Учебно-методическое пособие по Родной литературе для студентов СПО
Государственное профессиональное образовательное учреждение
«Кизеловский политехнический техникум»
УЧЕБНО-МЕТОДИЧЕСКОЕ ПОСОБИЕ по ПРЕДМЕТУ
Родная литература
Кизел, 2021г.
Учебно-методическое пособие (далее – УМП) разработано на основе примерной программы общеобразовательной учебной дисциплины «Родная литература», предназначенной для реализации программы среднего общего образования в пределах освоения образовательных программ среднего профессионального образования на базе основного общего образования с учетом требований ФГОС и получаемой специальности или профессии среднего профессионального образования. УМП разработано в соответствии примерной программой и учебным планом общеобразовательного учебного предмета «Родная литература».
Организация-разработчик: ГБПОУ «Кизеловский политехнический техникум»
Разработчик: Кутуева Екатерина Юрьевна, преподаватель
Раздел 1. Фольклорные традиции народов Прикамья (1.1)
ТЕМА 1. Изучение предмета «Родная литература».
«Собиратели фольклора в Прикамье». «Зарождение письменности». (2 ч.)
Литература Прикамья имеет свои уникальные особенности, безусловно, является весомой частью не только российской, но и зарубежной литературы.
Отличительными чертами литературы Прикамья являются: яркая социальная направленность, изучение сложных взаимоотношений между внутренним миром личности и обществом, которое окружает эту личность.
Кроме этого, в литературе нашего края можно проследить взаимодействие литератур разных народов.
Изучение родной литературы – это познание человеком того места, где они живет, она призвана дать человеку понять, что любое место – это культурное пространство и текст.
Прикамские земли были известны русским уже с ХI в. Заселение региона русскими началось на Верхней Каме в конце ХV - начале XVI в. С ХVI в. идет процесс освоения поречья Чусовой, Сылвы, Ирени, Тулвы. В середине XVII в. Прикамье приняло миграционную волну, связанную с церковным расколом. В XVIII в. приток нового населения был обусловлен появлением на Среднем Урале заводов и заводских поселений. ХIХ век – время активного освоения южных районов края. Основной поток русской миграции в Прикамье шел с Европейского Севера, поэтому язык и народная культура русских Прикамья большей частью тяготеют к северорусской традиции. На юге региона отмечены переселенцы с Вятки, Нижней Камы и Поволжья.
Прикамье всегда было и остается богатейшей сокровищницей устного народного творчества. Русская фольклорная традиция края отличается многообразием поэтических, прозаических и музыкальных жанров.
В регионе бытуют прозаические жанры фольклора: предания, легенды, сказки. Богатый пласт народного творчества составляют малые жанры: заклички, приговоры, загадки, пословицы, поговорки. В результате взаимодействий с иноэтническим окружением, в условиях суровой природы края, на Урале произошло своеобразное оживление мифологической традиции.
В Прикамье чрезвычайно развит жанр быличек, рассказов, чаще всего повествующих о мифологических персонажах - духах природы и построек. Дискуссионным остается вопрос о бытовании в Прикамье былин. Несмотря на то, что полных и развернутых записей былин сделано не было, отдельные тексты, отрывки сюжетов позволяют фольклористам утверждать, что былинная традиция в Прикамье существовала.
Из эпических песенных жанров известны также исторические песни и баллады. Очень популярны в народной среде лирические, любовные, семейные, солдатские, ямщицкие и разбойничьи песни. У старообрядцев Прикамья получили распространение и активно бытовали духовные стихи, основная тематика которых соотносилась с сюжетами Ветхого и Нового Завета, апокрифических сказаний и легенд.
Поздним жанром традиционного фольклора следует считать частушку. Большая часть сюжетов частушек имеет любовное, социально-бытовое, общественно-историческое содержание. Иногда частушки включены в контекст ритуала.
Широкое распространение имеют фольклорные тексты, включенные в семейные и календарные ритуалы. Известны в Прикамье тексты рождественских колядок и виноградий, масленичных песен. Одна из характерных особенностей обрядового календарного фольклора - закрепленность текстов более позднего происхождения (лирических песен, романсов) за празднично-обрядовым циклом. Хороводные песни – круговые, луговые, кружальные, весенние – исполнялись обычно в период с Вознесения до Троицкого заговенья. Исполнение игровых и хороводных зимних песен – зимние, рождественские – связывалось с периодом святок. Среди поэтических жанров, связанных с семейными обрядами, можно выделить рекрутские песни и причитания. Наиболее развернутый и разнообразный репертуар представлен в свадебном обряде: причитания, песни, сопровождающие и комментирующие обрядовые ситуации, величальные и корильные. Исполнение причитаний характерно и для прикамского похоронно-поминального ритуала. Самым распространенным музыкальным инструментом в Пермском крае в начале ХХ в. была гармонь, особенно популярна она стала в районах, близких к заводским и городским центрам. Преимущественно женским инструментом считалась балалайка. В северных районах Прикамья играли на пастушьих рожках и трубах.
По мнению этнографов и фольклористов, Прикамье было и остается «богатейшей сокровищницей устного народного творчества».
Фольклор – английское слово и означает оно народное искусство, знание. Различают фольклор словесный – устное народное творчество, музыкальный, танцевальный и другие. Устное народное творчество – это сказки, легенды, былины, сказы, песни, поговорки, пословицы, загадки – которые передавались из уст в уста, из поколений в поколения. Бабушки рассказывали и пели их своим внукам, а те своим. Миновали столетия. Ученые собрали произведения устного народного творчества, писатели их обработали. Фольклор народов, населяющих Пермский край, - бесценная литература Прикамья.
В России первые записи фольклорных произведений появились в XVIII веке. На Урале их делали по указанию основателя городов Екатеринбурга и Перми В. Н Татищева в 20-х годах XVIII века.
В 60-70 годах XVIII века отдельные произведения уральской народной поэзии были записаны К. Даниловым – составителем первого сборника русских былин, песен, скоморошин. Сборник был издан в 1804 году под названием «Древние русские стихотворения». В начале XIX века В. И. Даль, автор «Толкового словаря живого великорусского языка», собрал на Урале русский и татаро-башкирский фольклор. В 1833 году А. С. Пушкин записал в Оренбургской губернии предания и песни о Пугачеве.
Со второй половины XIX века в Прикамье повышается интерес к произведениям устного народного творчества. Газета «Пермские губернские ведомости» публикует фольклорные произведения, появляется значительная группа собирателей фольклора – П. Вологдин, Я. Претдтеченский, В. Попов, П. Кыштымов, Д. Зеленин, П. Богословский и другие. Большое значение в истории собирателей народного творчества Прикамья имела деятельность писателя Ф. М. Решетникова, опубликовавший в газете статью «Святки в Перми». Высоко оценил творчество уральский писатель Д. Н.Мамин-Сибиряк: чердынские свадебные обряды и песни он назвал «национальной оперой».
В XX веке активно собирал фольклор сельский учитель В. Н. Серебрянников, преподаватель ПГПИ И. В. Зырянов, его коллеги и студенты, а также преподаватели и студенты ПГУ.
Своеобразна судьба сказочного жанра на Урале в советское время. До революции сказка занимала видное место в публикациях уральского фольклора. Она широко бытовала в сельских и горнозаводских районах Чердыни, Соликамска, Дедюхина, Верхотурья, Шадринска и, особенно, в Кыштымо-Каслинском округе, где были обнаружены талантливые сказатели (А. Ломтев, М. Глухов, Е. Савруллин, владевшие богатым репертуаром и специфической системой изобразительных средств. Постоянный приток рабочего и ремесленного люда, артельные формы работы на рыбной ловле, лесосеках, рудниках, совместная жизнь в бараках и землянках способствовали прочности и постоянному обновлению сказочной традиции на Урале. Один из собирателей фольклора Д. К. Зеленин в своем сборнике «Великорусские сказки Пермской губернии» писал: «Пермская губерния и, в частности, более изученный мною Екатеринбургский уезд этой губернии очень богаты сказками и сказочниками».
Есть сказки о животных, волшебные и бытовые. Самыми древними являются сказки о животных. В них человек передал свой опыт общения с животными, рассказал о повадках и нравах и завещал доброе отношение к ним, а порой и присваивал животным черты человека.
Волшебные сказки появились позднее, когда человек уже обогатился некоторыми знаниями об окружающем его мире. Он мечтал о таких помощниках, предметах, о таком умении, которые помогли бы сделать его во много раз сильнее, могущественнее. Главными и непременными моментами в волшебных сказках является борьба, подвиги, добывание. Поэтому все действующие лица в них делятся на два лагеря – герои и их враги.
Самыми молодыми являются бытовые сказки, иначе их называют реалистическими. Они ближе к реальной жизни и отражают повседневные заботы человека, его стремление к счастью.
Во всех сказках осуждаются черты человека, которые мешают людям в общении друг с другом: высокомерие, самодеятельность, глупость, трусость, лживость, жадность, скупость, коварство и другие отрицательные качества.
Вера в сказочные образы поддерживалась своеобразием уральской природы. Д. К. Зеленин считает, что дремучие, необозримые леса Урала, глубокие долины, каменные вершины и скалы, богатство животного царства, особенно змеи, ящерицы и насекомые, обилие больших и малых озер с их камышистыми берегами и каменными необитаемыми островками – все это не могло не производить на обитающего тут человека впечатление чего-то таинственного, волшебного. Недаром же местом действия волшебных сказок является именно Урал. «В Урале, в темных лесах» родился Иван – крестьянский сын, герой сказки о «Незнайке»; «в Урале» же он встретил огромный дом Чудовища-людоеда; «в Урале» происходит все действие сказки «Звериное молоко»; здесь Дар-гора с чудесною лисою и крепость трех разбойников с яблонями и с воротами в подземелье; «по Уралу, диким местом, не путем, не дорогой» отправляется Иван-царевич в поиски за Еленой Прекрасной и на пути встречает дома своих зятевей – Медведя Медведевича, Ворона Вороневича и Воробья; «в Урале» же служит он у Яги-Ягишны, обитающей в избушке на козьих ножках, на бараньих рожках; «В Урале» в дубе скрывается невеста-волшебница Ивана-царевича и выходит оттуда змеей; «По Уралу» пошел Федор Бурмакин и встретил здесь побоище льва с шестиглавым окаянным Идолищем… На «Урале» родились герои большинства уральских волшебных сказок. Их жизнедеятельность протекает в среде, причудливо сливающий сказочный вымысел и типические черты дореволюционного уральского быта. Урал придал традиционной сказке жизненную окраску и своеобразием своей природы и быта послужил источником новых чудесных превращений. Отличительной чертой дореволюционной волшебной сказки на Урале было и то, что, бытуя среди горнорабочих, она органически впитывала местные реалистические предания о суровой борьбе первых русских поселенцев Урала с природой, о расточительной роскоши заводовладельцев и бесправие подневольного люда.
После революции постепенно угасла вера в сказочную фантастику. Творцы нового фольклора так же, как и советские писатели, отказались от мифологизма старой сказки и при изображении человека и общественных отношений все более опирались на принципы метода социалистического реализма провозглашенного в 1932 году.
Чтение сказок Урала погружают в стихию подлинной сказочной речи. Поражает своим разнообразием лексика, свобода, в употребление приставок (удумали, понапились-понаялиь, просмешник, отдарки, суффиксов (топучее болото, настрелял дичятины, крикнул лакейкам, завели пировкуц, умственные зятевья). Какое чувство родного слова в этой лексической изобретательности: милыш, гулеван, богатирица, бабица!
Особый интерес вызывают «сказки нового фасона». «Васенька Варегин» или новая сказка-роман «Иван солдатский сын», образом для которой, послужил лубочный или бульварный роман. В таких авантюрных мещанских сказках особенно много черт нового культурного быта, например, репетиторство героев в сказке «Иван солдатский сын». Д. К.Зеленин приводит перечень реалий современной цивилизации употребляемых в сказке: герои читают афиши, получают депеши и телеграммы, подписывают векселя, купчие, ходят в клуб по тротуарам, освещаемым фонарями, пользуются биноклями, подзорными трубами и керосином. Все это соседствует с самыми традиционными сказочными образами.
На это обратил внимание и С. Ф.Ольденбург: «Сборники Зеленина чрезвычайно ценны как показатели того, что еще сохранилось от старой сказки, и того, что уже начало изменятся…».
В сказках не бывает непоправимых жизненных бед, вместе с тем они не скрывают и то, что реальный мир знает тяжкие людские страдания, но все кончается благополучно, благодаря чуду. Воображаемая чудесная победа добра над злом, всегда активизирует чувства ребенка. Потребность справедливости, стремление преодолеть жизненные невзгоды навсегда делаются частью детского мироощущения. Это в высшей степени важно для формирования у человека жизненной стойкости и качеств борца за справедливость
Что касаемо музыкальных традиций края, то из песенных жанров известны исторические баллады и песни. Особой популярностью наших предков пользовались семейные, лирические, солдатские, любовные, разбойничьи и ямщицкие песни.
У старообрядцев края активно бытовали стихи, основной сюжет которых был тесно связан с сюжетами Ветхого и Нового Завета, апокрифических легенд и сказаний.
К более позднему жанру народного фольклора можно отнести частушку. Основная часть сюжетов этих веселых песен имеет общественно-историческое, социально-бытовое, любовное содержание.
Наши прародители использовали частушки в качестве дополнений к различным ритуалам: проводам в солдаты, к пасхальным забавам на качелях – качульные, семейные обряды – свадьбы, крестины и прочее.
Хороводные песни – луговые, круговые, весенние, кружальные, – исполнялись по традиции в период с Вознесения до Троицкого заговенья. Игровые и хороводные зимние песни представляли наступление святок.
Особую популярность в народе снискали причитания, что характерно для прикамского свадебного и похоронно-поминального ритуалов.
Самым распространенным музыкальным инструментом в Прикамье в начале ХХ века была гармонь, особенно у заводских и городских жителей. Были известны различные виды гармоней, главным образом минорки, тальянки, хромки.
Появление гармоний отразилось на изменении песенного репертуара этих территорий, важное место в нем стали занимать тексты частушек, объединенных в циклы, часто приобретая ведущую роль среди местных песен.
В Суксунском районе, к примеру, каждая деревня имела свой мотив для исполнения уличных частушек.
В других районах Прикамья, в частности, в Чайковском, Куединском, Юрлинском, гармонь появилась позднее, и оказала меньшее влияние на народный репертуар.
Балалайка, без которой иностранцы не представляют русских, считалась женским инструментом.
Известны и архаичные музыкальные инструменты, в частности, народная скрипка – гудок. В некоторых районах Прикамья был распространен бубен, зачастую его считали «рекрутским» инструментом и связывали с гуляниями рекрутов. В северных районах края играли на трубах и пастушьих рожках.
Когда и как человек пришёл на берега Камы? Как осваивались прикамские земли? Когда и кем были основаны сёла и деревни? Эти вопросы всегда волновали наших земляков. Ответы на некоторые из них можно найти в многочисленных сказах‑преданиях.
Народная память сохранила и донесла до нашего времени истории о возникновении сёл и деревень. Часть этих преданий основана на реальных исторических событиях, а их герои – реальные исторические личности. Такие, например, как марийский Тебеняк, основатель деревни Тебеняки, что в Суксунском районе. Однако предания содержат и немалую долю вымысла, отражающего особенности народного восприятия мира и истории.
Вопросы для закрепления:
Назовите известные Вам жанры фольклора Прикамья?
Какие жанры фольклорных произведений были связаны с семейными обрядами?
Какой жанр фольклора был особенно популярен у старообрядцев Прикамья?
Какой жанр фольклора был связан с празднично-обрядовым циклом?
Домашнее задание:
Прочитать предание народов Прикамья и подготовиться к пересказу на следующем уроке.
ТЕМА 2. Древнепермская письменность. Миссионерский подвиг Святителя. Пермская грамота (2 ч.) (1.2)
Все знают о кириллице и глаголице, созданных в IX веке легендарными братьями Кириллом и Мефодием, а также их учениками для перевода священного писания на старославянский язык. Но далеко не всем известно, что в течение длительного времени в России существовала и другая письменность – древнепермская. Вплоть до XVII века ею активно пользовались коми-пермяки, коми-зыряне, русские и представители некоторых других народов. Так что же представляет собой эта позабытая грамота и как она возникла?
История создания
Авторство древнепермской письменности принадлежит русскому миссионеру и просветителю Стефану Пермскому (около 1345-1396 гг.). Этот неординарный человек, в миру – Степан Храп, был одним из сподвижников святого Сергия Радонежского. Став первым в истории Пермским епископом, Стефан столкнулся с необходимостью перевода церковных текстов на язык коми-зырян. С этой целью он и разработал оригинальный алфавит, который получил название «анбур» (или «абур») – по первым двум буквам.
Создание древнепермской письменности было значимым событием для жителей северо-восточного региона европейской части России. Примечательно, что анбуром пользовались не только представители народа коми, входящего в финно-угорскую языковую группу, но и многие образованные люди той эпохи. Начиная с XVвека, символы древнепермского алфавита часто использовались для тайной переписки, если информация по тем или иным причинам не была предназначена для посторонних глаз.
Особенности алфавита
В своей книге «Древнепермский язык» известный ученый-филолог Василий Лыткин (1895-1981 гг.) отметил, что основой для анбура послужили: кириллица, местные рунические символы и греческий алфавит.
Современная наука не имеет четкого представления о дохристианской письменности народа коми. Утверждается, что для составления азбуки Стефан Пермский использовал пасы – четырехугольные деревянные пластинки с вырезанными на них руническими знаками, которые исполняли роль денег у зырян XIV века. До наших дней эти символы дошли лишь как составная часть геральдики народа коми.
И все же, большинство исследователей склонны считать древнепермскую письменность видоизмененной кириллицей, перестроенной в соответствии с особенностями речи народа коми.
Первоначальный вариант анбура состоял из 24 букв. Но поскольку звуков в языке зырян оказалось больше, впоследствии к основным были добавлены дополнительные буквы.
От большинства современных диалектов коми древнепермский отличается тем, что звук «о» в нем обозначают и «вой», и «омега». Дело в том, что в языке зырян XIV века было как открытое, так и закрытое «о». Затем, в процессе унификации, оба звука слились в один.
Кроме того, первоначально в древнепермском языке насчитывалось 8 пар согласных: твердых и мягких. Причем, мягкость обозначалась с помощью специального диакритического знака, расположенного над буквой. Приведем список основных согласных: «ж», «ш», «л», «н», «т», «д», «ч», «дж». Интересно, что последняя из перечисленных букв, специфическая для древнепермского языка, в своем мягком варианте писалась как «д'з'».
В самом первом варианте анбура отсутствовало «в», а соответствующий звук обозначала гласная «у», сочетавшая в себе сразу две фонемы. Позже в древнепермскую письменность была введена буква «вэр». Точно так же для обозначения закрытого «э» добавили «ять». Кроме того, язык дополнили «ю», «ц», «я», «ф», «ъ», «х» и «ь». Значительно позже компанию буквам анбура составил «й», ранее обозначавшийся как простое «и» с точкой.
Исследователь Василий Лыткин пишет, что благодаря дополнительным буквам письменность народа коми в XVII веке уже была готова к переходу на кириллицу.
Рукописные памятники и современность
До наших дней дошли лишь немногие памятники древнепермской письменности. Среди них десять рукописных азбук, надписи на иконах: «Троица» и «Сошествие» XV века, запись в рукописной книге Григория Синаида, подпись епископа Филофея Пермского под грамотой, датированной 1474 годом. Отдельные слова и буквы анбура встречаются в текстах XVI-XVII веков, с их помощью некоторые московские писцы оставляли тайные пометки на полях рукописей.
В конце XVII века древнепермская письменность была практически полностью вытеснена кириллицей. Сейчас буквы анбура используются в декоративно-прикладном творчестве. Загадочными знаками, когда-то исполнявшими роль тайнописи, украшают настенные панно, различные сувениры, книги, геральдическую атрибутику. На основе алфавита, разработанного Стефаном Пермским, были созданы оригинальные компьютерные шрифты.
Житие – ценнейший памятник литературы. «Житие Стефана Пермского».
Житие — жанр церковной литературы, в котором описывается жизнь и деяния святых. Житие создавалось после смерти святого, но не всегда после формальной канонизации. Для жития характерны строгие содержательные и структурные ограничения (канон, литературный этикет), сильно отличающие его от светских биографий. Изучением житий занимается агиография.
Жанр жития был заимствован из Византии. Это самый распространенный и любимый жанр древнерусской литературы. Житие было непременным атрибутом, когда человека канонизировали, т.е. причисляли к лику святых. Житие создавали люди, которые непосредственно общались с человеком или могли достоверно свидетельствовать о его жизни. Житие создавалось всегда после смерти человека. Оно выполняло огромную воспитательную функцию, потому что житие святого воспринимали как пример праведной жизни, которой необходимо подражать. Кроме этого, житие лишало человека страха смерти, проповедуя идею бессмертия человеческой души. Житие строилось по определенным канонам, от которых не отходили вплоть до 15-16 веков.
Стефан Пермский – просветитель Коми земли
Свою землю коми называли Пермь, или Парма, что значит Лесная страна. Стефан стремился к подвижнической и просветительской деятельности. Он решил покинуть монастырь и отправиться в Пермскую землю – глухой, лесной край, населенный языческими племенами, чтобы проповедовать там христианскую веру.
Стефан родился около 1345 года в семье дьячка в Великом Устюге, там, где северо-русские земли соседствуют с Пермью. Отец Стефана был русским, а мать происходила из Перми, поэтому Стефан с детства знал пермский язык и мог общаться с пермянами (так называли тогда народ коми).
Когда Стефану было двадцать лет, он постригся в монахи. Автор «Жития Стефана Пермского» Епифаний Премудрый утверждает, что Стефан уже в ранней юности понял тщету жизни – «житие света сего маловременное и скороминующее, и мимоходящее, аки речная быстрина, или аки травный цвет». Однако, скорее всего, Стефан руководствовался стремлением к познанию. Монастыри в то время были центрами культуры, а многие монахи – образованными, «книжными» людьми.
Долгие годы прожил Стефан среди пермян, пользуясь их любовью и уважением, был им не только наставником, но и заступником. Но поначалу пермяне встретили Стефана недоверчиво и даже враждебно. Постепенно мужество и добросердечие Стефана привлекли к нему сердца пермян.
В Усть-Выми, месте, где река Вымь впадает в Вычегду, Стефан построил первую в Пермской земле христианскую церковь — «высоку и хорошу, красну и добру, чюдну вправду и дивну». Некрещеные пермяне приходили к ней вместе с принявшими христианство «не молитвы ради, но видети хотяше красоты здания церковного». Любуясь церковью, они слушали проповеди Стефана и постепенно тоже проникались христианским духом.
«Житие Стефана Пермского»
«Слово о житии и учении святаго отца нашего Стефана, бывшаго в Перми епископа» – один из наиболее ярких памятников русской агиографии. Он был создан Епифанием Премудрым вскоре после смерти Стефана Пермского, т. е. после 1396 г. Как следует из текста Слова, Епифаний был хорошо лично знаком со Стефаном, а возможно, жил одновременно с ним в монастыре Григория Богослова в Ростове. Узнав о смерти Стефана Пермского, Епифаний стал всюду собирать сведения о нем, значительно расширив их собственными воспоминаниями, а затем приступил к созданию жития.
Житие Стефана Пермского, просветителя коми-зырян и первого пермского епископа, являет собой один из самых высоких образцов панегирического, экспрессивно-эмоционального стиля или стиля «плетения словес», как определил свою художественную манеру сам Епифаний.
Имея целью прославить и возвеличить деяния святого подвижника, уподобившегося в своем апостольском служении великим христианским миссионерам, Епифаний прибегает к особым литературным и языковым приемам: повествование насыщено многочисленными сравнениями, длинными рядами метафор, амплификациями (нагнетанием однородных частей речи или языковых средств: определений, синонимов, противопоставлений и т. п.). Созданные таким образом орнаментальность, торжественность и изощренность стиля были призваны отразить особую, неземную, сущность святого и величие его подвига.
Житие состоит из введения, основной части и завершения, причем основная часть разделена на 17 глав, каждая из которых особо озаглавлена. Особый интерес представляют собой 4 заключительных главки («Плачь пермъских людей», «Плачь церкви Пермъскиа, егда обвдовъ и плакася по епископъ си», «Молитва за церковь» и «Плачеве и похвала инока списающа»), в которых соединены три стилистических пласта: традиционный для агиографии панегирический стиль, а также фольклорный и летописный.
«Слово о житии и учении...» замечательно не только своей художественностью, оно представляет исключительный интерес и как ценнейший исторический источник. В нем содержатся сведения не только о жизни Стефана Пермского, но и Епифания Премудрого, а также важнейшие исторические, экономические, этнографические сведения о Пермской земле и народах, ее населявших во второй половине XIV в. Кроме того, Епифаний включил в свое повествование самые разные экскурсы – об истории развития письма, о месяце марте как начале календарного года и др., используя при этом тексты «Сказания о письменех» Черноризца Храбра, «Чтения о житии и погублении блаженную страстотерпца Бориса и Глеба» Нестора и др.
Особое внимание Епифаний уделил рассказу о создании Стефаном пермской азбуки – недаром житие озаглавлено «Слово о житии и учении святаго отца нашего Стефана, бывшаго в Перми епископа».
Кому принадлежит авторство древнепермской письменности?
Дайте определение термину «анбур».
Автор книги «Древнепермский язык».
Использование анбура в современности.
Дайте определение термину «житие».
Перечислите основные особенности жанра «житие».
Назовите основные литературные и языковые приемы, используемые в тексте жития.
Раздел 2. Литература XVIII – начала XIX веков
Тема № 3. Контрольная работа № 1 по теме «Собиратели фольклора в Прикамье» (1 ч.) Писатели Прикамья конца XVIII – начала XIX веков (1ч.) (2.1)
Контрольная работа № 1.
Время для выполнения работы: 40 минут
1. Дайте определение термину «фольклор». Из какого языка он заимствован?
2. Кто является автором фольклорных произведений?
3. Какие жанры относятся к фольклору?
4. Что такое народная сказка?
5. На какие виды делятся сказки?
6. Назовите известные Вам жанры фольклора Прикамья?
7. Какие жанры фольклорных произведений были связаны с семейными обрядами?
8. Какой жанр фольклора был особенно популярен у старообрядцев Прикамья?
9. Какой жанр фольклора был связан с празднично-обрядовым циклом?
10.Кому принадлежит авторство древнепермской письменности?
11.Дайте определение термину «анбур».
12.Автор книги «Древнепермский язык».
13.Использование анбура в современности.
14.Дайте определение термину «житие».
15.Перечислите основные особенности жанра «житие».
Писатели Прикамья конца XVIII – начала XIX веков.
Кирша Данилов
Сведений о жизни Кирши Данилова (то есть Кирилла Даниловича) нет. Это имя связано со сборником былин и исторических песен, записанных в XVIII веке, предположительно по заказу Прокофия Демидова из рода уральских заводовладельцев, у которого рукопись и хранилась до его смерти. Впервые сборник был издан в 1804 году, притом не весь, а лишь 26 стихотворений из 70. В 1818 году в Москве вышло второе издание, и в предисловии было сказано, что имя Кирши Данилова стояло на первом, после затерявшемся листке рукописи сборника. По свидетельству издателя, сборник этот «писан в лист на 202 страницах, скорописью, без соблюдения орфографии...». Над каждой песнью для игры на скрипке приложены были ноты (мотивы).
Далее издатель высказывал предположение, что «собиратель древних стихотворений должен принадлежать к первым десятилетиям XVIII века». Для изучения русского эпоса этот сборник имеет такое же значение, как «Слово о полку Игореве». «Древние российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым» высоко ценили Н. М. Карамзин, А. С. Пушкин, Л. Н. Толстой и другие писатели.
Семен Андреевич Порошин (1741- 1769)
Родился и провел детство в Кунгуре. Отец его был бергмейстером, горным деятелем, занимался обследованием Пышминского месторождения рудного золота, затем управлял Колывано-Воскресенскими горными заводами. Мальчик учился в Петербургском кадетском корпусе. С 14-летнего возраста выступил в печати как переводчик, писал и оригинальные сочинения в прозе и стихах. Некоторые из них современники считали «весьма изрядными» (Новиков). С 1762 года находился в числе адъютантов Петра III и был учителем арифметики и геометрии 10-летнего сына Екатерины, будущего императора Павла I. В историю русской литературы Порошин вошел как автор «Дневника», куда он записывал не только свои наблюдения за воспитанником, но и подробные описания придворной жизни, содержание разговоров за столом Ее Величества. О дневнике узнала императрица, нашла его опасным для своей репутации и удалила Порошина от двора, назначив его командиром полка в действующую армию. Во время турецкого похода он тяжело заболел и умер.
Иван Ульянович Ванслов (1742- 1806)
Выходец из смоленских беспоместных шляхтичей. Окончил Киево-Могилянскую академию. Во время учебы играл на сцене студенческого театра и добился замечательных успехов. В 1761 году начал играть в Петербурге в труппе придворного театра, которым руководил известный актер Иван Дмитревский. Здесь Ванслов познакомился с драматургом Д. И. Фонвизиным. Вместе они переводили для театра сценки и водевили французских и немецких авторов. Литературную известность Ванслов получил после опубликования перевода с французского диалога «Сатирический и нравоучительный разговор. Правда и ласкательство», а также нравоучительных статей из энциклопедии Дидро и Д’Аламбера1. Всего Ванслов перевел и издал три отдельных сборника, содержащих 18 статей: «Ложь», «Клевета», «Презрение», «Порок», «Добродетель», «Нищета» и другие. В 1770 году его приняли на службу переводчиком в коллегию иностранных дел, а в 1773 году он стал дипкурьером в некоторые европейские страны. Несколько лет был российским консулом в одном из персидских городов. Оставив дипломатическую службу, Ванслов с 1787 года и до конца жизни жил в Перми и занимал должности сначала советника Казенной палаты, затем советника палаты Гражданского суда.
Антоний Иванович Попов (1748-1788)
Сын священника села Ключевского Кунгурского уезда. Учился в Вятской духовной семинарии, затем был в ней преподавателем пиитики, риторики и философии, а с 1772 года — префектом (ректором). Воспитанный на сатирах древнеримских поэтов, он хлестко бичевал в эпиграммах вятских богачей, что послужило причиной лишения его должности префекта и перевода в 1775 году в протоиереи Благовещенского собора города Кунгура. Здесь он собрал все свои эпиграммы и отправил их издателю в Петербург, где они были напечатаны в 1778 году под названием «Сатирические, забавные и нравоучительные эпиграммы, или надписи, сочиненные в городе Хлынове Вятской семинарии префектом Антонием Поповым». В 1781 году Попов был переведен в Пермь на должность протоиерея в Петропавловский собор. В 1786 году его сатиры вышли вторым изданием. Антоний Попов был и миссионером-проповедником, обращавшим язычников в православие. Для коми-пермяков он составил «Краткий пермский словарь с российским переводом». Словарь остался в рукописи. Попов скоропостижно скончался в Перми, отслужив праздничную службу в соборе.
Иван Данилович Прянишников(1752 - после 1805)
Родился в Петербурге в семье премьер-майора, служившего в придворной конюшенной конторе. В 13 лет поступил на службу в Сенат копиистом, затем был канцеляристом (1768) и переводчиком (1769). В это время познакомился с А. Н. Радищевым. В 1781 году был назначен в Пермь председателем Верхнего земского суда, через четыре года возглавил Казенную палату. В своем доме на Сибирской улице дважды принимал Радищева (в 1790 и
1797 годах). В 1800 году вернулся в Петербург и в 1801-м был назначен в Комиссию по составлению законов, где служил вместе с Радищевым.
Литературная деятельность Прянишникова началась с перевода эпической поэмы Лукана «Фарсальская брань», затем были «Переводы из творений Жана Батиста Руссо и г. Томаса», направленные против абсолютистского правления. Его перу принадлежит также сочинение «Речь на мир» (по случаю окончания войны с Турцией 1768—1774 годов). В нем он восхищается Екатериной II и осуждает войну.
Иван Иванович Панаев (1753-1796)
Родился в семье воеводы города Туринска. С 15 лет воспитывался в доме тобольского губернатора Д. И. Чичерина, который определил юношу на службу сначала адъютантом генерал-майора графа М. П. Румянцева, а потом флигель-адъютантом генерал-аншефа Я. А. Брюса. В Петербурге Панаев был представлен Г. Р. Державину, Я. Б. Княжнину, М. М. Хераскову, Н. И. Новикову и другим известным литераторам и читал им свои сочинения. По свидетельству сына, Владимира Панаева, они «ценились выше всех прочих, читанных в сих собраниях». Произведения эти, религиозно-нравственного характера, никогда не были напечатаны.В 1781 году Панаев был назначен губернским прокурором в Пермь, затем недолго жил в Казани и снова служил в Перми, соединив с должностью прокурора должность директора народных училищ, созданных при его участии. Ему принадлежит честь открытия поэтического дара ученика Пермского народного училища - Алексея Мерзлякова, ставшего известным поэтом, профессором словесности Московского университета. Все пять сыновей Панаева и некоторые внуки стали литераторами. Наибольшую известность получил сын Владимир, поэт, и внук Иван, поэт и издатель журнала «Современник». Правнучка Елена Валериановна жила в Перми и воспитывала пасынка — Сергея Дягилева — впоследствии известного деятеля искусств.
Иван Иванович Бахтин(1754-1818)
Выходец из дворян Орловской губернии. Служил в артиллерии. В 1781 году вышел в отставку и стал помощником прокурора надворного суда в Тобольске. С 1783 по 1788 год жил в Перми и занимал должность прокурора Верхнего суда. Рано начал писать стихи, в основном обличительно-сатирические. Но первая публикация появилась в 1786 году в петербургском журнале «Лекарство от скуки и забот». В 1788 году был переведен в Тобольск на должность губернского прокурора. Широкую известность получил как один из создателей первого в Сибири литературного журнала «Иртыш, превращающийся в Ипокрену». Был его постоянным автором. Позднее жил в Нижнем Новгороде, в Туле, в Харькове, где участвовал в открытии университета. Умер в Петербурге в одиночестве и бедности. Незадолго до кончины все свои стихи опубликовал в книге «И я автор, или Разные мелкие стихотворения» (1816).
Гавриил Филиппович Сапожников (1759 — после 1802)
Сын священника приходской церкви из села Полазненского Пермской губернии. Учился в Вятской духовной семинарии. Был священником Петропавловского собора в Перми. Известен как автор первой летописи города Перми, охватывающей события с 1723 по 1802 год. Изменив, по церковной традиции, свою фамилию, он стал основателем рода Сведомских, из которого вышли знаменитые художники Павел и Александр Сведомские, жившие то в Риме, то в заводе Михайловском Осинского уезда Пермской губернии (сейчас Чайковский район), где они владели винокуренным заводом.
Иван Иванович Варакин (1759 — после 1824)
Иван Варакин родился в семье крепостного управляющего имениями Голицыных в Соликамске. Получив приличное по тому времени образование, он тоже стал управляющим и «по природной склонности занимал себя историею и сочинительством». Свои первые стихи опубликовал в журнале И. А. Крылова «Зритель» в 1788 году, а в 1807 году вышел его первый и единственный поэтический сборник «Пустынная лира забвенного сына природы». Книжка Варакина вызвала благосклонный отклик издателя и редактора журнала «Улей» В. Г. Анастасевича, который посвятил ему такие строки:
...Варакин, в мыслях благородный!
Вот лучший в свете твой диплом:
Ты не несчастен — дух свободный
В ярме не может быть рабом.
Се дух твой с лирой возлетает
Туда, где впуск не по чинам,
В ряду с бессмертными читает
Определенье именам...
Все попытки освободить Варакина от крепостной зависимости не имели успеха. Он умер, так и не обретя свободы.
Домашнее задание: Подготовьте сообщение на тему: «Роль семьи Панаевых в развитии отечественной культуры».
Тема № 4-5. Путешествия в г. Пермь и Пермский край. Бытописание г. Перми в произведениях (2.2)
Сочинение — вид письменной школьной работы, представляющий изложение своих мыслей и чувств по заданной теме.
Сочинение-описание – перечень признаков объекта описания. Описание может быть научным и художественным, объективным и субъективным, детальным или образным. Структура описания обычно строится от общего к частному: общее описание предмета -> описание характерных признаков -> описание отношения к предмету. Часто используются прилагательные.
Сочинение-повествование — изложение последовательности событий, в результате которого получается рассказ. Структура повествования: завязка -> кульминация -> развязка. Часто используются глаголы и наречия времени.
Сочинение-рассуждение – логическое изложение собственной аргументированной точки зрения. В основе любого сочинения-рассуждения лежит проблема. Структура рассуждения: проблема -> аргументы-> вывод. Часто используются побудительные и вопросительные предложения, оценочные суждения, вводные слова и фразы.
Эссе - это прозаическое сочинение небольшого объема и свободной композиции, выражающее индивидуальные впечатления и соображения по конкретному поводу или вопросу и заведомо не претендующее на определяющую или исчерпывающую трактовку предмета.
А.Н. Радищев. «Записки путешествия в Сибирь»
По пути в ссылку А.Н. Радищев пересек Пермскую область Пермского наместничества во второй половине ноября – начале декабря 1790 года, посетив села и деревни Дуброву, Сосновую, Кояново, Яничево, Крылосово, Сабарку, Ключи, Быковскую, Ачитскую, Бисертскую, а также города Оханск, Пермь и Кунгур.
В Оханск писатель добрался 17 ноября, переночевал и на следующий день отправился дальше, занеся в путевой дневник такую запись: «Оханск город 26 верст, от Соснова к Оханску гористо, но горы невысокие; подъезжая к Оханску везде почти поля и селения очень часты. Есть места положением прекрасные, лес, ель, по большой части и пихта. Подле речек чернолесье. Оханск имеет некоторые прямые улицы, одна церковь деревянная, стоит на Каме. Другой берег ее крутогорой и лесной».
В Перми А.Н. Радищев был с 19 по 28 ноября. В своих заметках он описал город так: «Пермь лежит на правом берегу Камы, вверх. Было село Егачиха. Начат строить 9 лет назад. Улицы прямы, строение деревянное, ряды тоже. По воскресениям базар. Мастеровых мало. Горшки в приказе делают, разваливаются. Кирпичи также. В Перми промыслов мало, держат однако же всякие заморские товары. Лавки давно уже построены. Базары по воскресеньям. Продают хлеб, мясо, рыбу, воск, мед, посуду деревянную, крашеную и рисованную, медную, чугунную, железную и жестяную с заводов. Плотничное искусство невелико. Доставлять бревна не умеют. Столярное выписывают из Казани. Печников мало». Судя по такой характеристике, на рубеже XVIII-XIX веков Пермь вовсе не походила на центр наместничества. Тем не менее, Радищев задержался в Перми на целых 10 дней, и это не могло быть случайным. Известный радищевед А.Г. Татаринцев утверждает, что столь длительная остановка связана с интересом, проявленным к писателю некоторыми старыми (петербургскими) знакомыми писателя, которые по службе к тому моменту переехали в Пермь.
В другом городе Пермского Прикамья – Кунгуре – Радищев побывал с 28 ноября по 4 декабря; в путевых заметках писателя читаем: «Город старинной худо построен. Бывшей провинциальной». Мрачное впечатление произвел на писателя Дом воеводы и крепость: «Старая воеводская канцелярия, в средине большая комната со столами и скамьями для писцов, в средине два столба, у одного цепь, в прихожей отгородка решетчатая, осленистая, для сажания колодников. На горе старинная деревянная крепость, то есть забор с башнями, в коих ворота. На площади пред собором стоят 20 пушек чугунных на лафетах, из коих 3 годных. В сарае, называемом цейхгаузом, хранятся пушечки (фальконеты) Ермаковы и ружья, весом в пуд или в 1 1/2 по крайней мере, ствол чугунный, ложа деревянная простая, замок старинный с колесами. Тут же хранятся и орудия казни: топор, крюк, которым за ребра вешали, утюг, то есть кривое железо с ручкою, шириною в 2 1/2 пальца, наподобие серпа, железцы или клеймы малые».
Больше оптимизма внушало состояние ремесел и торговли в городе, косвенным образом позволявшее судить как о благосостоянии жителей, так и об их материальных и даже духовных запросах: «Промысел кунгурский: кожевенный и сапожный, хлебный, разный заморский мелочной товар, но мало. Лавки отворяют по понедельникам в базар. Продают книги русские: прологи, четьи-минеи, Квинта Курция, Физиогномия. Берег Сылвы обделан местами деревом. Место красивое, вокруг поля. На базаре продают хлеб свой, рыбу из Сибири, свежую и соленую, хмель из России, сено, дрова, масло льняное, лен, оглобли, горшки чугунники, патоку, сало. Многие кунгурские купцы имеют откупы винные в других городах. Один построил стеклянный завод за 25 верст от города, на татарской земле. Купцы берут оную землю в кортому, имеют и свою по крепостям, нанимают работников и пашут. Жать платят поденно 20 коп.».
Необходимо отметить, что в дневниковых записях Радищев больше внимания уделил именно Кунгуру, а не Перми. Нет сомнения, что подробной информацией о городе писателя снабдил Богдан Иванович Остермейер, находившийся на посту кунгурского городничего с октября 1790 по июль 1797 года. Недавно заступив на должность, Остермейер живо интересовался историей Кунгура и многое поведал Радищеву о его истории и современном состоянии. Показательно, что на обратном пути Радищев мог убедиться, что его, заживо погребенного в Илимске, на Пермской земле отнюдь не забыли, и свидетельством этому была рукописная копия «Путешествия», которую он видел у кунгурского городничего.
Ф.Ф.Вигель. «Записки Филиппа Филипповича Вигеля» (обзор).
Интересным мемуаристом первой половины ХIХ века был чиновник и литератор Ф. Ф. Вигель (1786—1856). Принадлежал он к обрусевшему шведскому роду. Его служебная карьера не была блестящей. Он служил в Коллегии иностранных дел — в Московском архиве коллегии в числе других «архивных юношей». Служил в Министерстве внутренних дел, служил в провинции, наконец, был директором департамента духовных дел иностранных исповеданий.
Неуживчивый, самолюбивый, озлобленный неудачами на служебном поприще, Вигель, кроме служебных дел, интересовался литературой. Член литературного общества «Арзамас», автор целого ряда памфлетов, доносов.
Вигель исчез бы бесследно из памяти потомков, если бы не оставил записок. Широкий круг наблюдений, создавшийся в результате разнообразных знакомств, частых переездов, притом наблюдений, окрашенных едким остроумием, часто — злобой, отразился в его записках. Беспринципный, тяготевший к аристократии, Вигель пресмыкался перед царской властью и все же не прочь был сказать резкость. Это был не либерализм, а личная ненависть за служебные неудачи и обычная для Вигеля двуличность. При всем при том мемуарист не лишен ни ума, ни таланта.
«В «Записках» Вигеля, — писал один современник, — много острого и даже справедливого... Вигель пренаблюдательный ум, только желчный и односторонний». Все это придает остроту его злобным характеристикам, окрашивает их в цвета большой тенденциозности, заставляет относиться к ним с сугубой осторожностью, но сохраняет за ними значительный интерес.
«Записки» Вигеля - любопытное и драгоценное приобретение для нашей народной и общежитейской литературы; они писаны умно и местами довольно художественно. Есть живость и увлекательность рассказа», - писал П. А. Вяземский о дневниках известного мемуариста.
Современники весьма ценили «Записки», переписывали и распространяли их. Впервые они были опубликованы на страницах проправительственного журнала «Русский вестник» в 1864-65 гг.
Летом 1805 года Ф. Ф. Вигель находился в Перми проездом, по пути в Китай и оставил о пребывании в Перми свои воспоминания.
Кама осталась в памяти литератора такой: «Долг благодарности заставил нас вспомнить о Юшковых, о Гоньбе и о реке Вятке. Но что она в сравнении с Камой, с этим образчиком рек зауральских! Всем она взяла, сия величественная Кама, и шириной, и глубиной, и быстротой, и я не могу понять, почему полагают, что она в Волгу, а не Волга в нее впадает».
В своих заметках он описал город так: «Ночью, часу во втором, приехали мы в губернский город Пермь, и достучались у городничего до указания нам квартиры. Въехав в Пермь, особенно при темноте, некоторое время почитали мы себя в поле; не было тогда города, где бы улицы были шире и дома ниже. Это было не царство, как Казань и Астрахань, не княжеский удельный город, даже не слобода, которая, распространяясь, заставила посадить в себя сперва воеводу; это было пустое место, которому лет за двадцать перед тем велено быть губернским городом: и оно послушалось, но только медленно. Торговля есть первое условие существования новых городов; и здесь, хотя слабо, но она одна его поддерживала. Десяток каменных двухэтажных купеческих домов красовались уже в стороне на берегу Камы, тогда как главный въезд и главные улицы находились в том виде, в котором ночью, не столько узрели мы, как угадали их. Утром, мы еще более изумились пустоте города Перми; только одна узкая дорога посреди улицы была наезжена; всё остальное обратилось в тучные луга, на которых паслись сотни гусей».
Кроме этого, есть в «Записках» и упоминания о Кунгуре: «Город Кунгур самый старинный в Пермской губернии, был прежде местопребыванием воеводы и, так сказать, столицей Биармии или великой Перми, когда города сего имени еще не было. Он не имел и третьей доли пространства, занимаемого Пермью, зато жителей втрое более. Все в нем возвещало жизнь и действие, и он казался в отношении к Перми, как плотный, здоровый старичок, невысокого росту, к длинному, вытянутому юноше, который едва держится на ногах. Строение в нем было довольно нерегулярно, но он стоит на высоком месте, в приятном положении и орошается двумя речками, коих берега столь же красивы, как и название: их зовут Ирень и Сылва».
Еще на страницах «Записок» мы можем встретить и описания Суксуна: «В пятидесяти верстах от Кунгура начинается неприметно постепенное возвышение Уральского хребта и тут ступаешь на землю, чреватую металлическими богатствами. Тут, недалеко в стороне от большой дороги верстах в двух находится железный Суксунский завод, принадлежавший Николаю Никитичу Демидову. Но знает ли кто, слыхал ли кто о беспримерном гостеприимстве, заведенном им на Суксунском заводе? Всякий проезжий, какого бы звания он ни был, в одиночку или с обозом, казенным или собственным, имеет право на сем заводе остановиться и потребовать, чтобы в экипажах или повозках его починки, как бы велики ни были, сделаны были даром. От скуки ходили мы бродить по окрестностям и находили места живописные когда бы не климат, тут можно бы было век остаться. Производства работать на заводе мы не могли видеть, ибо рабочие летом трудятся в поле».
Именно таким увидел Ф.Ф. Вигель Прикамье.
Е.А.Вердеревский. «От Зауралья до Закавказья».
Вердеревский Евграф (Евгений) Алексеевич родился 11 февраля 1825 года в Саратове в семье потомственных дворян Рязанской губернии. В 1846 г. окончил Александровский (Царскосельский) лицей.
В 1846-48 гг. служил в министерстве иностранных дел.
С 1847 г. стихи Вердеревского появлялись в журнале «Иллюстрация», позже в этом же году вышла первая книга «Октавы (Рассказы в стихах)». По приглашению своего дяди, председателя Пермской казенной палаты В. Е. Вердеревского, в 1947 г. приехал в г. Пермь.
В 1847-50 гг. был чиновником особых поручений при пермском губернаторе.
С 1850 г. служил в пермском совестном суде. Все время пребывания в г. Перми принимал живейшее участие в общественной жизни города, в литературных и музыкальных вечерах, на которых играл на гитаре и пел русские песни и романсы.
Позже Вердеревский переехал на Кавказ (место службы своего отца), где с лета 1853 г. состоял при канцелярии кавказского наместника гр. М. С. Воронцова.
С февраля1854 по январь 1856 гг. был литературным редактором прогрессивной русскоязычной газеты «Кавказ». В том же году он пишет книгу путевых очерков «Письма к другу, впечатления от путешествия от Перми до Кавказа», которую частично публикует в «Санкт-Петербургских Ведомостях». Позднее материалы «Писем к другу» частично вошли в книгу «От Зауралья до Закавказья. Юмористические, сентиментальные и практические письма с дороги», опубликованную в Москве в 1857 г.
Среди сб. стихов, принадлежащих перу Вердеревского, можно выделить поэтические сб. «Дума Урала» (Тифлис, 1854 г.) а также «Стихотворения первой молодости», вышедший в Москве в 1857 г. Одно из стихотворений приписывалось А. С. Пушкину («Происхождение Лафита»). В поэзии Вердеревского, звучной, частью меланхолической, ощутимо также влияние поэзии Полежаева и Лермонтова.
С 1858 г. проживал в Москве, находясь в чине коллежского асессора. В 1861 г. стал мировым посредником Подольского уезда Московской губернии.
С начало 1860-х гг. начал страдать душевной болезнью. Литературное наследие Вердеревского исследователями, как явление «второго» или даже «третьего» порядка в литературе, детально не изучалось. Особый интерес представляют его путевые очерки в книге «От Зауралья до Закавказья. Юмористические, сентиментальные и практические письма с дороги». В продолжение традиций русской «дорожной литературы», а именно путевого очерка начала 19 в., кроме точных, детализированных описаний особенностей края и пейзажных зарисовок в духе романтизма автор включил в книгу разнообразные портретные зарисовки и зарисовки нравов типичных представителей того времени (например, пермских чиновников или пятигорских отдыхающих). Наблюдательность, глубокий и остроумный комментарий, свойственный «Письмам», позволяют сделать вывод о том, что в творчестве Вердеревского несомненную ценность представляет прежде всего его журналистское наследие.
С 1867 г. находился в Нижнем Новгороде для излечения. Точной даты смерти не установлено.
В книге «От Зауралья до Закавказья» образ Перми создан очень ярким и интересным. Евграф Алексеевич описывает город таким: «В Перми читаются журналы и газеты, которые после открытия Московско-Петербургской железной дороги получаются здесь из Петербурга в десятый день: трудно же назвать глушью город, который от столицы отстает только десятью днями в приобретении новинок. Через Пермь лежит большой тракт в быстро расцветающую Сибирь и в торговый город Ирбит; следовательно, не бывает в Перми недостатка в заезжих гостях, часто именитых и просвещенных, которые не всегда находят в Перми глушь или скуку... В Перми, наконец, есть пароходство, есть театр, есть порядочные. люди... Правда, есть в Перми несколько тяжелых условий жизни, несколько смешных или невыносимых типов; есть там суровая (но и здоровая!) шестимесячная зима; есть там болезненная любовь к картам, есть невыносимо брюзгливые старики, есть приводящий душу в уныние оркестр...» или «Почти с сожалением об оставляемой мною Перми, вспоминаю я теперь о тишине, которую встречал я только здесь и в которой так привольно, так свободно созревать всякому умственному труду...».
Евграф Алексеевич восхищался прекрасными пейзажами Перми и писал о них так: «А лето в Перми? А эти кабриолетные ристалища вдоль бесконечной тенистой аллеи? А прогулки по высокому берегу Камы, которая широко и величаво обтекает с одной стороны красивый городок, а с другой бесконечную равнину лесов? А эти страшные явления лесных пожаров, изредка проливающих зловещий свет своего зарева на темное ночное небо, на тихую реку и на спящий город? А эти одинокие прогулки верхом?».
Писатель очень интересно рассуждает о жизни, быте и пермяках: «…в дополнение к сказанному выше, я прибавлю, что в Перми есть пять прекрасных каменных церквей и одна деревянная (на живописном здешнем «старом» кладбище); что тут считают до 11000 жителей, что две лучших здешних улицы называются - одна «Большою», а другая «Богородскою»; что здесь есть три-четыре прекрасных магазина; что здесь на улицах никогда не бывает грязи, потому что весь город построен на песчаном грунте и на возвышенности, с которой, естественно, всякая влажность стекает в Каму; что на лето приезжает сюда петербургская (весьма удовлетворительная) театральная труппа; что климат здесь до того здоров и крепителен, что доктора забывают половину своих рецептов, а старики живут по два века и, как здесь выразительно говорится, «чужой век заедают» и советует: «прогуляйтесь по берегу Камы или влево от городского собора, или по горам старой мотовилихинской дороги и полюбуйтесь, с романом Фенимора Купера в руках, этой огромной, плавной, величавой рекою и противоположным берегом ее, покрытым лесами и лесами на необозримое пространство. Я уверен, что эта пустынная река, этот безграничный лесной мир покажутся вам братьями тем американским рекам и тем девственным саваннам, которые так живописны на страницах Купера. Прокатитесь верхом или в кабриолете, в низеньком и удобном здешнем кабриолете, верст за семь по Сибирскому тракту; вы здесь испытаете наслаждение дышать чистым, крепительным воздухом, пропитанным смолистыми благоуханиями хвойного северного леса. Сходите на старое кладбище и полюбуйтесь этим дремучим бором, в тиши которого, кажется, так покойно и так прохладно почивать усопшим... Побывайте в летнем отделе Петропавловского собора или в собственной церкви архиепископа; здесь увидите вы фрески никем не замечаемой, но замечательной работы А.У. Орлова, самородка-художника, получившего едва первоначальные уроки живописи от монахов Саровской пустыни и потом в Арзамасском училище живописи... Надо дивиться смелости, грации и величию его эскизов; надобно дивиться сходству портретов, рассеянных им по всем кабинетам и гостиным Перми (и за какую ничтожную плату! Наконец, побывайте еще на камской пристани при отплытии пароходов и барж, когда последние грузятся таким огромным количеством кяхтинского чая или уральского железа! Тут увидите замечательное движение, услышите несколько живописных местных выражений пермского идиома и, может быть, решитесь попробовать на вкус знаменитых пермских пель-няней (пель-нянь по-пермяцки хлебное или медвежье ухо), ошибочно называемых пельменями, этого любимого лакомства целой Сибири и всего Приуральского края: оно и кисло, и сытно, и не без запаха лука, так дорого ценимого русским человеком»
П.А. Вяземский. Стихотворение «Кто скажет, что к Перми была судьба сурова…»
Поэт Денис Давыдов в 1836 году писал поэту Николаю Языкову о Вяземском: «Я неразлучно был с ним все 10 дней пребывания моего в Петербурге, но с этим человеком не устанешь быть и десять, и сто лет потому, что как он ни умён и ни мил, а душа и сердце его очаровательнее ещё и его ума».
Родился 23 июля 1792 г. в Москве. Принадлежал к старинному знатному роду. Большую роль в воспитании юного князя сыграл писатель и историк Н. М. Карамзин, ставший его опекуном после смерти родителей (1807 г.). Благодаря Карамзину Вяземский рано сблизился с кругом литераторов.
В 1815 г. он стал одним из создателей литературного кружка «Арзамас», объединившего в своих рядах В. А. Жуковского, К. Н. Батюшкова, Д. В. Давыдова, и других стихотворцев, где Вяземского в шутку нарекли Асмодеем (князь демонов). Раньше многих Вяземский угадал гениальное дарование в самом юном «арзамасце» - А. С. Пушкине. Их дружба длилась двадцать лет, до смерти поэта.
В стихах Вяземского конца 10-х гг. XIX в. преобладали жанры элегии и дружеского послания, характерные для поэзии пушкинского круга. Отличительной особенностью его поэтической индивидуальности явилось стремление к точности и афористичности мысли, в жертву которой подчас приносились гармония и лёгкость слога.
С началом Отечественной войны 1812 г. Вяземский вступил в ополчение, участвовал в Бородинском сражении. С 1918 по 1921 г. служил в Варшаве чиновником дипломатического ведомства. Был отстранён от службы за оппозиционные взгляды, однако в тайные организации революционеров никогда не входил. Один из литературоведов назвал этого писателя «декабристом без декабря». Глубоко скептическое настроение Вяземского после расправы над декабристами выразилось в сатирическом стихотворении «Русский бог» (1828 г.), распространявшемся в списках.
Поворотным моментом в жизни Вяземского стала гибель Пушкина, явившаяся для него глубоким потрясением (стихотворение «На память», 1837 г.).
В конце 50-х гг., с началом царствования Александра II, Вяземский значительно продвинулся по служебной лестнице. Товарищ министра просвещения, глава цензурного ведомства, член Государственного совета, сенатор, он вращался в придворных кругах, был вхож в царскую семью. Однако всегда сохранял внутреннюю независимость.
Несмотря на успешную карьеру, в нём нарастал внутренний разлад с современностью. С годами он всё больше идеализировал эпоху своей молодости, всё острее чувствовал связь с ушедшим поколением (стихотворения «Поминки», «Все сверстники мои давно уж на покое…», «Друзьям».).
На склоне лет Пётр Андреевич признался в одном из писем: «…Я создан как-то поштучно, и вся жизнь моя шла отрывочно». Большое место в позднем творчестве Вяземского заняли воспоминания - об известных деятелях русской культуры, о «грибоедовской» Москве.
«Записная книжка», которую он вёл с 1813 г. до самой смерти, - бесценная летопись эпохи, зафиксировавшая анекдоты, шутки, свидетельства неименитых современников.
С 1863 г. в основном жил за границей и умер в Баде.
В лирике П.А.Вяземского есть упоминание о Перми. Стихотворение «Кто скажет, что к Перми судьба была сурова?». Известна история его создания. В 1808 году 16-летний Пётр Вяземский служил секретарём сенатора Обрезкова и приезжал с ним в Пермь для ревизии Пермской губернии. Здесь на балу, данном в честь гостей, начинающий поэт влюбился в дочь губернатора Карла Модераха Софью. Софья Карловна Певцова поражала всех необыкновенной красотой и образованностью. Пётр Вяземский посвятил ей стихотворение «Кто скажет, что к Перми судьба была сурова?».
Кто скажет, что к Перми судьба была сурова?
Кто скажет, что забыт природой этот край?
Страна, где ты живёшь, прекрасная Певцова,
Есть царство красоты и упоений рай!
Что мне роскошный юг, и мирт его, и розы,
И нега, и лазурь дней южных и ночей?
Мне нравятся снега, и вьюги, и морозы:
Они сопутники красавицы моей.
Она господствует над сердцем и природой,
Из глаз её на всё текут струи огня.
Здесь я любовь познал, здесь, жертвуя свободой,
Томясь, целую цепь, сковавшую меня. 1808г.
П.И. Мельников-Печёрский. «Дорожные записки на пути из Тамбовской губернии в Сибирь»
Есть в истории нашей литературы писатели, которые находятся будто бы «на обочине», не часто появится статья, книга или диссертация об их творчестве. Однако взгляд на книжные полки едва ли не каждой читающей семьи обнаружит иное: там почти обязательно стоят тома эпопей Мельникова-Печерского «В лесах» и «На горах».
Имя Павла Ивановича Мельникова (Печерского) вызывает различные, противоречивые суждения. Писатель, интересный читателю только этнографическими сведениями, чиновник по вопросам раскола, подчас вызывающий негодование у русской публики, либо тонкий художник, глубокий знаток истории России и русского раскола?
Личность Мельникова действительно сложна и не поддаётся однозначной оценке. Мельников был противоречив и един одновременно. Каждый, кто знал его, чаще всего соприкасался с какой-то одной гранью его деятельности. Жизненный опыт писателя был велик, поэтому рассказы Мельникова о народе, русской истории, старообрядцах, провинциальном обществе так привлекали разнообразных слушателей.
Но Мельников-беллетрист был ещё и профессиональным историком. Он никогда не жалел времени на пёстрые, летучие заметки или на серьёзные исследования, где воскрешалось прошлое, веруя, что это – великая сила, которая формирует в человеке человека, возбуждает в душе его с ранних лет любовь к местам, где он родился и вырос, к дорогим сердцу святыням. Он упорно пробивал дорогу тому направлению в этнографической, исторической и литературной науке, которое лишь сравнительно недавно обрело своё имя – краеведение.
Павел Иванович Мельников родился в Нижнем Новгороде 25 октября (6 ноября) 1818 года в семье офицера местного гарнизона Ивана Ивановича Мельникова. В доме Мельниковых была обстановка характерная для малосостоятельных дворянских семей. Тут не было ни гувернёров, ни учителей, получающих большое содержание.
Будущий писатель рос в окружении людей из народа, с самого раннего детства незаметно привыкая к народной речи, узнавая народные обычаи и нравы.
В 1829-1834 годах Мельников учился в Нижегородской гимназии, а затем поступил на словесный факультет Казанского университета. Уже в детские и юношеские годы Мельников увлекался историей и литературой, много читал, переписывал и знал наизусть стихотворения и поэмы Пушкина, Жуковского и поэтов пушкинской плеяды.
18 июня 1837 года на выпуске студентов ректор Н.И. Лобачевский зачитал списки окончивших курс наук с отличием. На словесном факультете 14 человек получили звание кандидатов, в том числе и Павел Мельников. Его, как окончившего с отличием, оставили на кафедре славянских наречий. Но внезапно всё переменилось: на одной из вечеринок по случаю выпуска он произнёс речь, в которой резко отзывался об университетских порядках и вышестоящем начальстве. Последовал строгий выговор, а затем назначение учителем в Шадринск – Пермской губернии. Правда, по дороге к своему месту назначения он получил новое «милостливое» распоряжение, согласно которому он назначался старшим учителем в Пермской гимназии. Но Мельников превосходно понимал, что и эта «милость» была всё-таки ссылкой.
Не ограничиваясь педагогической работой, Мельников деятельно занимался в Перми этнографией, изучением истории Пермского края. С этой целью он много ездил по Приуралью, посетил ряд заводов, беседовал с крестьянами и рабочими, знакомился с условиями их жизни и труда, с народными говорами и ценной народной поэзией. Впечатления от этих поездок послужили основой «Дорожных записок на пути из Тамбовской губернии в Сибирь» – цикле очерков, которые в 1839-1840 годах были напечатаны в журналах «Отечественные записки», «Москвитянин», и «Журнал Военных Учебных Заведений».
Оторванность от родных мест и близких людей тяготила П.И. Мельникова. Он начал хлопотать о переводе из Перми в Нижний Новгород. Просьба была удовлетворена. И 25 мая 1839 года Павел Иванович получил место старшего учителя истории в Нижегородской гимназии.
В начале 50-х годов появились в печати первые художественные произведения писателя, сделавшие его имя известным среди читателей России. Рассказы Печерского вошли в разряд лучших произведений литературы, обличавшие дореформенные порядки.
Уже в первой повести «Красильниковы» Мельников показал художественное мастерство и замечательное знание изображаемой среды. В рассказе ощущалось сознательное следование за Далем, знатоком народных говоров и мастером воспроизведения красочной, разговорной речи народа. Чувствовалось еще, пожалуй, в большей мере творческое восприятие художественных традиций, идущих от Гоголя, однако уже в этой повести Мельников-Печерский предстал перед читателями как своеобразный художник, наделенный присущей исключительностью ему оригинальной манере письма.
В 1881 году Мельников возвратился в родной Нижний Новгород на постоянное жительство. Он жил в доме Потаповой на Петропавловской улице (ныне ул. Володарского), где и скончался 1(14) февраля 1883 года. Похоронен Павел Иванович на кладбище Крестовоздвиженского монастыря.
Каким же увидел Павел Иванович Пермский край?
Первое впечатление о тогда еще Пермской губернии было таким: «При первом взгляде на Пермскую губернию я заметил, что жители ее более, нежели жители прочей России, сохранили в себе русского духа. Они гостеприимны, радушны; все русское, вытесненное в других местах обстоятельствами и временем, здесь господствует во всей силе, во всей красоте старины заповедной. Здесь преддверие Сибири, той Сибири, которая, будучи удалена от тех мест, где более действуют, или действовали, иноземные нововведения, осталась по наружности тою же Русью, какою была за полтораста лет пред сим. Милое радушие и редкая честность отличают пермского крестьянина от крестьян волжских, не говорю уже о живущих близ столиц. Надобно тому пожить в Сибири, или в Пермской губернии, кто хочет узнать русский дух в неподдельной простоте. Здесь все — и образ жизни, и предания, и обряды — носит на себе отпечаток глубокой старины».
Первый пермский городок, который встретился на пути, был Оханск, он предстал перед литератором таким: «Мы доехали до Оханска, уездного города Пермской губернии, который расположен на возвышенном берегу Камы. Город маленький и чрезвычайно беден, потому что малое число жителей его не имеет никаких средств к улучшению его. В нем всего один каменный дом, да и тот казенный; из улиц немного получше та, через которую идет большая дорога, да и на той лачуга возле лачуги; окружные деревни гораздо лучше Оханска. Чтобы лучше показать незначительность этого города, довольно сказать, что у него нет даже городского выгона. Оханск сделан городом в 1781 г., т. е. во время открытия Пермского наместничества, — до того времени здесь было экономическое село Оханное, жители которого занимались преимущественно рыболовством. От этого произошло как самое название города, так и герб его, представляющий рыбачьи сети».
Центральное место в «Дорожных записках на пути из Тамбовской губернии в Сибирь», посвященные Пермской губернии, конечно, занимают описания Перми: «Мы проехали лес, поднялись на гору, и глазам нашим представилась Пермь. Почти вся она скрыта была за бульваром, который идет от Московской заставы направо до Кунгурского выезда. Сквозь пушистые березы кое-где мелькали домики и, показавшись на одну минуту, будто прятались в ветвях. Я взглянул на Пермь: налево стояло красивое здание Александровской больницы: богатая чугунная решетка, окружавшая это здание, еще более увеличивала красоту его. Взглянув на этот дом, я подумал, что Пермь, должно быть, очень красивый город, но впоследствии узнал, что это здание, точно так же, как и здание училища детей канцелярских служителей, находящееся у Сибирской заставы, были не больше, как хитрость пермских жителей, выстроивших такие дома у заставы для того, чтобы с первого взгляда поразить приезжего красотою и отвлечь внимание его от прочего строения, весьма незатейливого. Прямо над домами возвышалась церковь неизвестной архитектуры. Это собор, или монастырь, как угодно назовите, — это будет все равно. Пермь, единственный губернский город, стоящий на Каме, расположен на левом, возвышенном берегу этой реки, в 18 верстах ниже устья реки Чусовой. Он выстроен правильно, можно сказать, правильнее Нью-Йорка: ровные, большие кварталы, прямое и параллельное направление улиц и переулков бросаются в глаза при первом взгляде каждому приезжему и вместе с тем свидетельствуют о недавнем основании этого города. Прежде на месте Перми была деревня, принадлежавшая к огромному имению баронов Строгоновых; Местоположение Перми выгодно и красиво. Между двух довольно высоких гор, находящихся на берегу Камы, образуется ложбина, возвышенная сажен на 15 от уровня реки. С одной стороны эта ложбина омывается речкою Егошихою и ручьем, которому пермские выдумщики нашлись дать название классического Стикса, а с другой — речкою Данилихою, в которой найдены были слабые признаки золотого песка. С ротонды вид очень хорош. Кама у вас под ногами; там, на противоположном берегу, лес и пустыня; направо, вдали, высокая и крутая гора, будто опаленная молнией: ни одной былинки не растет на скате ее. Под этой горой расположен завод Мотовилихинский; далее, за этою горою, на берегу Камы, которая от нее заворачивает на север, идут те же пустые леса, а за ними вдали виден зеленеющийся правый берег Чусовой. Этот берег, покрытый пашнями и по высоте своей господствующий над лесами, резко отличается от них; в мрачной раме пустыни он как будто улыбается и, окруженный угрюмыми лесами, кажется, как бы светлою мыслью в омраченной душе ожесточенного грешника».
В «Дорожных записках на пути из Тамбовской губернии в Сибирь» значительное место занимает повествование о Перми и Прикамье, поэтому можно детально ознакомиться с жизнью, бытом и традициями народа Прикамья.
Задания для самоконтроля.
Какой русский писатель оказался в Прикамье по пути в ссылку? В его путевых очерках особого внимания заслужил Кунгур.
О каком городе Ф.Ф.Вигель писал следующее: «Это было не царство, как Казань и Астрахань, не княжеский удельный город, даже не слобода, которая, распространяясь, заставила посадить в себя сперва воеводу; это было пустое место, которому лет за двадцать перед тем велено быть губернским городом: и оно послушалось, но только медленно. Торговля есть первое условие существования новых городов; и здесь, хотя слабо, но она одна его поддерживала».
Какой писатель был чиновником при пермском губернаторе и еще служил в пермском совестном суде?
4. Назовите автора стихотворения «Кто скажет, что к Перми судьба была сурова?»
5. В каком путевом очерке основную часть повествования занимают описания Пермского края?
Напишите сочинение «Моя малая родина».
Тема № 6. Социальная тематика в произведениях Пермских писателей.
О писателях Прикамья II-ой половины XIX в. (обзор литературного периода).
А.А. Кирпищикова – «Как жили в Куморе». (3.1)
ЛИТЕРАТУРА ВТОРОЙ ПОЛОВИНЫ XIX ВЕКА.
Великие имена, великие творения уже есть в русской литературе. Их влияние, их авторитет огромны. А читающая Россия все впитывает новые идеи, спорит о новых романах, повестях, пьесах; новые песни и стихи звучат на ее просторах. Расцвет реализма приходится на 50—60-е годы. К этому времени создано небывалое количество выдающихся произведений разных жанров. В них воплотились характерные черты русской литературы: высокие гражданские чувства, широта изображения жизни, глубокое раскрытие ее противоречий. Художественные достоинства прозы и поэзии русских классиков формируют вкус читателей, уровень мышления, идеалы молодежи. В литературу приходят писатели-разночинцы. На Урале появляются первые женщины-писательницы.
Реалии жизни сурового северного края находят отражение в произведениях прозаиков Прикамья. Ф. М. Решетников в повести «Подлиповцы» рассказал «трезвую правду» о жизни забитых, полудиких, нищих крестьян. Он внес самобытные краски в свою повесть, и эти краски дала ему сама жизнь в уральской глуши. Сочинения Решетникова вызывали большой отклик, о них писали М. Е. Салтыков-Щедрин, И. С. Тургенев, Г. И. Успенский и другие. Д. Н. Мамин-Сибиряк тоже получил всероссийское признание. Он писал о нарождающемся классе предпринимателей и промышленников, о власти капитала, о новой интеллигенции края, о городах, заводах, просторах Урала, его чудесной природе.
Менее известны другие уральские авторы. Конечно, и они были захвачены социально-политическими вопросами времени, которому принадлежали, откликались на революционные и народнические идеи. Каждый из них воссоздавал правдивую картину какой-то стороны жизни края. Интересно, что сразу два женских имени появляются в литературе Прикамья: А.Кирпищикова и Е. Словцова (Камская). Это был знак времени, женское движение за эмансипацию набирало силу. Повести же Кирпищиковой привлекали еще и отражением жизни рабочих в далеком от столиц горнозаводском городке. Это был новый материал в литературе. Подробности быта писательница сумела передать точно. Заметным писателем-народником был А. Погорелов-Сигов. На страницах своих повестей он резко критиковал существующие порядки. Прислушивался к голосу Короленко, издававшего журнал «Русское богатство», А. Туркин, отразивший в своих произведениях социальные конфликты, трудовую жизнь низов. Другом Туркина был И. Колотовкин. Он с искренним сочувствием изображал жизнь простых людей, пытавшихся выжить в условиях социальной несправедливости. Носилов в ряде рассказов и очерков обратился к
жизни коренных народов Северного Урала — хантов и манси, показал их забитость и беспросветную нищету. Центром консолидации литературных сил края становятся газеты, выходившие в Перми и Екатеринбурге: « Пермские губернские ведомости», «Пермская жизнь», «Екатеринбургская неделя», «Урал» и другие.
В 1876 году в Перми на углу улиц Сибирской и Покровской открыт первый книжный магазин Иосифа и Ольги Петровских, — так свидетельствует летопись А. А. Дмитриева. Раньше в городе существовала только мелочная книжная торговля, преимущественно учебниками. Петровские были ссыльными поляками. Политических ссыльных было немало в Пермском крае, и влияние их на развитие культуры Прикамья трудно переоценить. Петровский купил на имя своей жены все книги библиотеки-читальни А. Красовского, закрытой в Вятке, и перевез их на лошадях в Пермь, где книги до того продавались вместе с железом на фунты. Кроме учебников, трудов Брема, Дарвина, Сеченова, Бекетова, Бутлерова, Менделеева, в каталоге этой библиотеки значились сочинения Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Лескова, Белинского, Добролюбова, Шевченко, Решетникова, Успенского...
В последнее десятилетие XIX века начал возрождаться популярный в 60-е годы жанр стихотворного фельетона. Интерес к нему поддерживался не только газетами, но и юмористическими журналами, в том числе и радикальной ориентации. Таким журналом на Урале был «Гном». Печатались в нем поэты Н. Новиков, Б. Орлов, С. Ильин и другие.
Отцом пермского фельетона считается В. Я. Кричевский. Он писал прозаические фельетоны о повседневной жизни Перми и ее обитателей. Но наивысшей популярностью пользовались стихотворные фельетоны С. А. Ильина; А. Н. Скугарева и других поэтов, чьи псевдонимы пока еще не расшифрованы. «Пермские губернские ведомости» публиковали стихи классического направления. Литературная и — шире — культурная жизнь Прикамья становилась все разнообразнее и интереснее. Проводились музыкальные и литературные вечера, шли оперные спектакли, гастроли трупп драматических театров. Пермь радушно встречала гостей — артистов, поэтов, писателей. Это находило отражение в прессе.
А.А. Кирпищикова. Биография. Повесть «Как жили в Куморе»
Анна Александровна Кирпищикова (урожденная Быдарина) родилась 2 (14) февраля 1838 года в посёлке Полазненского завода Соликамского уезда Пермской губернии в семье крепостного, заводского служащего.
Ее отец Александр Григорьевич Быдарин был сначала крепостным служителем заводовладельцев Абамелек-Лазаревых, а после отмены крепостного права секретарем главноуправляющего всеми заводами Х.Е. Лазарева в Чёрмозе, затем помощником управляющего Полазненским заводом. Когда Анне исполнилось 6 лет, он стал управляющим Полазненского завода.
Анна получила домашнее образование, активно занималась самообразованием. Самостоятельно изучала историю, политэкономию, эстетику. Когда Анне было 15 лет, умерла её мать. Вскоре отец женился повторно, после чего Анна переехала к тетке в Чёрмоз.
В 1854 года Анна вышла замуж за помощника учителя заводской Чёрмозской школы Михаила Алексеевича Кирпищикова. Благодаря мужу, Анна Александровна познакомилась с произведениями русских писателей, достать которые в те годы было очень сложно.
Мировоззрение А.А. Кирпищиковой сложилось под влиянием общественного движения 1860-70-х годов. Её интересовали темы народного быта и народной психологии, проблема поиска народного героя и роль интеллигенции.
Первый рассказ А.А. Кирпищиковой «Антип Григорьевич Мережин» был напечатан в «Современнике» в 1865 году после одобрения лично Н.А. Некрасовым. К тому времени у А.А. Кирпищиковой уже было трое детей и записи «в стол», которые она вела с 1850-х годов. В том же году в «Современнике» состоялась публикация одного из лучших произведений А.А. Кирпищиковой – повести «Порченая».
В 1865 году после увольнения её мужа Михаила Алексеевичу за высказывание в защиту бастовавших рабочих семья переехала в город Пермь. Там А.А. Кирпищикова зарабатывала на жизнь шитьём, не оставляя сочинительства. Её повесть «Как жили в Куморе» получила высокую оценку М.Е. Салтыкова-Щедрина и в 1867 году была опубликована в журнале «Отечественные записки».
В дальнейшем в «Отечественных записках» опубликованы повести «Месяц на заводе» (1871), «Петрушка Рудометов» (1878). При содействии М.Е. Салтыкова-Щедрина в «Отечественных записках» публикуются две части наиболее значительного произведения Кирпищиковой – очерково-мемуарной трилогии: «Прошлое: Из записок управительской дочери» и «Недавнее». Третья часть – «125 лет назад (Воспоминания из жизни в одном из приуральских заводов)» не была пропущена цензурой и увидела свет гораздо позже в газете «Екатеринбургская неделя». Автобиографическая трилогия отображает жизнь крепостного и пореформенного уральского крестьянства, а также деятельность революционных демократов-шестидесятников на Урале. С «Екатеринбургской неделей» А.А. Кирпищикова сотрудничала с 1879 года, опубликовав в газете повесть «Горькая доля», «К свету и жизни» а также ряд стихотворений. В сборник «Литературный отдел Екатеринбургской недели» (1892) вошла повесть «Катерина Алексеевна».
А.А. Кирпищикова писала про народный быт, жизнь горнозаводских рабочих в крепостную и пореформенную эпоху, а также про эпизоды революционной борьбы во времена крепостничества.
Дважды за свою жизнь Анна Александровна побывала в Петербурге. В 1878 году она встречалась с М.Е. Салтыковым-Щедриным, а в 1884 году ходатайствовала за старшего сына, привлечённого по делу «Союза молодежи партии народной воли».
С 1892 года А.А. Кирпищикова практически полностью прекратила писать. В эти годы умерли её муж, сын, младшая дочь, внуки.
В 1902 году в изданном в Петербурге первом томе «Повестей и рассказов» был напечатан рассказ А.А. Кирпищиковой «Из-за куска хлеба». На её творчество обратил внимание А.М. Горький, написав письмо с приглашением участвовать в сборнике пролетарских писателей.
После Революции 1917 года А.А. Кирпищикова не принимала участие в литературной жизни. Лишь в 1926 году по просьбе литературоведа П.С. Богословского она написала «Автобиографическую записку», опубликованную в Пермском краеведческом сборнике. В том же году в Пермском университете состоялось чествование А.А. Кирпищиковой, ей была назначена персональная пенсия.
Умерла 17 июня 1927 года в Перми в возрасте 89 лет, похоронена на Новом православном кладбище. Точное место захоронения неизвестно. Её именем в 2002 году названа улица в Мотовилихинском районе Перми.
Повесть «Как жили в Куморе»
Повесть первоначально напечатана в журнале «Отечественные записки», 1867 г. Под Кумором подразумевается Полазна, родина писательницы. Упоминающиеся в повести Кужгорт – Чермоз, Алакшинские рудники – Кизеловские рудники.
Тема жизни собственно заводских мастеровых воплощена в следующих произведениях писательницы: повестях «Как жили в Куморе» и «Петрушка Рудометов».
Большая повесть из заводской жизни «Как жили в Куморе» вводила в литературу новые типы — рабочих крепостного завода. В ней подвергалась анализу крепостническая система общественных отношений. Актуальность повести определялась тем, что реформа 1861 года не отменила полностью прежней системы эксплуатации. События, развертывающиеся в повести, относятся к 40-50-м годам, но они характерны и для более позднего времени.
Герои повести — рабочие еще не поднимаются до сознания единства классовых интересов и понимания угнетения как системы, но ненависть к насилию, безответственности, произволу управителей и приказчиков отмечена чутким автором-реалистом.
Заглавие повести определяет ее композицию. Автор свободно вводит отдельные эпизоды «жизни в Куморе», связывая их в нескольких сюжетах, имеющих самостоятельное значение, объединенных лишь единством героев.
В самой форме повести А.А. Кирпищикова следует своим современникам, писателям демократического лагеря, стремящимся воспроизвести жизнь в зарисовках, эскизах, очерках, где вымысел занимает минимальное место.
В повести наиболее интересен и содержателен образ кричного мастера Набатова, переживающего сложную душевную драму. Он поднимается от ненависти к приказчику Чижову, как виновнику его личного несчастья, до осознания несправедливости царящих на заводе социальных порядков, до отрицания такой системы отношений, при которой «они», хозяева, «пьют кровь рабочих».
Набатов выступает защитником общих интересов рабочих в их столкновении с Чижовым из-за введения работы по воскресеньям.
Кирпищикова в 60-х годах еще не видела иных, развернутых форм протеста, но, раскрывая психологию рабочего, она весьма убедительно нарисовала процесс постепенного формирования сознания рабочих, еще не сложившихся в класс. Этот процесс не был прямолинейным, он осложнялся особенностями капиталистического развития на Урале, где рабочие были и после 1861 года привязаны к заводу крошечными участками земли, что создавало иллюзию некоторой независимости, возможности жить не одним только заводским трудом.
Рисуя рабочую молодежь, Кирпищикова не романтизирует своих героев, как это делали народники в 70-е годы; она неизменно остается реалистом как в описании быта, так и в раскрытии характеров людей.
Домашнее задание:
1. Дочитать повесть «Как жили в Куморе» и составить вопросы по произведению с ответами (5 вопросов).
Подготовить презентации по творчеству и биографии писателей второй половины XIX века:
- Евграф Алексеевич Вердеревский (1825 — не ранее 1867)
- Екатерина Александровна Словцова (Камская) (1838-1866)
- Федор Михайлович Решетников (1841-1871)
- Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк (1852-1912)
- Константин Дмитриевич Носилов (1858-1923)
- Алексей Сергеевич Погорелов-Сигов (Туркин) (1860-1920)
- Владимир Яковлевич Кричевский (1863-1915)
- Сергей Андреевич Ильин (1867-1914)
- Александр Гаврилович Туркин (1870-1919)
- Николай Петрович Белдыцкий (1871-1928)
- Борис Николаевич Орлов (1872-1911)
- Александр Николаевич Скугарев (1872-1912)
- Иван Флавианович Колотовкин (1878-1922)
- Николай Федорович Новиков (Черешнев) (1884-1917)
Е.А. Словцова (Камская). Биография. Взгляд на положение женщины в семье и обществе
Словцова Екатерина Александровна родилась в 1838 году в Перми в семье небогатого чиновника пермской казенной палаты. Рано потеряв мать, девочка пристрастилась к чтению. Среди книг, доступных Словцовой, были и учебники, и романы, и толстые журналы, поэтому девушка получает образование самостоятельно, но по тем временам весьма приличное. В 17 лет она пишет первое литературное произведение, повесть, но не решается ее опубликовать и через год уничтожает. В 1859 г. пишет небольшое по объему, но оцененное современниками как «талантливое» произведение «Любовь или дружба? Отрывок из воспоминаний моей знакомой», которое решается опубликовать в журнале «Русский вестник» После первой публикации отношение к девушке в пермской среде резко изменилось, ее сочли чуть ли не «нигилисткой», вследствие чего она вынуждена была вести практически жизнь затворницы, не переставая заниматься самообразованием, знакомиться с новинками журнальной литературы и публицистики. Заинтересовавшись каким-либо общественным вопросом, Словцова принималась детально его изучать, результатом изучения, как правило, являлись научно-публицистические статьи. Кроме всего вышеперечисленного, Словцова также углубленно изучала религию и богословие, успешно выдержала экзамен на звание преподавательницы при Казанском университете. Случайно познакомившись с И. Аксаковым, вела с ним оживленную переписку, касающуюся в основном женского вопроса в России. Женский вопрос, по-видимому, на протяжении всей жизни оставался для Словцовой, как и для многих писателей 60-х гг., наиболее значимым, что было вызвано условиями и потребностями социально-экономической жизни того времени, активным участием женщин в общественно-политической жизни России. Окончательно определились взгляды писательницы о положении женщины в статье «О женщине в семье и обществе», написанной в 1860 г. При жизни писательницы статья не печаталась, но историк Пермского края Д. Д. Смышляев в 1881 г. доставил рукопись в редакцию журнале «Исторический вестник», где она вскоре и была опубликована. Кроме научной деятельности, Словцова продолжала заниматься и литературой. В 1865 г. писательница, собрав необходимую сумму, осуществляет давнюю мечту – переезжает в г. Санкт-Петербург. Но в городе она находится очень недолго, чувствуя себя в непривычном влажном климате неважно – открывается туберкулезный процесс. После кратковременного пребывания в г. Петербурге, по совету докторов она уезжает лечиться в г. Ревель, где умирает от туберкулеза в августе 1866 г. Исследователи относят ее творчество к так называемым периферийным явлениям в русской литературе, о чем свидетельствует и тот факт, что критика практически не обратила внимания на произведения писательницы. В повестях довольно скупо воспроизведен уральский пейзаж «с его суровым климатом»: «немолчный дребезг и ропот» камских волн, сосновые рощи за городом, горы. Более важной задачей писательнице представлялось изображение не столько быта и нравов провинциального общества, сколько внутреннего мира и нравственных коллизий своих героинь.
Алексей Сергеевич Погорелов-Сигов (1860-1920)
А. С. Погорелов (настоящая фамилия — Сигов) родился в Перми. Отец его был крепостным Всеволожских и работал у них конторщиком, затем правителем дел в Майкорском заводоуправлении. Образование будущий писатель получил в пермском реальном училище, после окончания которого поступил в Петербургский институт гражданских инженеров, где сблизился с членами партии «Народная воля» и стал вести революционную работу среди студенчества. Спасаясь от полицейского преследования, Сигов
в 1883 году уехал в Нижегородскую губернию, вскоре был арестован и выслан по месту жительства родителей — в город Красноуфимск Пермской губернии. С этого времени началась его двадцатилетняя служба в Красноуфимском и Осинском земствах. В 1895 году в журнале «Русская мысль» был опубликован рассказ Сигова «Мрак» под псевдони
мом А. Погорелов. В 1897 году в том же журнале напечатан рассказ «Среди ночи». С 1899 года свои произведения писатель печатал в журнале «Русское богатство». Там были опубликованы роман «Перед грозой» (1900), повесть «Омут» (1900), ряд рассказов и очерков, в том числе рассказ «Мать» (1906). Он интересен близостью темы с повестью А. М. Горького: из любви к сыну мать благословляет его на революционную борьбу. После 1906 года публикаций Сигова не появлялось.
Мать (отрывок)
...В тот же день поздним вечером у Вани с матерью произошло объяснение. Мать с заплаканным лицом сидела в углу, потупившись, и молчала. Ваня, воодушевленный своими собственными словами, ходил по комнате и говорил. Он начал речь робко и нерешительно, но теперь она лилась, как сверкающий живой поток. Казалось, он позабыл,
что перед ним измученное жизнью, отжившее существо, которому каждое слово его причиняло только боль и тревогу, и говорил так, точно ему внимала молодая, восторженная, сочувствующая аудитория. Глаза его горели огнем вдохновения, голос дрожал, руки сжимались, лицо побледнело. Природный дар ораторской речи, музыка собственных слов, водоворот рождающихся мыслей, образов, картин, метафор, метких сравнений опьяняли его самого, и он переживал чарующие минуты нервного подъема. Закончив патетическую часть речи, он остановился и посмотрел на мать. Она сидела, потупившись. Руки и голова у ней дрожали. С кончика носа, как частый дождик, капали
слезы. Ваня бессильно опустился на стул и закрыл лицо руками.
— Изжила я век свой, как в темном лесу, — заговорила она тихим, чуть слышным, плачущим голосом. — Свету не видела, человеческого слова не слышала... только от тебя же когда узнаешь что... так в темноте и жила... оттого и мысли у меня мелкие, темные, в голове туман... и ничего-то я не знаю...Ваня, без кровинки в лице, молчал и смотрел на
мать.
— Я все, голубчик, понимаю, — продолжала она. — Знаю, понимаю... Только, милый, неужели нельзя иначе? Я не об себе, об тебе говорю: почему должен ты взять на себя эту тяготу? Почему? Почему же другие живут для себя? Ведь живут же! Ты погибнуть можешь... За что же? Разве ты виноват в том, что есть?.. Это непонятно для меня и страшно!
Ваня сел рядом с ней и взял ее холодную, жесткую и мокрую от слез руку. Он молчал минуты две, точно собираясь с мыслями, потом заговорил тихо и задушевно. Он говорил о Христе, о мучениках за веру, о подвижниках правды... Старушка слушала и все больше и больше смягчалась душой.
— Я знаю, — закончил он, — что если не умом, то сердцем ты поймешь меня.
— Давно поняла, голубчик, — отвечала она просто и вдруг, в страстном порыве, обняла его и заговорила нервным, прерывающимся шепотом: — Ваня, дорогой мой, зачем ты не такой, как все? Зачем ты такой уродился? Я понимаю... но зачем? Ты хороший, ты лучше всех... Я радоваться должна, гордиться должна... но зачем? Зачем?
— Мама, от тебя все зависит... Я сделаю, как ты хочешь, как ты скажешь...
— Нет, где уж... что от меня зависит? Ничего. Разве это возможно, — промолвила она, внезапно стихая. — Делай, как знаешь... как велит твоя совесть... Я тебе не помеха... Прежде — Божье дело, потом уж человеческое. Об нас не думай: проживем как-нибудь... Моя-то жизнь уж прожита, а Мишу Господь не оставит. Я благословляю тебя, голубчик, — прошептала она и перекрестила его большим размашистым крестом, после чего они оба встали и вышли в соседнюю комнату...
...Прошло около двух лет. Зима подходила к концу. Дороги почернели, запахло весной, в полях появились проталины. Небо становилось все глубже и лучезарнее, солнце сияло все ярче. Самые худшие опасения матери сбылись: Ваня погиб, как погибли многие.
Домашнее задание:
1. Напишите основную мысль рассказа.
2. Почему мать плакала?
Тема № 7. Д.Н. Мамин-Сибиряк. Биография. Очерк «Бойцы» (3.2)
Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк родился 25 октября 1852 года в поселке Висим, что в Пермской губернии. Он рос в семье священнослужителя Наркиса Матвеевича и его супруги Анны Семеновны. У него была одна сестра и 2 брата.
Родители любили своих детей и старались дать им наилучшее воспитание. Позже Мамин-Сибиряк признается, что годы его детства были одними из лучших в его биографии.
После окончания училища, Дмитрий стал учеником Пермской духовной семинарии. В это время он часто голодал и не испытывал особого интереса к церковному образованию.
В тот момент биографии Мамин-Сибиряк начал всерьез изучать труды Николая Чернышевского и Александра Герцена, которые имели большую популярность в обществе.
Дмитрий Наркисович всеми силами пытался найти свое призвание в жизни. В 1872 г. он уехал в Петербург, где успешно сдал экзамены на ветеринарный факультет медицинской академии.
В 1876 г., не окончив академии, студент поступил в Петербургский университет на юридический факультет. Однако здесь он проучился всего год, поскольку продолжал испытывать серьезные финансовые трудности и проблемы со здоровьем.
В результате Мамин-Сибиряк не смог закончить ни одного вуза. Интересен факт, что во время учебы он подрабатывал репетиторством, а также писал статьи для газет, чтобы свести концы с концами. Иногда ему даже удавалось оказывать материальную поддержку своему брату Владимиру, который был студентом Московского университета.
В 1877 г. Дмитрий Мамин-Сибиряк вернулся домой. В скором времени умирает его отец, в связи с чем, многие обязанности ложатся на плечи будущего писателя. Этот период биографии оказался для него одним из самых трудных.
Денег катастрофически не хватало, поэтому всему семейству пришлось переехать в Екатеринбург. В этом городе он пытался найти достойную работу, которая бы позволяла содержать ему семью.
Долгое время Дмитрию не удавалось реализовать себя в качестве писателя. Многие издательства равнодушно относились к его творчеству. Положение изменилось в лучшую сторону после его знакомства с Марией Алексеевой, которая в будущем станет его первой женой.
В 1881 г. были напечатаны первые произведения Дмитрия Наркисовича. Интересен факт, что с того времени он стал печататься под псевдонимом «Д. Сибиряк», а позже начал подписываться, как «Мамин-Сибиряк».
Первые рассказы в творческой биографии Мамина-Сибиряка были написаны еще во время учебы в семинарии. Юноша мастерски описывал красоты природы и жизнь уральских людей, однако его произведения долгое время оставались незамеченными.
Только после публикации романа «Горное гнездо», Дмитрий получил определенную популярность в обществе. На заработанный гонорар он приобрел в Екатеринбурге дом для матери. После этого из-под пера писателя вышли рассказы «В худых душах», «Старатели» и «В камнях», которые также получили признание.
В 1886 г. в свет вышел новый роман Мамина-Сибиряка – «Бурный поток», где говорилось о развитии капитализма. Одновременно с этим он продолжал писать короткие рассказы и очерки.
За свою биографию Дмитрий Мамин-Сибиряк издал 15 романов, написанных в духе реализма. В них рассказывалось о жизни простых людей, проживавших в Сибири и на Урале, а также затрагивались политические изменения, происходившие в России.
Наибольшую популярность получили следующие труды Мамина-Сибиряка:
- «Черты из жизни Пепко»;
- «Падающие звезды»;
- «Мумма»;
- «Аленушкины сказки»;
- «Приваловские миллионы».
Последнюю из представленных книг критики назвали жемчужиной творчества Мамина-Сибиряка. Его произведения побуждали читателя не только узнавать историю или какие-нибудь интересные факты, но и задумываться о жизни и поступках его героев.
Последние годы биографии выдались для Мамина-Сибиряка непростыми. Несмотря на свою популярность, он жил в крайней нищете. В 1911 г. он перенес инсульт, после чего был частично парализован.
На следующий год его начал мучить обострившийся плеврит, который еще больше подкосил и без того слабое здоровье писателя.
Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк умер 2 ноября 1912 года в возрасте 60 лет. Он похоронен на петербуржском Волковском кладбище.
Рассказ «Бойцы»
Рассказ «Бойцы», пожалуй, является одним из самых значительных произведений Д.Н. Мамина-Сибиряка. В описываемое в рассказе время продукция уральских заводов отправлялась по рекам в специальных плоскодонных барках, коломенках и полуколоменках, а основной транспортной магистралью была река Чусовая. Мамин-Сибиряк же описывает сплав 1860–1870-х годов: все фактические данные относятся к этому времени. Однако в рассказе очень часто встречаются экскурсы в прошлое, и в целом возникает история сплава, которая вобрала сведения XVIII-XIX веков вплоть до открытия Уральской горнозаводской железной дороги.
Основную повествовательную линию «Бойцов» можно обозначить следующим образом: весенний народный праздник на пристани Каменке в связи со сплавом — спишка (окончательное завершение строительства барок и проч.), участие в ней основных действующих лиц — сплав с многочисленными эпизодами самоотверженного труда-борьбы сплавщиков — прибытие каравана барок в Пермь, празднование этого события — исповедь Севастьяна Кожина. Повествование по сути закольцовано: оно начинается с праздника и заканчивается тоже им, хотя праздник в Перми не столь выразителен, как в Каменке, при отправлении.
«Бойцы» имеют подзаголовок — «Очерки весеннего сплава по реке Чусовой», однако первые десять очерков из восемнадцати посвящены не собственно сплаву, а спишке, то есть времени окончательного завершения строительства барок, их погрузке и сталкиванию, спихиванию барок по склизням в воду. При этом спишка выглядит у Мамина-Сибиряка как народный трудовой праздник: «Весь берег был залит народом, который толпился главным образом возле конторы и магазинов [складов], где торопливо шла нагрузка барок; тысячи четыре бурлаков, как живой муравейник, облепили все кругом, и в воздухе висел глухой гул человеческих голосов, резкий лязг нагружаемого железа, удары топора, рубившего дерево, визг пил и глухое постукивание рабочих, конопативших уже готовые барки, точно тысячи дятлов долбили сырое, крепкое дерево. И над всей этой картиной широкой волной катилась бесшабашная бурлацкая “Дубинушка”, с самыми нецензурными запевами <...> для Каменки – праздников праздник, и все одеваются в самое лучшее и ставят последний грош ребром». Начало подготовки к сплаву было началом всеобщего праздника, а кульминация наступала в день, когда барки выходили в реку. Сплав и вправду был всеобщей радостью: «звуки гармоники и треньканье балалаек перемешивались с пьяным говором, топотом отчаянной пляски и дикой пьяной песни…».
Однако в атмосфере весенней радости постоянно возникают мотивы смерти: умирает пожилой крестьянин Кирило, парень Степа лежит при смерти. Вогулы, зыряне, башкиры, как пишет Мамин-Сибиряк, живут «сегодняшним днем, чтобы медленно умереть завтра или послезавтра», в день вскрытия реки ото льда из домов появились «старые-старые старики и самые древние старушки», которые предчувствуют, что любуются Чусовой, вероятно, в последний раз в своей жизни, сюда же «приковыляли» до десятка калек... Все это как бы исчезает «в общем веселье, какое охватило разом всю пристань. Это был настоящий праздник, нагоняющий на все лица веселые улыбки».
Каменская пристань, собравшая на сплав людей из нескольких губерний (Вологодской, Уфимской и других), предстает как место боя: «…Нужда стягивает живую человеческую силу в определенные боевые места, где не существуют разницы племен и языков». И ночью эта пристань, на которой днем тысячи людей трудятся в атмосфере весеннего празднества, ночью пристань также кажется полем боя, только уже оставленным полем: «Теперь пристань походила на громадное поле убиенных, которые там и сям лежали кучками. Ближе эти кучки превращались в груды лохмотьев, из которых выставлялись руки, ноги и головы. Спавшие люди виднелись везде, под малейшим прикрытием: под навесами изб, на завалинках, за углами, а то и просто на бугорке, который солнце за день успело обсушить и нагреть. Ни дать ни взять – настоящее поле убиенных, на котором не успели даже хорошенько прибрать трупы, а просто, для порядка, стаскали их в несколько куч». Тут весьма ощутима культурная традиция, согласно которой усопший считался впавшим в сон и наоборот, а сражение изображалось как кровавый пир и тяжелый труд. Такие метафорические уподобления боя кровавому пиру, посеву и молотьбе можно найти в «Слове о полку Игореве».
Здесь видно, что Мамин-Сибиряк следует национальной поэтической традиции; потому у него весенний праздник неразрывен с трудовым процессом и образно предстает как бой, сражение. Названия очерков приобретают смысловую объемность: с одной стороны бойцы — береговые камни, которые убивают людей и о которые бьются барки, с другой: бойцы — это те, кто грузит и сплавляет сами барки. Среди них есть люди разного калибра, как говорится: есть обычные крестьяне, оторванные от земли нуждой, и есть «камешки» — жители Каменки, профессиональные «бойцы».
Существенное место занимает в очерках тема разбойничества. О разбойниках рассказывают как герои, так и сам автор. В очерках выстраивается определенная оппозиция: с одной стороны — тяжкий труд, грошевая плата с постоянными штрафами, смертельный риск, а с другой — обеспеченная и вольготная жизнь разбойника за чужой счет. Действия разбойников отнесены к прошлому (раньше, лет пятьдесят назад, в допрежние времена), однако люди о них помнят и рассказывают. И вероятно, потому они вошли в народную историю как примечательное явление.
С темой разбойничества Мамин-Сибиряк связывает судьбу своего любимого героя Савоськи, Севастьяна Максимыча Кожина, который открывает свою душу в Перми, куда на девятый день прибывает караван барок. Окончание сплава, как и его начало, является праздником для сплавщиков, хотя он скорее похож на отчаянный разгул: «По пермским улицам с утра до вечера ходят ватаги бурлаков. Слышатся пьяные песни, ругань, треньканье балалайки. В кабаках и харчевнях яблоку упасть негде…». В одной из харчевен читатель встречает пирующего Савоську, который и рассказывает о своих душевных страданиях. Выясняется, что в юности Савоська пролил кровь разбойника Федьки и этот случай изменил всю его жизнь.
Савоська из семьи коренных уральских староверов, которые соблюдают все нравственные нормы и принципы поведения старообрядцев. Отсюда у Савоськи выдержка, совестливость, беспрекословное подчинение старшим. Именно отсюда его профессиональные навыки и знания, по его словам: «…У меня отец сплавщиком был на Каменке и меня выучил плавать на барке. У нас весь род сплавщики».
Писатель воссоздает в «Бойцах» атмосферу народной поэзии, в которой живут герои: они в радости и печали поют песни, острословят, пересказывают легенды как истинные. История Урала постоянно дополняется сведениями из преданий — устной народной истории. И передается это или от лица героев, или от лица повествователя. Поэтизации «Бойцов» способствует также и то, что «нормы ритуального поведения регламентируют жизнь главного героя». С одной стороны, народная и старообрядческая культура обусловили идеальное свойство личности Савоськи. С другой же — религиозные установления староверов довели героя до состояния вечного страдальца, глубоко несчастного человека. Он прощен людьми, но как старовер лишен Божьей благодати.
Ценность рассказа «Бойцы» не в документальности, хотя надо сказать, что привлеченные писателем исторические, производственные и прочие сведения привносят и необходимую достоверность, и фактический колорит. Ценность «Бойцов» скорее в художественной обработке (и проработке) основной повествовательной линии. Это позволило Мамину-Сибиряку показать повседневность простого люда: оторванных от земли и вынужденных на сплаве отрабатывать подать крестьян разных губерний, повседневность малых народностей: татар, манси, башкир, зырян, нищета которых заставила прийти на опасную работу, и повседневность чусовских плавщиков.
Практическая работа (40 мин.)
Выберите для анализа одно из произведений Д. Мамина-Сибиряка и покажите своеобразные черты его прозы.
План анализа произведения:
1. История создания (время написания; как писатель работал над произведением).
2. Направление, род и жанр.
3. Тематика и проблематика (основные темы и проблемы).
4. Основные герои (их место в образной системе).
5. Сюжет и композиция.
6. Художественное своеобразие:
портрет;
— пейзаж;
— художественные детали;
— особенности языка произведения;
7. Значение произведения:
— место произведения в творчестве писателя;
— значение в литературной жизни эпохи.
Тема № 8. Прикамье в судьбе и творчестве русских писателей и поэтов.
М.Е. Салтыков-Щедрин в Прикамье. «Губернские очерки»
О том, что великий русский писатель-сатирик Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин по приказу Николая I в 1818 году был выслан в Вятку, — это знают все, читавшие биографию писателя. Но далеко не все знают о том, что он побывал и на Урале - провел около трех месяцев в путешествии по Прикамью. Как известно, в Вятке Салтыков-Щедрин служил в канцелярии губернатора, выполняя разные поручения.
В 1854 году ему поручили расследовать рапорт сарапульского городничего, доносившего, что в городе скрывается беглый раскольник Ситников. По этому рапорту в канцелярии вятского губернатора завели дело № 635, а Салтыков-Щедрин выехал в Сарапул расследовать его. В начале ноября он сдал дело в канцелярию со своим заключением — «как маловажное». Однако ретивый ревизор Министерства внутренних дел Свечин, ознакомившись, с делом, нашел его немаловажным и дал ему новый ход.
Царское правительство жестоко преследовало раскольников. И не только по религиозным мотивам. Среди раскольников стали возникать секты, которые под религиозной маской оказывали сопротивление царским чиновникам. Салтыкову-Щедрину поручили, в связи с «доследованием» дела объехать почти все Прикамье и собрать материалы о раскольниках.
17 декабря 1854 года он был уже в Глазове, а 23 декабря — в Перми. В Перми сохранился дом, в котором писатель дважды останавливался в тот год.
26 декабря Салтыков-Щедрин был в Гайнах с однодневной остановкой на пути в Кудымкаре, 28 декабря — в Даниловке. Еще через два дня — в Чердыни, где встретил Новый год. Далее его маршрут проходил так: Соликамск — Усолье— Ильинск.
12 января 1855 года Салтыков-Щедрин снова в Перми. На этот раз здесь он пробыл до начала февраля, выезжая в отдельные поселения раскольников.
8 декабря 1855 года Салтыков-Щедрин сдал в канцелярию губернатора восьмитомное дело о раскольниках — итог своей поездки. На составление его он потратил 13 месяцев и проехал в зимних условиях около 2500 километров.
«Губернские очерки».
«Губернские очерки» - одно из первых произведений М. Е. Салтыкова-Щедрина, изображающее жизнь и нравы русского провинциального дворянства и чиновничества 50-х гг. XIX века, где он обличает жестокость, взяточничество, лицемерие, угодничество, царящие в чиновничьем мире. Изначально, с 1856 года "Губернские очерки" печатались в "Русском вестнике". Очерки отражали впечатления автора от провинциальной губернской жизни в самых тёмных её сторонах, которую Салтыков-Щедрин узнал как нельзя лучше благодаря командировкам и следствиям, которые на него возлагались на службе в Вятке. Собранные в одно целое в 1857 году, "Губернские очерки" положили начало целой литературе, получившей название "обличительной", но сами принадлежали к ней только отчасти.
Чтобы создать эту картину, Салтыкову нужно было, по его словам, "окунуться в болото" дореформенной провинции, пристально всмотреться в ее быт. "Вятка, - говорил он Л. Ф. Пантелееву, - имела на меня и благодетельное влияние: она меня сблизила с действительной жизнью и дала много материалов для "Губернских очерков", а ранее я писал вздор".
В литературе давно уже показано, как плотно насыщены "Губернские очерки" вятскими наблюдениями и переживаниями автора (хотя далеко не ими одними). С Вяткой, с Вятской и Пермской губерниями связаны "герои" первой книги Салтыкова, бытовые и пейзажные зарисовки в ней, а также ее художественная "топонимика". Немало в "Губернских очерках" и подлинных географических названий: губернии Пермская и Казанская, уезды Нолинский, Чердынский, Яранский, реки Кама и Ветлуга, Лупья и Уста, Пильва и Колва, пристани Порубовская и Трушниковская, села Лёнва, Усолье, Богородское, Ухтым, железоделательный завод в Очёре, Свиные горы и т. д.
Вяткой, Вятской губернией и Приуральским краем внушен и собирательный образ русского народа в первой книге Салтыкова. В изображении народа в "Губернских очерках" преобладают черты, характерные для сельского населения северо-восточных губерний: не помещичьи, а государственные, или казенные, крестьяне приверженцы не официальной церкви, а "старой веры" (раскольники), не только "великорусы", но также "инородцы" - "вотяки" и "зыряне", то есть удмурты и коми. Непосредственно из вятских наблюдений заимствовал Салтыков сюжетные основы для большинства своих «Очерков».
Салтыков полон чувства непосредственной любви и сочувствия к многострадальной крестьянской России, чья жизнь преисполнена "болью сердечной", "нуждою сосущею".
Салтыков резко отделяет в "Очерках" трудовой подначальный народ (крестьян, мещан, низших чиновников) как от мира официального, представленного всеми разрядами дореформенной провинциальной администрации, так и от мира "первого сословия". Народ, чиновники и помещики-дворяне - три главных собирательных образа произведения. Между ними в основном и распределяется пестрая толпа, около трехсот персонажей "Очерков" - живых людей русской провинции последних лет николаевского царствования.
Отношение Салтыкова к основным группам тогдашнего русского общества и метод их изображения различны. Он не скрывает своих симпатий и антипатий.
Положительная программа в "Очерках", связанная с раскрытием ("исследованием") духовных богатств народного мира и образа родины, определила глубокий лиризм народных и пейзажных страниц книги, - быть может, самых светлых и задушевных во всем творчестве писателя.
В "Губернских очерках" относительно мало картин, дающих прямое изображение крестьянско-крепостного быта. При всем том обличительный пафос и основная общественно-политическая тенденция "Губернских очерков" проникнуты антикрепостническим, антидворянским содержанием, отражают борьбу народных масс против вековой кабалы феодального закрепощения.
В.Г. Короленко в Прикамье. Сборник «Сибирские рассказы и очерки», стихотворение «Вкруг меня оружье, шпоры…»
Короленко Владимир Галактионович (15 (27) июля 1853 года - 25 декабря 1921 года) - украинский и русский писатель, журналист, публицист, общественный деятель, заслуживший признание своей правозащитной деятельностью, как в годы царской власти, так и в период Гражданской войны и Советской власти. За свои критические взгляды Короленко подвергался репрессиям со стороны царского правительства. Значительная часть литературных произведений писателя навеяна впечатлениями о детстве, проведённом на Украине, и ссылкой в Сибирь.
С сентября 1880 г. по август 1881 г. жил в г. Перми в качестве политического ссыльного, работал сапожником, затем служил табельщиком и письмоводителем на железной дороге. Продолжив заниматься изготовлением сапог, В. Г. Короленко быстро пришел к выводу: «Я понял, что для города я еще не работник<…> я перешел на службу табельщиком в железнодорожные мастерские. Здесь опять вышла неудача. Работать приходилось у самых ворот, которые не запирались весь день, в маленькой каморке, в которой замерзали чернила, стыли руки, и казалось, что застывает даже всякая сообразительность. Я покорился судьбе и пошел на более легкую канцелярскую работу: стал письмоводителем в статистическом отделении службы тяги <…> Жизнь в Перми мне не очень улыбалась. Служба на железной дороге давала заработок, но сама по себе была чрезвычайно неинтересна».
Кроме этого, будущий писатель общался с местными жителями: гимназистами, студентами, народными учителями, молодыми чиновниками, организовав своеобразный кружок. Давал частные уроки пермским учащимся, в том числе дочери местного фотографа Марии Гейнрих, ставшей впоследствии женой Д. Н. Мамина-Сибиряка и матерью его единственной дочери Аленушки.
Пребывая в Перми, Короленко писал статьи, рассказы и очерки для журнала «Слово» («Ненастоящий город», «В подследственном отделении», «Чудная» и др.).
Свою жизнь в Перми Короленко описывал и в созданной позже неоконченной повести «Табельщик» (1887 г.) и в мемуарной повести «Истории моего современника».
В марте 1881 года после убийства народовольцами царя Александра II от всех политических ссыльных в Перми губернатор вынужден был потребовать письменной присяги на верность новому царю Александру III. В. Г. Короленко письменно отказался это сделать. Поэтому 11 августа 1881 г. он был выслан из Перми в Сибирь (Тобольск), где проживал до сентября 1884 г.
Не зная, что его ждет в дальнейшем, доведенный до отчаяния Короленко, находясь в одиночке военно-каторжного отделения тобольской тюрьмы, написал стихотворение, где выразил невеселые, свои настроения:
Вкруг меня оружье, шпоры,
Сабли звякают, бренчат,
И у «каторжной» затворы
На пол падают, гремят.
И за мной закрылись двери,
Застонал, звеня, замюк…
Грязно, душно, стены серы…
Мир — тюрьма… Я одинок…
А в груди так много силы,
Есть чем жить, страдать, любить,
Но на дне тюрьмы-могилы
Все приходится сложить…
Страшно… Светлые мечтанья
Вольной юности моей
И святые упованья
В силу гордую идей
Смолкли все и в миг единый
Улеглись в душе на дне…
Божий мир сошелся клином,
Только свету, что в окне!..
Пессимистические мотивы стихотворения выражали собой настроение лишь минуты, ибо никогда больше они не повторялись ни в письмах, ни в творчестве Короленко.
В декабре 1881 года Короленко был доставлен в слободу Амгу Якутской области, расположенную в нескольких стах километров от Вилюйска, где в ту пору томился Чернышевский. Здесь в тяжелых условиях жизни, вдали от каких-либо культурных центров началась его работа над такими произведениями, как «Сон Макара», «Убивец», «В дурном обществе». Однако выступать в печати ему было категорически запрещено. «Исправник прямо объявил мне, — писал Короленко в одном из своих писем из Амги, — что писать для печати безусловно не допускается».
А.П.Чехов. Пермский маршрут писателя. Зарисовки пермских нравов. Пермские приметы в пьесе «Три сестры».
ЧТЕНИЕ ПЬЕСЫ «ТРИ СЕСТРЫ».
Тема «Чехов и Пермь» в последние годы пользуется повышенным вниманием, как у педагогов, учащихся, так и у исследователей.
В Иркутске А.П. Чехов побывал лишь один раз, и то проездом, по пути на Сахалин. Между тем в этом сибирском городе не только масса памятных мест, связанных с русским классиком, но и проводятся международные Чеховские чтения. В Томске появился памятник знаменитому писателю, хотя уж над этим-то городом ироничный Антон Павлович крепко позубоскалил.
У Перми же, если подходить к вопросу строго и бережно, база развития и наполнения чеховского маршрута изначально более серьезная, основательная и перспективная.
Во-первых, Антон Павлович Чехов дважды побывал в Перми, на уральской земле, - в апреле 1890 года, по пути на Сахалин, и в июне 1902 года, когда вместе с Саввой Морозовым посетил его заводы во Всеволодо-Вильве. Не забудем еще путешествие по реке Каме, в компании пермяков (с одним из священников писатель встретится на пароходе во второй раз), это было в июне 1901 года, когда он ездил в Башкирию (тогда Уфимскую губернию) лечиться кумысом.
Во-вторых, Чехов сам писал о пьесе «Три сестры» (в письме А. М. Горькому, 16 октября 1900 г.): «Действие происходит в провинциальном городе вроде Перми...».
И в-третьих, в городе жили люди, представители настоящей русской интеллигенции, которые вполне могли претендовать на то, чтобы называться прототипами чеховских трех сестер.
Среда провинциальной интеллигенции узнаваема, отраженные настроения и думы характерны для рубежной России, для всего русского общества, вступающего в предгрозовой период. Вчитываясь в строки драматургии и эпистолярного наследия Чехова, мы открываем в них грозное пророчество и настроения экзистенциализма, язвительный приговор «азиатчине» и высокую любовь к родине.
В творчестве и биографии А.П. Чехова встречается немало нитей, фактов, людей, связанных с Прикамьем, с Уралом. Упоминания Перми и Камы рассыпаны по многим чеховским произведениям.
Но для путешествующего писателя Чехова Пермь началась с плавания по Каме. В 1890 году он ехал на Сахалин, меняя виды транспорта, на перекладных, и по воде, и посуху, и по бездорожью. Урал в то время нельзя было миновать, но его можно было преодолеть на пароходе до Перми, а из Перми до Тюмени - уже по недавно открытой железной дороге. Первое упоминание имени города встречается в чеховских письмах весной 1890 года: «Плыл я до Перми два с половиной года – так казалось…» (29.4. 1890).
В то время писатель плохо себя чувствовал, погода была отвратительная, весенняя слякоть и пр., отсюда и эмоциональная окрашенность его писем: преобладают ирония, ехидство, сарказм и почти старческое брюзжание. Временами узнается Антоша Чехонте: «Кама – прескучнейшая река, чтобы постигать ее красоты, надо быть печенегом, сидеть неподвижно на барже около бочки с нефтью или куля с воблой и не переставая тянуть сиволдай». «…Самое худшее на пароходе – это обед. Сообщаю меню с сохранением орфографии: щи зеле, сосиськи с капу, севрюшка фры, кошка запеканка; кошка оказалась кашкой…» (23 апр. 1890г).
Интонация и содержание сценок, наблюдений Чехова кардинально меняются во время уральского путешествия 1902 года: «Кама – чудесная река…». «Пароход – лучшая дача…».
В июне 1902 года Чехов не только сплавал на пароходе до Всеволодо-Вильвы, имения Саввы Морозова, но и, будучи в Перми, пересек Каму на «моторке» до Курьи. Чеховские письма и телеграммы так и дышат речной экзотикой, упоминаются пароходы «Кама», «Борец», пароходства и пристани Каменских, Любимовых, Курбатова… Особый предмет вожделенного, так сказать, внимания писателя-юмориста представляют пароходные меню: «…Ах, икра! Ем, ем и никак не съем. В этом отношении она похожа на шар сыра. Благо, не соленая… Стерляди дешевле грибов, но скоро надоедают…» (24 апреля 1890, пароход «Кама»).
С нескрываемым удовлетворением Антон Павлович сообщает родным свои первые впечатления от пермского участка новой железной дороги: «…Уральская дорога везет хорошо. Баромлей и Мерчиков (мелких полустанков – В.Г.) нет, хотя и приходится переваливать через Уральские горы. Это объясняется изобилием здесь деловых людей, заводов, приисков и проч., для которых время дорого». (Екатеринбург, 29 апреля 1890).
Во время своего первого пребывания в городе Чехов посетил Мотовилиху, ему хотелось посмотреть знаменитый пушечный завод. Вот где писатель воочию познакомился с местным народом, «скуластым, лобастым и с громадными кулачищами»! Даже больше, чем царь-пушка, поразил его гигантский 50-тонный молот.
От пермского вокзала, добирался до завода Антон Павлович с приключениями. По воспоминаниям техника А.И. Чайкина, до Мотовилихи дорога была так плоха в непогоду, что извозчики отказывались туда ехать, и Чехов добирался на телеге. А обратно вообще шел пешком по шпалам, от станции Мотовилиха до Перми-I. И снова повстречался с техником (скорее всего, тот его поджидал, чтобы еще пообщаться с приезжей знаменитостью). Чайкин как раз прочитал его новый рассказ «Степь», напечатанный в журнале «Северный вестник». Чехов подарил молодому попутчику визитку и расписался на журнальной книжке со своим рассказом. Из беседы с новым знакомым писатель выяснил, что местная интеллигенция собралась обсуждать новый рассказ Чехова. Авторское самолюбие было, конечно, удовлетворено. Жаль, времени на то, чтобы принять участие в обсуждении, у Антона Павловича уже не оставалось.
Однажды Гуляя по Перми, Чехов решил передохнуть, Попытался зайти в садик, называемый местными жителями «козий загон» – не тут-то было: дверь не открывается, завалена мусором. В сад возле консистории у набережной («архиерейский сад»), в котором стояла в то время и ротонда с видом на реку, оказалось, не всех пускают. Высокий забор, у входа – объявление: «Нижним чинам и собакам воспрещается».
«Меня очень привлекал этот уголок, но войти я не мог. Ведь я много часов уже бродил по городу, как бездомная собака, и, кроме того, был самым нижним чином. Если бы в городе не палили пушки, то можно было бы спать на ходу», – рассказывал потом писатель.
Чехов писал с дороги, направляясь на Сахалин о том, что чаю в пути надо пить много. Действительно, писатель просто спасался этим чудодейственным бодрящим и согревающим напитком. Удивительнее всего, что судьба свела писателя с пермскими «чайными королями», которые вели свое дело по всей России. Еще в молодые годы Чехов писал (под псевдонимом «Рувер») о смерти кунгурского миллионщика Алексея Губкина, скончавшегося в 1883 году в Москве. Похоронен этот «страшенный богач» на родине. Помимо чая, всегда искал минеральную воду: «Пью Appolinaris – вода, которую я нашел в Перми…» (24 июня 1902г.)
Чайные запасы путешественник покупал в магазинах и лавках пермских купцов Губкина, Кузнецова, Грибушиных. Интересно, что грибушинский особняк упоминается в романе Бориса Пастернака «Доктор Живаго» как «дом с фигурами». Жизнь чеховских героинь словно продлена в образах трех сестер Тунцевых из «Доктора Живаго».
Кандидатов на звание прототипов и прообразов знаменитой пьесы «Три сестры» предостаточно. В Перми, как и в ряде других российских городов, существуют свои литературные легенды, которые помогают нам глубже понять характеры сестер Прозоровых. Пермяки называют среди возможных прототипов представительниц интеллигентных семейств, в которых было по три сестры. Например, в семье архитектора Р. Карвовского. Однако наиболее прочно легенда связала с чеховской пьесой известных просветительниц сестер Циммерман, которые основали частную мужскую гимназию.
Судьба Оттилии Циммерман, педагога и начальницы гимназии, поражает более всего. Именно она писала часто ездила в Москву, она состояла в переписке с видными деятелями культуры, например, со Львом Толстым. Сохранились подаренные ей издания по искусству с автографами авторов, принадлежавших чеховскому кругу. В библиотеке гимназии были и книги с автографами самого А.П. Чехова, до нас не дошедшие.
Нельзя забывать, что во время приездов на Урал Чехов наблюдал жизнь, метко подмечал характерные черты своих новых знакомых, попутчиков, изучал национальные типы. Наблюдения писателя оседают в записных книжках, письмах, чтобы позже перекочевать в рассказы, повести, пьесы: «Здешние люди внушают приезжему нечто вроде ужаса. Скуластые, лобастые, широкоплечие, с маленькими глазами, с громадными кулачищами. Родятся они на местных чугунолитейных заводах, и при рождении их присутствует не акушер, а механик». (29 апр. 1890 г.)
17 июня 1902 года, писатель вместе с Саввой Морозовым, известным фабрикантом, выехал из Москвы в Нижний Новгород. А дальше их путь лежал на Волгу и Каму и в имение С. Морозова, расположенное на Западном Урале, вблизи станции Всеволодо-Вильва Пермской губернии. В Москву Чехов вернулся 2 июля 1902 года.
Современники вспоминали, что С. Морозова с А.П. Чеховым встречали на станции Всеволодо-Вильва и на тройке быстро доставили в имение фабриканта.
В этот же день Чехов и Морозов осматривали местные достопримечательности: химический завод, новую школу, березовый парк.
Темный, низкий, закопченный завод Чехову не понравился. Морщась от едких запахов, заполнявших помещение, да поспешил на свежий
воздух. И все же успел поинтересоваться условиями труда рабочих, их заработком, продолжительностью рабочего дня. На заводе и в лаборатории он в присутствии рабочих говорил хозяину о недопустим ости на таком заводе двенадцатичасового рабочего дня. Под влиянием Чехова с 1 июля 1902 года. Морозов ввел 8-часовой день для основных и 10-часовой — для подсобных рабочих. Этот порядок просуществовал до 1906 года, когда его отменили наследники фабриканта.
По предложению Морозова вновь выстроенной школе было присвоено имя А.П. Чехова.
Понравились гостю березовый парк и рыбалка на местной речке. Даже за кратковременное пребывание во Всеволодо-Вильве Чехов побывал в поселковой больнице, куда ходил смотреть, как лечат больных.
Вернувшись оттуда, он ворчал (о Морозове): "…Богатый купец. Театры строит, …с революцией заигрывает, а в аптеке нет йоду, а фельдшер-пьяница весь спирт выпил из банок, а ревматизм лечит касторкой…все они на одну стать
- эти наши российские Рокфеллеры…", - вспоминал потом Серебров (Тихонов), бывший тогда вместе с Антоном Павловичем. (Из книги "А.П. Чехов в воспоминаниях современников").
В одну из душных ночей, когда разразилась страшная гроза, здоровье Антона Павловича резко ухудшилось, и он уехал из имения Морозова в Пермь, а позднее в Москву.
Так закончилась последняя, третья поездка писателя на Урал.
Б. Пастернак. Прикамье в судьбе и творчестве писателя. Образ Перми в романе «Доктор Живаго»
Русский поэт. В 1958 году ему была присуждена Нобелевская премия в области литературы «За выдающиеся достижения в современной лирической поэзии и на традиционном поприще великой русской прозы».
Пастернак, один из немногих, не жертвовал лицом ради положения, а достойно исполнял свою миссию художника. Ему приходилось тяжело: до самой смерти его травили.
В 1916 году Борис Пастернак приехал в Пермскую губернию. Он жил во Всеволодо-Вильве, потом в Тихих Горах на Каме. Молодой поэт навсегда запомнил и могучую реку, которая «выходила с севера вся разом», и звезды морозной ночи над снежным полем, и ямской стан в лесу, и огни Мотовилихи, и вид на Каму с виадука, и Любимовские пристани. Он вобрал в свою память уральские реки, тихие пристани, леса, шиханы, поселки, города — весь «Урал впервые». И все это потом очнулось, ожило в стихах, в прозе, в романе «Доктор Живаго». А роман будет опубликован огромными тиражами в разных странах мира, позднее всего — в России.
Во Всеволодо-Вильве, судя по письмам Пастернака к отцу, был сделан окончательный выбор: не музыка, а литература станет делом жизни Бориса Леонидовича. Он пишет замечательные стихи: «Марбург», «На пароходе». Кама блистательно входит в русскую поэзию. Потом под именем «Рыньва» она чуть было не стала названием знаменитого романа — сохранился лист черновика с названием «знаменитой судоходной реки», на которой стоит город Юрятин. Речное имя Пастернак составил сам из наречия «рын» — «настежь», встречающегося в языке коми, и существительного «ва» — «вода». Река, распахнутая настежь, река жизни — поэтическая метафора.
Вот именно соотнесение речного простора с Вечностью и выделило прозу Пастернака из потока другой памятливой на детали прозы. Ибо мало запомнить. Мало даже суметь передать свои чувства и наблюдения. Пастернак с юности знал: «Книга есть кубический кусок горячей дымящейся совести. Без нее духовный род не имел бы продолжения».
Вся эта ширь и высь космической метафорой вошла в творчество Бориса Пастернака, в пространство знаменитого романа и неповторимый строй лирики. Жители нашего края могут ходить и ездить по тем улицам, тропам, дорогам, где бывал сам поэт и куда он поместил своих героев, и если захотят, они найдут гору Дресва у поселка Ивака, дом, где Юрий Живаго снова увидел Лару, овраг, где пели соловьи…
Тракт наш знаменитый, каторгой воспетый», судоходная река Рыньва с железнодорожным мостом, взорванным отступающими войсками Колчака, дом с колоннами – вот он Юрятин – Пермь Пастернака. Город, взбирающийся на гору. Таким открылась Пермь самому писателю, когда в 1916 году он подъезжал к городу по железной дороге со стороны Мотовилихи.
С юрятинской читальни Юрий Живаго и знакомится с городом. От Самдевятова доктор, которому нужно было почитать материалы по этнографии и истории края, слышал, что в городе есть замечательная библиотека из богатых пожертвований.
Вот она прописавшаяся на скрещении улиц Сибирской и Петропавловской Пушкинская библиотека или, справедливее, Дом Смышляева, построенный архитектором Петром Васильевым для городского главы Ивана Романовича Жмаева. Впрочем, славных имен, как и событий, связанных с домом, предостаточно. Здесь строились, перестраивались и жили с конца XVIII века. В начале XIX века домом владел прадед Сергея Дягилева – губернский казначей Дмитрий Васильевич Дягилев. У наследников Дягилева дом купили Смышляевы, и 22 года здесь прожил пермский просветитель Дмитрий Смышляев. После смерти жены, уезжая в Палестину, Смышляев продал дом в казну, после чего там «хозяйничала» Пермская городская Дума, а с 1876 года городская общественная библиотека впервые получила помещения на втором этаже особняка.
Здесь Пастернак листал книги по местной истории, связанной с пугачевским прошлым Прикамья. Вот и Юрия Живаго в юрятинской библиотеке мы застаем за чтением работ по истории пугачевщины. «Многооконный читальный зал на сто человек был уставлен несколькими рядами длинных столов, узенькими концами к окнам», – скупое замечание о юрятинской библиотеке в романе близко тому, что и сегодня мы видим в Пушкинской. Автор точно сохранил в романе и ориентацию здания библиотеки по сторонам света. Доктор обыкновенно проводил здесь утренние дообеденные часы и невольно наблюдал за перемещением солнца, периодами ослеплявшего читающих.
Перелистывая заказанные им книги, доктор с любопытством вглядывался в лица юрятинцев, заполнявших постепенно читальный зал. Так он и приметил сестру милосердия Ларису Антипову. Теперь он понимает, что во сне его не случайно тянуло в Юрятин. На закладке в книжке, оставленной Ларой, читался ее домашний адрес: «Купеческая, против дома с фигурами». Теперь мысль о Ларе не покинет доктора ни на минуту, и в один из своих ближайших наездов в город он непременно пойдет на Купеческую искать «Дом с фигурами».
«Дом с ангелами», «дом с человечками» – как только ни называли этот дом, а благодаря Пастернаку прочно привилось «Дом с фигурами», известного каждому горожанину, возле которого разворачивается драма Юрия и Лары. Исследователями давно доказано, что таинственный дом с фигурами – это Дом Грибушина. Трудно представить, что когда–то здание было приговорено к уничтожению, но чудом его избежало благодаря ученым Пермского отделения УрО РАН.
Живаго узнает, что в Юрятине этот дом был известен всем как местная достопримечательность, и найти его не составило труда. Выйдя из библиотеки, доктор прошел несколько кварталов и вскоре уже стоял на углу улицы Купеческой и Новосвалочного переулка против заинтриговавшего его здания. «Доктору на мгновение почудилось, что из дома вышло все женское население на балкон и, перегнувшись через перила, смотрит на него и на расстилающуюся внизу Купеческую».
Красивый особняк в стиле живописного модерна был построен в 1895–1897 годах пермским архитектором А. Б. Турчевичем для семьи чиновника Кашперова, но спустя пару лет перекуплен сыном миллионера Поклевского–Козелл. В 1905 году дом переходит к чайному королю Сергею Михайловичу Грибушину, перестроившего его на свой лад.
В 1919 году Грибушины эмигрировали за границу, и в доме расположилась гарнизонная офицерская лавка, затем – военный госпиталь. Позднее здание открыло двери для детской больницы, просуществовавшей в доме до передачи его в 1988 году Пермскому научному центру УрО РАН.
На фасаде этого дома изображены лица дочери Грибушина в разном возрасте. И лица эти, стилизованные в духе античной скульптуры, создают таинственный эффект. Талантливый скульптор–самоучка Петр Агафьин, исполнивший лепные украшения, выбрал из семейного альбома все фотографии будущей наследницы от 5 до 17–летнего возраста и смоделировал по ним изображения лиц. При реставрации портретность масок пропала. Но это сегодня. А Пастернак стоял перед грибушинским особняком в 1916 году, когда все детали были еще не утрачены временем.
«Их объяснение происходило в пустой, необжитой Ларисой Федоровной комнате, выходившей на Купеческую. По Лариным щекам текли неощутимые, несознаваемые ею слезы, как вода шедшего в это время дождя по лицам каменных статуй напротив, на доме с фигурами».
Отсюда мы понимаем, что дом Лары, «против дома с фигурами», расположился по ул. Ленина, 16, напротив знаменитого особняка. Это место уже вошло в мировые путеводители. В 2007 году английская туристическая фирма Russian Experience объявила тур, посвященный 50–летию романа «Доктор Живаго». Английским туристам предлагалось путешествие в Пермь–Юрятин. Lara`s House — один из пунктов этого маршрута.
Но «Дома Лары» уже не существует, он был снесен как раз в 2007 году, в рамках реконструкции квартала, несмотря на многочисленные сборы подписей против сноса. Остался только «Дом с фигурами» – особняк Грибушина с каменными масками женских лиц, как безмолвный свидетель, напротив которого и развернулась драматическая жизнь героев романа. Но это в будущем, а пока московский доктор Живаго ищет дом, где живет Лара.
Не зная, что в дом можно войти с улицы через парадный вход, Юрий Андреевич пошел двором. Его встреча с Ларисой Федоровной была ошеломляюще внезапной. «Сильный порыв ветра поднял тучу пыли и на мгновение завесил двор от доктора. Когда облако рассеялось, он увидел Антипову, шедшую с ведрами от колодца. Постоянно верная своей естественности, она ни одним возгласом не выдала, как изумлена и озадачена. Пригласила доктора в дом». Так произошла встреча, перевернувшая жизнь героев….
Нам, пермским читателям, непременно «видятся» в Юрятине черты реального пермского городского пространства. С особым трепетом воспринимается произведение, в котором романный Юрятин является все-таки «не произвольной художественной конструкцией, а синтезом реальных впечатлений». Это почти как Петербург Достоевского, как Москва Булгакова. Именно в этом значении Пермь – Юрятин Пастернака.
Знаковые черты: стальная полоса реки, железная дорога, холмы, по которым растянут наш город, улицы, ярусами идущие вверх, и, конечно, большой Кафедральный собор, в светло-желтых тонах, со строгим силуэтом, рвущимся ввысь, – стали графической эмблемой Перми.
О.Э.Мандельштам. Ссылка в Чердынь. Стихотворение «Стансы»
С Уралом судьба сталкивала Мандельштама трижды.
Первый раз - в 1923-1924 гг. - заочно: его материалы печатались в одном екатеринбуржском журнале.
Второй раз - в июне 1934 года - очно: Чердынь была назначена ему как место отбывания трехлетней высылки, к которой его приговорили. Представим себе на секундочку, что мандельштамовский ранг в советской писательской иерархии был бы вровень с горьковским. Тогда бы газеты поместили, наверное, следующую заметку: «В начале июня 1934 года известный советский писатель, лауреат Сталинской премии за 1934 год (замена расстрела высылкой), Осип Эмильевич Мандельштам с супругой посетили Уральский регион с кратковременным (двухнедельным) творческим визитом. Целью визита были пропаганда и личное участие в военно-спортивной подготовке (путешествие под вооруженным конвоем и ночные прыжки из окна), а также сбор необходимых впечатлений для будущих произведений».
Будущие произведения, кстати, состоялись, став содержанием третьей - и снова заочной - встречи Мандельштама с Уралом. В Воронеже, в 1935-1937 гг., где и когда к поэту вернулись стихи, Урал и Кама фигурируют в них как одни из важнейших мотивов.
То, что вокруг дела Мандельштама происходит что-то необычное, первым почувствовал Михаил Львович Винавер: «Какая-то особая атмосфера - суета, перешептывания...», - говорил он Надежде Яковлевне. И как в воду глядел. Как бы то ни было, но, начиная с 26 мая, в «мандельштамовском деле» стали твориться самые настоящие чудеса - чудеса, доведенные до Надежды Яковлевны следователем под лаконичным девизом: «изолировать, но сохранить!» Во-первых, главное - приговор копеечный: высылка на три года в Чердынь!
Во-вторых, жене предложили сопровождать в ссылку мужа, с чем она немедленно согласилась.
29-30 мая Осип Эмильевич и Надежда Яковлевна провели в поезде.
Первой целью на их маршруте был Свердловск. Там, в областном центре, надлежало, по-видимому, сделать соответствующую отметку. Если бы не это, то самый короткий путь в Чердынь пролегал бы через Пермь. В пути у Мандельштама усилился душевный недуг, обозначившийся во внутренней тюрьме: напряженное ожидание казни, навязчивая идея самоубийства. И вместе с тем он сохранял адекватность восприятия и присущее ему чувство юмора.
До Свердловска почтовый поезд № 72 тащился почти двое с половиной суток, или, согласно расписанию, - 57 часов и 17 минут. Там - первая пересадка: ссыльная парочка и трое «телохранителей» несколько часов дожидались вечернего поезда по Соликамской ветке. До Соликамска - еще почти целые сутки: почтовый поезд № 81 находился в пути, согласно расписанию, 20 часов и 14 минут13. В Соликамске - снова пересадка, причем от вокзала до пристани ехали на леспромхозовском грузовике (тут-то Мандельштам и перепугался, увидев бородача с топором, и шепнул: «Казнь-то будет какая-то петровская!»). Последний перегон - водный: против течения - вверх по Каме, по Вишере и по Колве - Осип Эмильевич с Надеждой Яковлевной проплыли с комфортом - в отдельной каюте, снятой по совету Оськи-конвоира («Пусть твой отдохнет!»). В Чердыни конвоиры сдали «личность осужденного» непосредственно коменданту, и тот, под воздействием слов начальника конвоя, проявил неслыханную для себя гуманность и устроил новеньких одних в огромной и пустой угловой палате правого крыла на втором (самом верхнем) этаже едва ли не лучшего здания в городе - просторной земской больницы.
Исторически и географически он себе плохо представлял, куда «везут они его», эти «чужие люди» из «железных ворот ГПУ». Если Чердынь как-то и звучала для него, то музыкально: возможно, она сопрягалась у него со старообрядцами. Ему было невдомек, что Чердынь - городок хотя и маленький, но один из древнейших на всем Урале. Некогда вполне себе гордый - величавшийся Пермью Великою Чердынью, что говорило о его столичности в этой самой Перми, широко ведшей свою торговлю - от Великого Новгорода до Персии. Более скромное название «Чердынь», в переводе с коми-пермяцкого, - это «поселение, возникшее при устье ручья», при этом подразумевалась речка Чердынка (или Чер), впадающая здесь в Колву.
Прибытие Мандельштама в Чердынь датируется строго 3 июня, когда в комендатуре при местном райотделе ОГПУ его поставили на особый учет и выдали за № 1044 удостоверение административно-высланного. Режим его наказания предусматривал явку в райотдел каждые пять дней - 1, 5, 10, 15, 20, 25 числа - для получения соответствующего штампика в удостоверении. Но отметки за 5 июня нет - видимо, из-за того, что Мандельштам «отметился» в Чердыни совершенно иначе: в первую же ночь, то есть с 3 на 4 июня, одержимый тюремными галлюцинациями и манией преследования, он выбросился из окна палаты, где его с женой так шикарно разместили... «Прыжок. И я в уме», - так диагностировал эту ситуацию сам поэт. Вывих (а на самом деле перелом) правого плеча не удостоился такого же внимания, тем более что в период белых ночей электричество подавалось нерегулярно, и рентгеновский аппарат не работал.
С правой рукой на перевязи, заросший уже не щетиной, а густой трехнедельной бородой - Мандельштам выглядел, по меньшей мере, импозантно. Травмопсихоз не отпускал, и он всё ждал определенного часа (шесть вечера), в который его непременно должны были расстрелять. Но хуже всего было ночью: бессонница! И не та, творческая, когда всё в тебе настроено на стихи, и ночь дарит вожделенную «запрещенную тишь», а совершенно другая - болезненная и изнурительная, начавшаяся в дороге и перекидывавшаяся по мосткам тревоги за него к жене. Добивали и белые ночи: он, конечно же, к ним привык, но такая их «белизна» была сюрпризом и для петербуржца. Рука у Осипа Эмильевича быстро заживала, и уже через несколько дней после «прыжка» он и Надежда Яковлевна начали выходить в город - прежде всего в тщетных поисках жилья. Заходили они, надо думать, и в музей, и в библиотеку, читали или покупали районную прессу.
14 июня Осип Эмильевич получил свою первую и последнюю отметку в комендатуре, а 15 или 16 июня его вызвали к Попкову для выбора нового города высылки. Комендант потребовал, чтобы выбрали немедленно, в его присутствии. Зато выбирать можно было всё что угодно, кроме двенадцати важнейших городов, - Москвы и области, Ленинграда и области, Харькова, Киева, Одессы, Ростова-на-Дону, Пятигорска, Минска, Тифлиса, Баку, Хабаровска и Свердловска22. Выбор остановился на Воронеже: Провинции мы не знали, знакомых у нас не было нигде, кроме двенадцати запрещенных городов да еще окраин, которые тоже находились под запретом. Вдруг О. М. вспомнил, что биолог Леонов из Ташкентского университета хвалил Воронеж, откуда он родом. Отец Леонова работал там тюремным врачом. «Кто знает, может, еще понадобится тюремный врач», — сказал О. М., и мы остановились на Воронеже.23 Итак, 16 июня, пробыв в Чердыни ровно две недели, Мандельштамы покинули этот городок.
Обратный маршрут пролегал иначе, в основном, по воде, но продлился дольше - те самые «сплошные пять суток», о которых сказано в стихах, - и это лишь речная часть маршрута: сначала сутки плавания до Перми, там - с суточной задержкой - пересадка, потом еще трое суток в каюте до Казани, и только от Казани до Москвы - на поезде. Это неспешное возвращение по воде, это плавание по великой, ничем не уступающей Волге реке не только вернуло Мандельштаму вкус к жизни, но и, в некотором смысле, проложило дорогу стихам. Сами стихи (триптих «Кама» и другие) пришли позднее, уже в Воронеже, в 1935 году.
В самом конце мая 1935 года, то есть спустя год после поездки на Урал, Мандельштам всерьез обсуждал с женой, находившейся в эти дни в Москве, следующий проект: «Вот что: предлагаю принять командировку от Союза или Издательства на Урал по старому маршруту. Напишу замечательную книгу (по старому договору). Это чудесная мысль».
Одни из самых ярких стихотворений, которые были связаны с Прикамьем – это стихотворение «Кама» и «Стансы».
Стихотворение «Кама»
1.
Как на Каме-реке глазу тёмно, когда
На дубовых коленях стоят города.
В паутину рядясь, борода к бороде,
Жгучий ельник бежит, молодея в воде.
Упиралась вода в сто четыре весла —
Вверх и вниз на Казань и на Чердынь несла.
Там я плыл по реке с занавеской в окне,
С занавеской в окне, с головою в огне.
А со мною жена пять ночей не спала,
Пять ночей не спала, трех конвойных везла.
2.
Как на Каме-реке глазу темно, когда
На дубовых коленях стоят города.
В паутину рядясь, борода к бороде,
Жгучий ельник бежит, молодея в воде.
Упиралась вода в сто четыре весла
Вверх и вниз на Казань и на Чердынь несла.
Чернолюдьем велик, мелколесьем сожжен
Пулеметно-бревенчатой стаи разгон.
На Тоболе кричат. Обь стоит на плоту.
И речная верста поднялась в высоту.
3
Я смотрел, отдаляясь, на хвойный восток,
Полноводная Кама неслась на буек.
И хотелось бы гору с костром отслоить,
Да едва успеваешь леса посолить.
И хотелось бы тут же вселиться, пойми,
В долговечный Урал, населенный людьми,
И хотелось бы эту безумную гладь
В долгополой шинели беречь, охранять.
Апрель-май 1935
Фрагмент из «Стансов»
Я не хочу средь юношей тепличных
Разменивать последний грош души,
Но, как в колхоз идет единоличник,
Я в мир вхожу,— и люди хороши.
Люблю шинель красноармейской складки,
Длину до пят, рукав простой и гладкий
И волжской туче родственный покрой,
Чтоб, на спине и на груди лопатясь,
Она лежала, на запас не тратясь,
И скатывалась летнею порой.
Проклятый шов, нелепая затея
Нас разлучили. А теперь, пойми,
Я должен жить, дыша и большевея,
И, перед смертью хорошея,
Еще побыть и поиграть с людьми!
Подумаешь, как в Чердыни-голубе,
Где пахнет Обью и Тобол в раструбе,
В семивершковой я метался кутерьме.
Клевещущих козлов не досмотрел я драки,
Как петушок в прозрачной летней тьме,
Харчи, да харк, да что-нибудь, да враки,—
Стук дятла сбросил с плеч. Прыжок. И я в уме…
Май-июнь 1935
Тема № 9. Контрольная работа по разделу «Литература II-ой половины XIX века»
(40 минут)
Этот писатель часть своей жизни провел в поселке Всеволодо-Вильва. Назовите имя этого писателя?
В каком издании были напечатаны «Губернские очерки»?
Какой писатель был сослан в Пермь в качестве политического ссыльного, работал сапожником, табельщиком и письмоводителем на железной дороге?
Что отразил В.Г. Короленко в своем стихотворении «Вкруг меня оружье, шпоры…»?
В какой город Пермского края был отправлен в ссылку О.Мандельштам?
Какому писателю присуждена Нобелевская премия в области литературы «За выдающиеся достижения в современной лирической поэзии и на традиционном поприще великой русской прозы»?
Назовите фамилию сестер, которые стали прототипом сестер в пьесе А.П. Чехова «Три сестры»?
Количество действий в пьесе «Три сестры».
Назовите возраст старой няни Анфисы.
На кого в четвертом действии сдала экзамены Ирина?
Что произошло между Кулагиным и Машей?
Какое настроение у героев пьесы в первом действии?
Чье предложение приняла Ирина? Почему?
В чем причина несчастья героев пьесы?
Типологическое сравнение стихотворений П. А. Вяземского «Кто скажет, что к Перми судьба была сурова?» и А. С. Пушкина «Краёв чужих неопытный любитель…»
У А.С.Пушкина были два близких приятеля – Ф. Ф. Вигеля и А. А. Вяземского, которые бывали в Перми, знакомились с замечательными людьми города, останавливались в домах на улице Сибирской, пересекали Малую Ямскую, в будущем – улицу Пушкина. Филипп Филиппович Вигель (1768-1856) был старшим другом Пушкина, они познакомились в литературном обществе «Арзамас», а сблизились в Кишинёве, во время Южной ссылки поэта. В 1805 году Вигель вошёл в группу дипломатов, направлявшихся в Китай. Путь на восток шёл через город Пермь. В честь высоких гостей в городе был устроен торжественный приём и бал, организатором которого стала замужняя дочь губернатора К. Ф. Модераха Софья Карловна Певцова. Она произвела неизгладимое впечатление на гостей города; описание её внешности, ума, характера встречаем в «Записках» Ф. Ф. Вигеля.
Пётр Андреевич Вяземский (1792-1878) – ровесник и близкий друг Пушкина – также оказался в Перми в 1809 году по делам службы. Вяземский был секретарём сенатора П. А. Обрескова и в составе большой делегации «обозревал» Пермскую губернию. В честь гостей устраивали приёмы, где 16 - летний Вяземский увидел уже знакомую нам Софью Карловну Певцову и… влюбился в неё! Почти экспромтом родились стихи, с которыми мы познакомимся на уроке. Произведения, написанные П. А. Вяземским и Ф. Ф. Вигелем, станут предметом сопоставительного анализа на уроке.
В воспоминаниях рассказывается, что гости Перми, поражённые красотой и обаянием Софьи Певцовой, пробыли в городе не одни сутки, как планировали, а пять. Видимо, подобное чувство восхищения испытал и П. А. Вяземский и создал следующее стихотворение:
Кто скажет, что к Перми судьба была сурова?
Кто скажет, что забыт природой этот край?
Страна, где ты живёшь, прекрасная Певцова,
Есть царство красоты и упоенный рай!
Что мне роскошный юг, и мирт его, и розы,
И нега, и лазурь дней южных и ночей?
Мне нравятся снега, и вьюги, и морозы:
Они сопутники красавицы моей.
Она господствует над сердцем и природой,
Из глаз её на всё текут струи огня.
Здесь я любовь познал, здесь, жертвуя свободой,
Томясь, целую цепь, сковавшую меня.
1808 г.
– Перечитайте первые две строки стихотворения. Какова форма этих предложений?
– Определите роль этой строфы в композиции произведения
– Прочитайте строки 5-7. Как бы вы их охарактеризовали?
– Прочитайте строки 8-9. Какова их роль в стихотворении?
– Прочитайте строку 10. Какое развитие получает поэтическая мысль?
– Как вы понимаете последнюю строку?
- Изменил ли Вяземский ваше представление о теме любви в поэзии?
Стихотворение Вяземского – шаг вперёд в развитии темы любви в русской поэзии. Однако в истории русской литературы есть поразительный факт. В декабре 1817 года Карамзин писал Вяземскому, что Пушкин «смертельно влюбился в Пифию Голицыну и теперь уже проводит у неё вечера». Евдокия Ивановна Голицына – незаурядная, умная женщина, названная современником «жрицей какого-то чистого и высокого служения», её прозвали Пифией. В 1817 году Пушкин пишет послание к Голицыной:
Краёв чужих неопытный любитель
И своего всегдашний обвинитель,
Я говорил: в отечестве моём
Где верный ум, где гений мы найдём?
Где гражданин с душою благородной,
Возвышенной и пламенно свободной?
Где женщина – не с хладной красотой,
Но с пламенной, пленительной, живой?
Где разговор найду непринуждённый,
Блистательный, весёлый, просвещённый?
С кем можно быть не хладным, не пустым?
Отечество почти я ненавидел –
Но я вчера Голицыну увидел
И примирён с отечеством моим.
Оба стихотворения построены на риторических вопросах, на антитезе. У Пушкина противопоставлено горькое положение в Отечестве и чувство к лирической героине. В произведении Пушкина образ героини вообще не разработан, но в результате противопоставления перед читателем встаёт образ чистый и возвышенный.
Схожи чувства поэтов: для обоих женщина – самый высокий идеал.
– Откуда же сходство? Знал ли Пушкин стихотворение Вяземского?
Тема № 10. Творчество М. А. Осоргина. Обзор романа «Сивцев вражек».
Родился Михаил Андреевич Осоргин в Перми в октябре 1878 года. Его фамилия при рождении была Ильин, псевдоним Осоргин появился позже. Это была фамилия бабушки. Его родители были потомственными столбовыми дворянами.
Отец занимался юриспруденцией, был одним из участников судебной реформы, проводимой императором Александром II. Брат Сергей, известный в губернии поэт и журналист, скончался в 1912 году.
Обучался в Пермской гимназии. В эти годы опубликовал свои первые работы в местной периодике. В "Пермских губернских ведомостях" вышел его некролог на смерть классного надзирателя, а в популярном в то время "Журнале для всех" в 1896 году -рассказ "Отец". Гимназию Осоргин окончил в 1897 году.
Сразу после этого поступил в Московский университет, на юридический факультет, решив идти по стопам отца. Будучи студентом, не оставлял работы журналиста, в основном писал статьи и эссе для уральских газет.
Стал одним из участников студенческих волнений, за что был выслан из Москвы обратно в Пермь. Диплом об окончании университета получил в 1902 году. Поступил на службу присяжным поверенным в Московскую судебную палату. Параллельно подрабатывал присяжным стряпчим в коммерческом, сиротском суде, а также юрисконсультом. В этот период издал свою первую публицистическую книгу - "Вознаграждение рабочих за несчастные случаи".
В 1903 году биография Михаила Андреевича Осоргина резко меняется - он женится на дочери известного народовольца Маликова. Тогда же формируются его политические взгляды.
Осоргин был рьяным критиком самодержавия, учитывая свое происхождение и анархический склад характера, принимает решение о вступлении в партию социал-революционеров. В первую очередь он поддерживал идеи эсеров о поддержке крестьянства, призывы отвечать на насилие насилием и даже террором.
Михаил Андреевич Осоргин на своей квартире в Москве организовывал сборы членов комитета партии эсеров, прятал террористов. При этом непосредственного участия в революции сам не принимал, но активно участвовал в ее подготовке.
В ходе Февральской революции квартира Осоргина и дача в Подмосковье использовались как места для встреч партийных функционеров, здесь составлялись и тиражировались эсеровские воззвание и лозунги, партийные документы.
Сам Осоргин принял участие только в декабрьском восстании, проходившем с 20 по 31 декабря 1905 года. Тогда боевые дружины рабочих выступили против полиции, казаков, драгунов и Семеновского полка. Восстание было подавлено, достоверных данных о потерях не сохранилось.
За участие в восстании Михаил Андреевич Осоргин был арестован и заключен в Таганскую тюрьму. В заключении он провел около 6 месяцев. Спасло его только освобождение под залог. В тюрьму он был помещен как опасный баррикадист.
Едва освободившись, Осоргин сразу же эмигрировал, так как опасался дальнейшего судебного преследования. Сначала он отправился в Финляндию, оттуда вскоре переехал в другую скандинавскую страну - Данию. Затем жил в Германии, Швейцарии.
Нашел временное пристанище в Италии, в эмигрантской коммуне близ Генуи. В изгнании провел около 10 лет Михаил Андреевич Осоргин. Книги, выпущенные в этот период, посвящены жизни вдали от России, самая известная - "Очерки современной Италии" - увидела свет в 1913 году.
В эмиграции Михаил Андреевич Осоргин кратко ознакомился с основами творчества футуристов и сразу проникся их идеями. Особенно ему импонировали ранние представители этого направления, настроенные максимально решительно. Его работы в итальянском футуризме сыграли определенную роль в развитии данного направления.
В 1913 году происходит еще одно значимое событие - Михаил Андреевич Осоргин, личная жизнь которого к тому времени практически расстроилась, женится во второй раз. Его избранница - 17-летняя Роза Гинцберг, ради нее он даже принимает иудаизм. Ее отец - известный еврейский философ Ахад-ха-Ама.
Осоргин много путешествовал по Европе. Побывал на Балканах, в Болгарии, Черногории и Сербии. В 1911 году публично объявил о своем разочаровании в идеях эсеров и вскоре примкнул к масонам.
В эмиграции Осоргин продолжал писать для русских журналов. Его публикации выходили в "Русских ведомостях", "Вестнике Европы". В 1916 году тайно возвращается в Россию и живет в Москве.
1917 год воспринял восторженно Осоргин Михаил Андреевич. Биография кратко отмечает, что Февральскую революцию он принял. Начал активно сотрудничать с новой властью, вошел в состав комиссии по разработке архивов и политических дел, которая тесно сотрудничала с охранным отделением. Печатался в литературно-историческом журнале "Голос минувшего".
В то же время выходят его произведения "Призраки", "Охранное отделение и его секреты", "Сказки и не сказки".
Победу большевиков Осоргин не принял, став их ярым противником. Из-за этого в 1919 году был заключен под арест. Освободили писателя только под поручительство Союза писателей и поэта Балтрушайтиса.
В 1921 году непродолжительное время работал в комиссии помощи голодающим. Однако в августе снова был арестован, в этот раз его выручил Нансен. Однако он был выслан в Казань. В 1922-м был выслан из страны на так называемом философском пароходе.
Второй этап жизни в эмиграции начал с Берлина, в 1923 году окончательно обосновался в Париже Осоргин Михаил Андреевич. Биография, семья писателя интересовали его сподвижников. Здесь опять произошли изменения, в 1926 году он женится в третий раз - на Татьяне Бакуниной, занимавшей должность профессора Парижского университета.
Живя в Париже, Осоргин сохранял советское гражданство до 1937 года. После жил без официальных документов, так как французского гражданства так и не получил.
После начала Второй мировой Осоргин с женой бежали из оккупированного Парижа и поселились в городке Шабри, не занятом немцами. Здесь он написал свои последние значимые произведения - "Письма о незначительности" и "В тихом местечке Франции". В них осуждает начавшуюся войну, а также предсказывает упадок и даже гибель культуры.
Одно из своих самых известных произведений - роман "Сивцев Вражек" - Осоргин выпустил в 1928 году. Главные герои повествования - старый ученый, профессор орнитологии в отставке Иван Александрович, а также его внучка Татьяна. Она живет вместе с престарелым родственником и по ходу произведения превращается из юной девочки в молодую невесту.
Этот роман еще называют и хроникой. Это иллюстрируется тем, что повествование разворачивается не по строгой сюжетной линии. В центре "Сивцева Вражка" - дом, в котором живет профессор Иван Александрович. Литературоведы сравнивают его даже с микрокосмом. Образом солнца в центре этой Вселенной является настольная лампа в кабинете ученого.
Две основные идеи в творчестве Михаила Осоргина - любовь к окружающему миру и тяга к миру, на первый взгляд, не самых важных и обычных вещей.
Страсть к природе лежит в основе серии очерков, опубликованных Осоргиным в "Последних новостях" под псевдонимом Обыватель. Позднее они были выпущены отдельной книгой "Происшествия зеленого мира". В них просматривается глубокий драматизм.
Вторая основополагающая идея - в увлечении Осоргина собирательством книг и коллекционированием. В его собственности - огромная коллекция отечественных изданий, подробный перечень которых представлен в "Записках старого книгоеда", а также в сборнике исторических новелл, нередко критиковавшихся представителями монархического лагеря. В печати они выходили в 1928-1934 годах. Критики особенно рьяно отмечали в них непочтительное отношение к императорской семье и руководству православной церкви.
В конце 30-нач. 40-х. Осоргин работает над книгой, законченной им незадолго до смерти - «Времена» (1955). Подзаголовок – «Автобиографическое повествование». Исследователи считают эту книгу самым значительным произведением писателя.
Во «Временах» авторское сознание воплощается на 2 уровнях: это рассказчик, персонифицированный, но не названный, вспоминающий о пережитых событиях (alter ego Осоргина) и автор, осмысляющий конкретные реалии жизненного пути с некоей философской высоты.
Во «Временах» собственная жизнь, биография, внутренний мир сочетаются с вымыслом, обобщением и типизацией. Сам Осоргин пишет: «все лица, как и события, писаны смешанными красками». Автор-рассказчик – художественный образ, который похож и не похож на реального биографического автора. Важнейшая особенность авторского сознания – монологичность. На первый план выходит личность героя-автора.
Автобиографическая основа обуславливает лиризм и субъективность повествования. Оно строится как внутренний монолог героя-рассказчика, как поток сознания. События не излагаются последовательно, а возникают ассоциативно.
Основной принцип изображения – ретроспекция. Это книга воспоминаний. Календарный принцип выдержан, но внутри – смешение временных пластов.
Память – конструктивный принцип повествования, она не линейна, ветвится бесконечно. Автор воспроизводит «свободную игру памяти». Такой метод письма напоминает прием Набокова – выстраивание «тематических серий воспоминаний» - «тематических узоров».
Для Осоргина важен пейзаж. Он воспринимает природу как вечную и неизменную. Природа одушевлена и связана с человеческим бытием неразрывно.
«Времена» объединяют классическую традицию отечественной автобиограф. прозы с новаторскими исканиями русских писателей.
Осоргину характерны такие черты характера, как пессимизм и осознание бессмысленности. Возможно, благодаря этим качествам ему удавалось выпустить множество работ, которые были так интересны широкому кругу читателя. В своих рассказах он отражал не только физическое противостояние, но и духовное.
Умер Осоргин Михаил Андреевич 27 ноября 1942 года. На юге Франции в небольшом городке Шабри. На родину ему так и не удалось вернуться.
Домашнее задание: чтение романа «Сивцев вражек».
Тема № 11. Практическая работа «Сочинение по роману «Сивцев вражек».
Напишите сочинение на выбранную тему:
1. Образ дома в романе М.А. Осоргина «Сивцев вражек».
2.Революция в большом городе по роману М.А. Осоргина «Сивцев вражек».
Тема № 12-13. А. Гайдар. Страницы биографии и обзор творчества. Рассказы.
9 (22) января 1904 года родился известный советский писатель А.П. Гайдар, начинавший свою литературную карьеру Перми. В Пермском госархиве хранится большое количество материалов о раннем периоде творчества писателя, собранных его бывшими коллегами С.М. Гинцем и Б.Н. Назаровским.
Вскоре после демобилизации из армии будущий известный писатель оказался в Перми, где прожил несколько лет, работая журналистом в местных изданиях. К моменту приезда в город, бывший командир Красной Армии, уволенный по болезни, уже опубликовал свою первую повесть «В дни поражений и побед», но был еще практически не известен ни читателям, ни критике. В Перми Аркадий Голиков работал в газете «Звезда» на должности фельетониста. За период 1925-1927 гг. он опубликовал более сотни фельетонов, 14 очерков, 8 стихотворений, 13 рассказов и три повести. Именно в «Звезде» впервые появились произведения за подписью - Гайдар.
В архиве хранятся машинописные копии ранних рассказов и очерков Гайдара, написанных на основе его личного опыта, о гражданской войне, подавлении крестьянских восстаний в Тамбовской губернии и на Украине, работе па шахте в Донбассе, путешествиях по стране.
Рассказы эти, возможно, не совсем совершенные с точки зрения литературного мастерства, дают яркую и реальную картину гражданской войны, со всеми ее жестокими подробностями, еще не залакированными цензурой. Так, революционные матросы в них носят серьги в ухе, ругаются матом и расстреливают мирных жителей, правда, не без причины, а за пособничество белым. Крестьянские атаманы одновременно бьются как с красными, так и с белыми войсками, а герои, сражающиеся за революцию, представляются отнюдь не суровыми мучениками, идущими на смерть во имя великой идеи, а скорее бесшабашными удальцами, не ценящими ни свою, ни чужую жизнь.
Фельетоны и заметки, опубликованные в этот период в «Звезде», «Уральском рабочем», «Вечерней звезде», показывают яркую картину жизни Прикамья в 1920-е годы. Все они проникнуты оптимистической верой в скорое светлое будущее, в способность рабочего класса добиться для себя счастливой жизни.
Этот пафос, однако, не заслоняет реальных подробностей жизни Перми того времени, и тексты Гайдара могут служить замечательным источником для всех, изучающих местную историю 1920-х годов, благодаря множеству характерных деталей и примечательных подробностей.
Аркадий Гайдар – писатель с военным типом мышления. В его повестях и рассказах существуют только два состояния страны и народа – война и мир (как передышка между войнами). При этом на войне продолжается мирная жизнь, а после войны не утихает боевая тревога. Главные герои Гайдара, как правило, не привязаны к дому и всегда готовы к решительным действиям. Дети растут новыми бойцами, и для них очень важен пример отцов (мать занимает гораздо более скромное место в системе образов). Даже пейзажи и интерьеры у Гайдара строятся на контрасте спокойствия и тревоги. Основой повестей, рассказов и сказок писателя являлся детективно-приключенческий жанр, во всяком случае, в них почти всегда присутствует тайна – мальчишеская или взрослая. Так, в «Дальних странах» тема коллективизации и раскулачивания решена в жанре детской «шпионской» повести.
Лучше всего писателю удавались образы «мальчишей», легко уходящих от игр и проказ в полную опасностей взрослую жизнь, выбирающих нравственным чутьем свой путь в ней. В рассказе «Патроны» (1926) писатель выделил главную свою тему – дети и война: «Большая кругом лежала земля. Большая ходила по дорогам война. Вот тут-то, на войне, и стояла серая с белой трубой хата, где жила мать и ее сын Гришка».
Во всех произведениях Гайдара дети и подростки, хотя и не лишены недостатков, в целом воплощают идеал человека. В их нравственном мире война отражается более чистой, они вносят в нее этику игры. Вспомним рассказы «Р. В. С.» (1926), повесть «На графских развалинах» (1928).
Гайдар хорошо чувствовал своего читателя, нюансы его возрастного восприятия. Так, рассказы-миниатюры «Василий Крюков», «Поход», «Маруся», «Совесть» (1939–1940), адресованные детям дошкольного возраста, отличаются простотой и занимательностью фабулы, интересными именно для малышей деталями, «детским» углом зрения, а произведения для детей среднего возраста и подростков – многоуровневым содержанием, сложностью фабулы и композиции, многофигурностью.
Дети и подростки в изображении писателя всегда точно определены по возрасту, тогда как герои-взрослые разделяются, прежде всего, по социально-идеологическим признакам. Не менее достоверна психологическая разница между мальчиками и девочками, разница в их поведении.
Автор всегда примиряет маленьких «классовых врагов», но для него не может быть мира между взрослыми врагами, ведь дети сражаются до первой крови, а взрослые – до смерти. Юные герои активно действуют и не менее активно размышляют.
Герои Гайдара, живущие в 30-е годы, в целом отличаются большей внутренней взрослостью, серьезностью. Это дети, сознательно готовящиеся сменить взрослых на боевом или трудовом посту, и взрослые, прошедшие суровую школу испытаний и передающие свои идеалы подрастающему поколению. Социально-бытовая обстановка периода мирного строительства по-прежнему узнаваема, но все-таки более обобщена и, несомненно, идеализирована (повести «Дальние страны», «Военная тайна». «Судьба барабанщика», трилогия о Тимуре, рассказы «Голубая чашка», «Дым в лесу», «Чук и Гек»).
В рассказе о гражданской войне «Пусть светит» (1933) юный комсомолец мечтает о том, как после войны построят дома в сорок этажей: «Тут тебе и столовая, и прачечная, и магазин, и всё, что хочешь... А над сорок первым этажом поставим каменную башню, красную звезду и большущий прожектор... Пусть светит!» – только не может он сообразить, куда будет светить тот прожектор: «Ну, никуда». Однако мечта о социализме все же более конкретна и реальна в сравнении с мечтою о коммунизме.
Не только мечты, но и тревоги героев связаны с жизнью молодого государства. Выстоит ли Советская власть? Достаточно ли сильна Красная Армия? Чем помочь своей стране, советским людям – родным, друзьям и товарищам? – такие вопросы ставят перед собой персонажи «Военной тайны», рассказа «Пусть светит» и других произведений. Оттого и кажутся гайдаровские октябрята, пионеры и комсомольцы людьми очень важными, а их приключения и подвиги – по-взрослому настоящими. Начиная игрой, они продолжают свой путь участием в делах трудных и опасных. Сегодня шестилетний Алька – всадник «Первого октябрятского эскадрона имени мировой революции», а завтра погибнет от руки врага народа («Военная тайна»).
Одно из лучших произведений писателя – рассказ «Голубая чашка» (1936) – отличается глубиной психологического подтекста, лиризмом и сказовой манерой повествования. Фабула рассказа непривычна для детской литературы: в «совсем хорошей» жизни семьи назревают тревоги, которые легко и просто снимаются маленькой Светланой или рассеиваются сами собой.
В советской детской литературе Гайдар утвердил образ ребенка – героической жертвы. Наиболее показательное в этом плане произведение – повесть «Военная тайна» с включенной «Сказкой о Военной Тайне, о Мальчише-Кибальчише и его твердом слове». Отдельно эта сказка появилась еще в 1933 году. В ней был окончательно сформирован гайдаровский миф о гражданской войне, и в его основу легло противоречие между недопустимостью детской жертвы и принятием ее во имя высшей цели. Мальчиш-Кибальчиш – символ революционно-романтического сознания писателя. Несмотря на то что для современного нам общества идеологическое содержание «Сказки» представляется сомнительным, нельзя не признать художественной ее силы. В отечественной (да и в мировой) детской литературе слишком мало произведений на тему детского героизма, сопоставимых по силе воздействия со «Сказкой о Военной Тайне...».
Опасности подстерегали детей и в мирное время: особенно волновала Гайдара судьба юного поколения, оставшегося в годы сталинских чисток без отцов. Этой очень опасной для писателя проблеме посвящена его повесть «Судьба барабанщика». Мальчики из рассказа «Чук и Гек» (1938) могут совершать ошибки, но без трагических последствий, потому что на охране их детства – отец, Красная Армия, вся страна. Крепкое единство страны и семьи – таков идеал Гайдара, провозглашенный в пору жестоких противоречий между Советской страной и советской же семьей.
Шли первые месяцы Великой Отечественной войны, когда «Пионерская правда» печатала сказку Аркадия Гайдара «Горячий камень», – как оказалось, художественное завещание писателя детям. Главная мысль сказки сводится к тому, что всякий человек – в ранние или зрелые годы – однажды непременно обожжется о «горячий камень», символизирующий поиск смысла жизни, и потому важно прожить свою единственную жизнь так, чтобы не стыдно было потом о ней рассказывать.
Заслуга А.П. Гайдара была в том, что он сумел решить сложнейшую для любого писателя проблему положительного героя – достоверного, живого и современного. Повесть «Тимур и его команда» (1939–1940) стала главной книгой пионерии на многие десятилетия, а имя Тимура – нарицательным. Советские школьники на протяжении полувека активно участвовали в тимуровском движении. Повести о Тимуре Гараеве и его команде – пример настоящей литературной классики, способной оказывать большое воспитательное воздействие на читателей.
Рассказ «Чук и Гек» написан как будто вопреки канонам дореволюционного «святочного рассказа», согласно которым маленькие сиротки, мечтая о разряженной елке и родителях, должны замерзнуть в сугробе. Идея рассказа «Чук и Гек» вытекает из уверенности в правильном устройстве советского общества, и потому рассказ заканчивается праздником в заснеженной таежной избушке, куда радиоволны доносят звон часов со Спасской башни Кремля. Реалистичность деталей в рассказе не обманет читателя: перед нами своего рода детская сказка со страшными испытаниями и счастливой развязкой.
Творчество Аркадия Гайдара ценно и отражением в нем драматических этапов нашей истории – от предреволюционных лет до начала Великой Отечественной войны. О чем мечтали люди и как осуществляли свои мечты, что они особо ценили и чего не замечали, в чем заблуждались, а что знали твердо, как устраивали быт, как теряли нажитое и обжитое – об этом и многом другом, о чем не поведают нам научные источники, мы узнаем из книг Гайдара.
ДЛЯ ПРЕПОДАВАТЕЛЯ:
Повесть «Жизнь ни во что (Лбовщина)» – главное пермское произведение Аркадия Гайдара. Впервые напечатанная в нескольких выпусках газеты «Звезда» зимой 1926-го, повесть описывала революционные события 1905–1908 гг.: уличные бои в Мотовилихе, последующую партизанскую войну в прикамских лесах, арест и казнь «полевого командира» восставших, Александра Лбова в Вятке. Первая «профессиональная» вещь Гайдара, написанная по воспоминаниям очевидцев, вызвала широкий резонанс в регионе и послужила началом его писательской карьеры. Её главный герой, Александр Лбов, был в то время известен пермякам, как активный участник революции 1905-1907 годов, знаменитый экспроприатор, атаман боровшихся с провокаторами и полицией «лесных братьев». Немногие знали его лично, большинство было наслышано о нём из легенд, устных рассказов, читало про него в подшивках старых газет и замусоленных брошюрках с впусками незамысловатых бульварных романов. Образ его был неоднозначен, но за ним стояла древняя история о лесных братьях-разбойниках – один из вечных повторяющиеся фольклорных сюжетов, перенятых романтической литературой. Гайдар попытался уйти от этих смутных представлений, увидеть за легендами живого человека, реальные события, показать читателям «недисциплинированного, невыдержанного, но смелого и гордого бунтовщика», который жил с ними рядом совсем недавно.
Действие повести происходило в те годы, когда тысячи интеллигентов-радикалов после поражения революции отдалялись от левых партий, зачитывались «Саниным», уходили прочь от прежних идеалов к инстинктам, в индивидуализм, в мещанский мирок. Рабочие, вовлечённые ими в политическую борьбу, оставались один на один с правительственной реакцией, у них не было пути назад, альтернативой были смерть, каторга, тюрьма, ссылка, в лучшем случае, эмиграция или жизнь под чужим именем вдали от родных мест. Без идейного руководства они деградировали, склонялись к механическому боевизму, скатывались к всё более и более архаичным формам сопротивления.
По сюжету, после разгрома мотовилихинского вооружённого восстания рабочий Лбов с несколькими товарищами ушёл в лес, откуда продолжил вести борьбу с властями. Спустя некоторое время к нему присоединились специально присланные из Петербурга четверо опытных боевиков. С ними он создал партизанский отряд. Лбову в повести противостоит казачий хорунжий Астраханкин, у которого есть невеста Рита Нейберг – дочь правителя канцелярии пермского губернатора. Эти трое и безымянная любовница партизанского вожака образовывают сложный любовный квадрат, отношения внутри которого обеспечивают развитие главной линии сюжета. Ещё один персонаж – титулярный советник Феофан Никифорович Чебутыкин, часто попадающий в нелепые ситуации, стал основой побочной линии.
Тем более что нашлась увлекательная и в тоже время революционная тема – лбовщина, о которой ходило много легенд. Повесть пользовалась у читателей большим успехом и несколько раз переиздавалась впоследствии. Минуя все предыдущие события жизни Александра Лбова, Гайдар знакомил с ним читателя непосредственно в судьбоносный для него и других персонажей повести день – 13 декабря 1905 года. В целом описание событий в первой главе давалось им близко к тому, как они преподносились в то время пермским бюро истории партии. Но, как и обещал автор, факты были им обработаны в соответствии с требованиями фабулы. Например, строительство Лбовым баррикад в повести происходило ночью, а не днём, как это было в действительности. Аркадий Петрович дал в руки своему герою старую берданку, хотя по показаниям свидетелей и воспоминаниям ключевого участника событий, Александра Борчанинова, никакого оружия у Лбова не было и в дружине он не состоял. Подлинные баррикады между Баковой и Томиловской улицами, строительством которых он руководил, не пригодились и перестрелки там не было.
Будь у реального Лбова винтовка, он непременно стрелял бы из неё. И он требовал у Борчанинова оружие, как тот писал, «в довольно сильных выражениях», но взять его было негде. Именно поэтому через два дня, 15 декабря, на Большой улице в самом центре Мотовилихи Лбов в отчаянии пытался в одиночку разоружить сразу трёх полицейских стражников, но безуспешно. Строительство баррикад и попытка разоружения патруля – это все обвинения, которые предъявлялись тогда рабочему Лбову.
Совещания, случившегося через какое-то время после восстания, на котором «неграмотный» Лбов, как верно подметил А. Никитин, вольно цитировал, ни больше и не меньше, как статью Владимира Ульянова (Ленина) «Революционеры» в белых перчатках», в действительности тоже не было. Дело в том, что никакой квартиры в Мотовилихе у Ивана Смирнова («Сочня»), прототипа гайдаровского Николая Смирнова, в тот момент не могло быть, он жил тогда в Сормове и приехал в Пермскую губернию только в последних числах апреля 1906 года. Но были другие встречи, на которых партийные и беспартийные революционеры действительно обсуждали то, как им быть дальше.
Пресловутая неграмотность Лбова была упомянута Гайдаром ещё дважды. Когда к нему приезжал некто Фёдор из петербургской боевой организации, Лбов спрашивал его о книгах, и тот дал ему почитать одну из них, но услышал в ответ: «Я не могу сам, <…> Учиться не у кого было». Тоже произошло и перед приездом четырёх петербургских боевиков. Лбову принесли записку, но прочитал её для него другой человек. Однако во второй части повести Гайдар как будто забыл обо всём этом или дал понять читателю, что лесные университеты не прошли для Лбова даром, поскольку переданное ему Астраханкиным письмо Риты Нейберг он читал сам.
Эти противоречия объяснимы. В то время автору «Лбовщины» сложно было растолковать читателю «Звезды», как, будучи грамотным, главный герой повести о революции мог оставаться вне партийных рядов или хотя бы в явной форме не сочувствовать большевикам. Давно известно, что исторический Лбов умел читать и писать, об этом говорит не только наличие подлинной подписи под одним из мотовилихинских волостных документов, но и справка о Лбове, составленная в вятском губернском жандармском управлении, где в графе «образование» чётко указано: «Мотовилихинская 3-х классная школа».
В тексте повести не раз встречались упоминания о землянках, в которых жили лбовцы, об их оружии и других деталях повседневной жизни, но в целом их быт описан довольно скупо. Действительно, Лбову и его товарищам случалось жить и в землянках, но летом куда чаще они ночевали под открытым небом, а в холодное время жили в избушках сторожей Мотовилихинской лесной дачи, в домах мотовилихинских обывателей или на квартирах в Перми, других городах и селениях, а иногда даже в гостиницах Прикамья и Среднего Урала.
В гораздо меньших масштабах, чем в повести, но боевиками использовался грим, чаще всего парики, накладные усы, бороды, чёрные марлевые маски. Полиция несколько раз находила и то и другое у арестованных или убитых «лесных братьев». Были у лбовцев свои явки, практиковались пароли и кодовые слова. Из оружия ими применялись винтовки, как уже устаревшие однозарядные «берданки», так и магазинные принятого в русской армии образца, иногда из винтовок ими делались обрезы. Кроме того, у наиболее видных боевиков были, разумеется, легендарные пистолеты Маузера, а у других снятые с вооружения револьверы «Смита и Вессона», «Бульдоги», кое-что ещё, и особенно часто – небольшие, очень удобные для скрытого ношения самозарядные «браунинги» модели 1900 года. Был и эксклюзив: дробомёты – гладкоствольные автоматические ружья Браунинга «Auto-5», Н. Чердынцев писал об одном, но их было несколько, однако удалось ли лбовцам использовать в деле хоть один экземпляр, ничего не известно. Есть некоторые подтверждения и тому, что у связанных со лбовцами петербургских боевиков был пулемёт, но не в Перми, а в Петербурге, в одном из домов за Невской заставой.
Благодаря близости к Пермским пушечным заводам у «лесных братьев» не чувствовалось особого недостатка в бомбах, которые делались, как правило, из заготовок к артиллерийским снарядам, пироксилина и динамита, добытого на складах других заводов. Ножи, кинжалы и кастеты тоже были в основном самодельными, холодное оружие такого рода вообще было в Мотовилихе обычным явлением.
У «лесных братьев» существовала некоторая функциональная специализация. Лбов («Длинный») в апреле-июле 1907 года был верховным вождём. Его заместителем и идеологом был Михаил Гресь («Гром»), затем шли командиры групп: Василий Пищулёв («Тёмный»), Михаил Горшков («Максим») и др. Были бомбисты, например, Илларион Паршенков («Демон») и милиционеры, которых можно условно охарактеризовать как стрелков. Кроме того, существовали люди, занимавшиеся сбором сведений, доставкой еды, оружия, предоставлявшие временное убежище, стиравшие одежду, дававшие лошадей и т.д.
Имелись и те, кто оказывал медицинскую помощь, например, фельдшер по кличке «Иисус» и аптекарский ученик Василий («Заяц»). Был и самый настоящий доктор, о котором вскользь упомянул Гайдар – Вильгельм* Штемпелин из заводского мотовилихинского госпиталя, именно он оказал помощь раненому в феврале 1907 года «Демону».
В главе «О том, как Лбов собирался Пермь брать» заходит речь о количестве «лесных братьев» и называется их число – около четырёхсот. Реальный Лбов утверждал, что бывали моменты, когда их было ещё больше: «В Надеждинском заводе производился полный разгром, участвовало там более 500 человек и наш план был таков, чтобы овладеть всем Богословским округом…» – рассказывал он в последние дни перед казнью. Однако ситуация в Верхотурском уезде, на территории которого располагались завод и округ, была исключи-тельной. Рабочие предприятия бастовали, и лбовцы получали от них поддержку даже в самых жестоких своих действиях, таких как убийство директора завода Прахова и начальника коммерческой части Де Кампо Сципио.
В другое время общее количество «лесных братьев» и тех, кто эпизодически им как-то помогал, составляло не более двухсот-трёхсот человек, число же активных, постоянно действующих боевиков в разных группах вряд ли когда-либо превышало сотню. В основном это были очень молодые люди, некоторые даже несовершеннолетние, зрелых среди них было совсем немного.
Судя по запискам лбовцев, себя они чаще всего называли «лесными братьями», «лесными террористами», «социалистами-террористами» и т.п. Что касается названия «Первый Пермский революционно-партизанский отряд», упомянутого Гайдром в повести, то оно появилось в только в июне 1907 года и было в ходу недолго. С середины лета его использовала только группа, в состав которой входили петербургские или близкие к ним боевики. История с уставом отряда имеет реальную основу. Он был написан «питерцами» в начале июня 1907 года, но, по свидетельству очевидца, Лбов, полистав документ, не воспринял его всерьёз, а типография пермских социал-демократов отказалась его печатать. Если верить словам Александра Лбова, существовал и план налёта на губернскую столицу. Незадолго до смерти он рассказывал: «…в 1907 году у нас был составлен план взятия всего города Перми, для чего было сформировано 5 отрядов. Только что высланы были первые два отряда, второй из них испортил всё дело и план пропал».
Гайдар никак не мог определиться с отношением Лбова к дисциплине. Он называл его невыдержанным, демонстрировал грубость и недостаток культуры, но в тоже время указывал, что он пытался наводить порядок, ради чего мог идти на крутые меры вплоть до расстрела. Целая глава о событиях в Хохловке посвящена именно этому. Автор опустил массу интересных деталей о том, что это была экспроприация сразу в трёх пунктах – конторе Абамелек-Лазаревых, лесопилке Башенина и казённой винной лавке, о том, что имея возможность отобрать револьвер и лодку у частных лиц, лбовцы их купили за деньги и т.п. Он сосредоточился только на эпизоде с ранением сиделицы одним из лбовцев и последующим его публичным расстрелом.
Дух событий был передан им верно, но фактическая сторона искажена. «Лесные братья» не перерезали телеграфные провода возле Хохловки, это они делали позже, возле Добрянки и в Богословском горном округе, Лбов не стрелял в нарушившего договорённость боевика сам, это сделал кто-то из его товарищей и, наконец, провинившийся боевик не был убит. Получив четыре пули, он выжил, был задержан полицией и позже осуждён вместе с остальными. Сиделице была оказана профессиональная медицинская помощь, вся водка вылита или роздана крестьянам, в лавке оставлена записка: «Товарища убили за то, что стрелял в женщину. Деньги взяты. Экспроприаторы».
К алкоголю, как известно, отношение у Лбова было особое, он не был принципиальным трезвенником, но понимал, что без «сухого закона» отряд развалится. И эту линию он проводил твёрдо, железной рукой. Он не только делал замечания Моряку, как это показывает Гайдар, но и в самом деле ударил его штыком, однако не убил, а ранил. На этот счёт есть показания совершенно незаинтересованного в обелении атамана лица – провокатора Дмитрия Худорожкова: «В шайке был недолго «Моряк», которого Лбов выгнал из шайки за пьянство, причём ранил его штыком».
В конце концов Гайдар верно понял суть проблем с дисциплиной. Лбов, имевший опыт службы в армии, как ни пытался, не мог лично контролировать всё, а положиться ему больше было не на кого. И действительно были случаи, когда лбовцы стреляли друг в друга. На-пример, в ходе одной из ссор Михаил Двойнишников («Окунь») выстрелил в голову Эдуарду Григорьеву («Медведю»). Раненый, он попал в руки полиции, лежал некоторое время в больнице, но в итоге скончался.
Важное место как в подлинной истории лбовщины, так и в истории, рассказанной Гайдаром, заняли так называемые «питерцы». В повести их четверо, как сообщил приехавший специально для разговора со Лбовым член петербургской боевой организации Фёдор: «два анархиста, один эсер и один социал-демократ». Глава, посвящённая их приезду, так и названа – «Встреча». Выглядела она так.
Однажды весной в лесу раздался фальшивый крик не то кукушки, не то ястреба, и перед тревожно ожидающим их Лбовым предстали четверо испытанных временем террориста: «Демон – черный и тонкий, с лицом художника, Гром – невысокий, молчаливый и задумчивый, Змей – с бесцветными волосами, бесцветным лицом и медленно-осторожным поворотом головы, и Фома – низкий, полный, с подслеповатыми, добродушными глазами, над которыми крепко засели круги очков». Опиравшийся в основном на воспоминания своих мотовилихинских информаторов, Гайдар плохо представлял себе этих людей, не знал он о том, сколько их было, когда приехали, кем были на самом деле. В действительности их было ровно в два раза больше: Дмитрий Савельев («Сибиряк»), Василий Панфилов («Ястреб»), Васи-лий Павлов-Баранов («Фомка»), Алексей Максимов («Сорока»), Михаил Гресь («Гром»), Иван Моржухин («Морж», «Ваня Охтинский»), Александр Сергеев («Саша Охтинский»), Илларион Паршенков («Демон»).
Гайдаровские «питерцы» весьма далеки от «питерцев» исторических, они не слишком похожи на живых людей, хотя автор и попытался придать им индивидуальные черты – это скорее люди-функции: Демон – бомбист и интеллектуал, говорящий с Ритой Нейберг по-французски, Фома – конспиратор и идеолог, Гром – опытный организатор и боевик, Змей – специалист по гриму.
Во второй части книги, более сырой и хаотичной, чем первая, без всякого введения появился Ястреб – один из лбовских атаманов, организатор экспроприации на пароходе «Анна Степановна», после которой он исчез из поля зрения читателя. Гайдар обошёл молчанием Дмитрия Савельева – «Сибиряка», – в реальности крайне интересного и важного персонажа, за которым в Перми охотились специально приехавшие петербургские филёры. Полиция и охранное отделение считали его куда более опасным террористом и экспроприатором, чем сам Лбов. Он трижды в течение одного года судился военно-окружными судами, сидел в тюрьме Трубецкого бастиона Петропавловской крепости и Пермском исправительном арестантском отделении, погиб во время сопротивления при выводе на казнь. Однако в повести он был упомянут неуместно, мельком и всего один раз, то же можно сказать и об уникальном по своим качествам боевике, единственном оставшемся в живых после 1908 года «питерцев» – «Саше Охтинском».
Бурные события февраля-марта 1907 года, которые последовали за приездом петербургских боевиков и были связанны с чередой вооружённых сопротивлений полиции, ранением Иллариона Паршенкова («Демона»), арестами Дмитрия Савельева («Сибиряка»), Ивана Смирнова («Сочня») и других, Аркадий Петрович описал крайне искажённо, настолько, что из позднейших критиков только хорошо знакомый с материалом человек, вроде А. Никитина, смог определить, где и о чём идёт речь. Кроме того, между главами, касающимися этого периода – «Схватка», «Раскрытое предательство», «Под покровом ночи»34, – автором была вставлена глава об экспроприации в Хохловке, состоявшейся 12 мая 1907 года, и полуанкдотическая сцена с прикуриванием папиросы.
В тоже время близкой к реальным событиям Гайдар сделал главу об экспроприации на пароходе «Анна Степановна», которая произошла в ночь на 3 июля на Каме близ села Новоильинского. Всего нападавших, как и писал Аркадий Петрович, было 12 человек, но руководили группой Михаил Гресь («Гром») и Михаил Горшков («Максим»), а не Василий Панфилов («Ястреб»). Экспроприация проводилась при поддержке местных эсеров, Лбов участвовал только в планировании. Обе женщины-террористки – Ангелина Тихонова и Мария Миславская – и в самом деле были членами ПСР. На пароходе действительно находился пристав 3-го стана Оханского уезда Горобко, исполнявший свои обязанности первый день. Его везде разыскивали боевики, кричавшие обезумевшим пассажирам: «Господа, не бойтесь, мы вас не пошевелим. Нам нужна полиция и деньги для освобождения вас». Попытки потопить шлюпку с певшими в ночной мгле «Марсельезу» экспроприаторами со стороны команды парохода не было, но такая возможность много обсуждалась в газетах. Именно поэтому помощник капитана и машинист были арестованы, их подозревали в сотрудничестве с террористами. Автор повести упомянул о гибели нескольких человек. Действительно, боевики убили фельдфебеля в форме восточносибирских стрелков и полицейского урядника, тюремный надзиратель скончался позже от ран. Но Гайдар не сообщил своим читателям, что экспроприаторы застрелили ещё и матроса Пётра Малькова, ранили двух крестьян и капитана парохода Николая Матанцева. Ради справедливости стоит отметить, что адрес семьи матроса, которого они считали напрасной жертвой, был записан боевиками, а жене капитана и ему самому они принесли извинения.
Не пишет Гайдар и о другом интересном факте, упоминавшемся в газетах: «После «трудов» грабители-убийцы захотели закусить и выпить, для чего отправились в буфет, но тот оказался запертым. Они стали стучаться и когда им отворили буфетную дверь, то предъявили требование «продать» им 2 бутылки хорошаго коньяку, 20 булок и колбасы. Получив требуемое, злоумышленники заплатили 6 руб., хотя буфетчик первоначально отказывался от денег, прося лишь «не трогать его».
Довольно близко к фактам описаны в повести и события, связанные с арестом и казнью Лбова. В Нолинске атамана действительно подвёл «маузер». В марте для надёжности он был перевезён в Вятку, но власти всё равно опасались попыток освобождения государственного преступника, рассматривали вариант с подкопом, усиливали охрану, чтобы его не убили соратники, обеспокоенные тем, что он может начать говорить.
На суде Лбов держался мужественно. Однако после смертного приговора на некоторое время заколебался и написал прошение о помиловании на имя императрицы, о чём Гайдар умолчал. Этот факт подтверждается документами вятского губернского жандармского управления, однако оригинал прошения пока не найден, его тексты, опубликованные в газетах, несколько отличаются друг от друга. Прошение о помиловании считалось у революционеров малодушием, был даже специальный термин, обозначающий эту категорию людей – «прошенцы», именно этот факт, а не что-то другое, послужил основанием для переименования в 1953 году улицы Лбовской в Мотовилихе в улицу Восстания. Впрочем, о помиловании просили иногда и куда более известные революционеры, и это никого не смущало. В конце концов к моменту казни Лбов переборол себя, отказался от исповеди и даже не дал надеть на себя саван.
Кроме главных героев, выведенных на передний план, в повести действовали и несколько второстепенных персонажей, большая часть из которых также имела исторических прототипов. Среди них особое место занял соратник Лбова по фамилии Стольников, молчаливый и странный, который в итоге сошёл с ума. Он не принимал никакого участия в событиях повести и с художественной точки зрения был избыточен. Однако исторический Михаил Стольников был близким товарищем и родственником Александра Лбова, членом РСДРП, его отсутствие, конечно, вызвало бы вопросы читательской аудитории, многие из которых являлись современниками событий первой русской революции.
Стольников вынужден был начать скрываться от полиции раньше, чем Лбов. Ещё в октябре 1905 года он привлекался судебным следователем по делу об изнасиловании, не вполне ясно, в качестве обвиняемого или свидетеля. Как член нелегальной партии, интерес полиции к своей личности он мог связать с совершенно другими обстоятельствами. Поэтому, когда к нему явились стражники, он оказал им вооружённое сопротивление, ранив одного в живот, а другого в руку, после чего скрылся. По некоторым сведениям, во время декабрьских событий в Мотовилихе он был в рядах милиции и после поражения вновь исчез. Примерно тогда же ушёл в лес Лбов. Весь 1906 год они, так или иначе, прожили вместе. Именно со Стольниковым Лбов провёл свою первую вооружённую акцию, зафиксированную документально: «5 сего Мая на окраине селения Мотовилихинскаго завода, из леса, было произведено 3 выстрела в обывателя Николая Ширяева, который ранен в руку. Ширяев вызвался свидетелем и дал объяснения, что Лбов строил баррикады и в стрелявших опознаны Лбов и Стольников».
После полазнинской экспроприации, взбудоражившей губернские власти, Стольников был арестован, попав в засаду в одном из пермских домов 26 февраля 1907 года. До осени он просидел в Пермской губернской тюрьме, обвиняясь сразу по нескольким делам, там у него начали проявляться признаки умственного расстройства, но недостаток улик, а вовсе не этот факт стал причиной его освобождения из заключения.
Есть в «Лбовщине» и персонажи, выполняющие, казалось бы, сугубо инструментальную функцию развития сюжета – это Рита Нейберг и титулярный советник Чебутыкин. Но даже за ними стоят тени подлинной истории. О Рите из повести известно не так уж и много, ей было около двадцати лет, она закончила институт благородных девиц в Петербурге, очевидно, Смольный, была из семьи обеспеченного и влиятельного чиновника – управляющего канцелярией губернатора, жила в его доме на Оханской улице или в непосредственной близости от неё. Вряд ли Гайдар наводил справки о правителе канцелярии губернатора господине Ивиницком, скорее всего, ему было неважно, была ли у него в реальности дочь, так ли богат и влиятелен он был, как персонаж его повести. Зато в документах, которые он просматривал, его мог заинтересовать имевший место в действительности факт. Неуязвимость лбовцев наводила правоохранительные органы на мысль об утечке информации из канцелярии губернатора, и кое-кого они в этом подозревали.
Титулярный советник Чебутыкин – фигура комическая, как будто сошедшая со страниц гайдаровских фельетонов, но и она позволила автору проиллюстрировать на живом примере реальный факт – Лбов не был простым грабителем, несмотря на собственные недостатки и моральную нечистоплотность некоторых своих товарищей, он действительно помогал бедным. Феофан Никифорович говорил об этом так: «со службы меня выгнали за то, что лбовцы меня грабили всегда, а сам-то он, Лбов, когда узнал об этом, так мне завсегда поддержку оказывал, потому что жена у меня, ребятишки»… И ему вторил доподлинный лбовец Пётр Перминов («Хищник») в своих чистосердечных показаниях полиции: «Все денежные суммы, до отделения питерцев, поступали от экспроприаций к Лбову. Себе денег он не оставлял, а всё раздавал по тюрьмам или бедным или на похороны убитых».
Тема № 14. В. Каменский. Этапы биографии и творчества поэта-футуриста.
Василий Васильевич Каменский родился 5 апреля 1884 года (17 апреля по старому стилю), в селе Боровское Пермской губернии. Рано оставшись сиротой, Василия взяла на воспитание тетя по маме, Александра Гавриловна Трущева. Муж Александры Гавриловны работал у известных пермских пароходчиков Любимовых. В 1900 году, из-за смерти главы семьи, Григория Семеновича Трущева, Василий Каменский был вынужден пойти работать конторщиком.
К 16 годам Василий успел закончить 2 класса церковно приходской школы, а в 1900 году проходил обучение в пермском училище. Во время учебы увлекся русской литературой, любил читать Пушкина, Некрасова, Лермонтова и Гоголя. После стал увлекаться чтением приключенческого жанра: Фенимором Купером, Майн Ридом и Жюлем Верном. Также, в годы ранней юности любил гулять по Каме, рыбачить и проводить время в компании сверстников. Трудовую деятельность начал в главной бухгалтерии Пермской железной дороги. Вскоре, после начала работы, стал печататься в пермской периодике. Первая статья «В народной столовой» вышла под псевдонимом «Посетительский» в газете «Пермский край». В это же время Василий Каменский серьезно увлекается театром. Так начинается новый этап жизни будущего столпа футуризма.
В 1902 году, Василий Каменский, вместе с одной из театральных групп уезжает в гастроли по империи. В это время он совершает путешествие по России и знакомится со Всеволодом Мейрхольдом, выступавшим в то время на юге России. В 1903 году, благодаря одному из своих знакомых, Василий Каменский совершает путешествие в Турцию, которое произвело на него неизгладимое впечатление. По возвращению из Турции, он пытается начать актерскую карьеру, однако по совету своего друга Мейрхольда, бросает эти попытки. В 1904 году возвращается в Пермь.
Из Перми, Каменский уезжает на работу в город Нижний Тагил. Здесь он снова работает на железной дороге. Однако революция 1905 года сильно поменяла его жизнь. Василий организует забастовку в одном из цехов, за это его посадили в нижнетагильскую тюрьму. Из Нижнего Тагила Василия Каменского переправляют в одиночную камеру нижнетурьинской тюрьмы. Из-за ужасных условий содержания он объявил голодовку, которая сильно подорвала здоровье. В 1906 году, больного Каменского выпустили из тюрьмы, и он дал соглашение на подписку о невыезде.
Каменский не соблюдает подписку и тайно уезжает сначала в Пермь, а затем в Севастополь. Из Севастополя он совершает путешествие по тогдашней Персии и уже знакомой ему Турции. В конце 1906 года Василий Каменский вернулся в Россию, после чего едет прямо в Санкт-Петербург. Здесь он сдает экзамен на курс гимназии и поступает на Высшие сельскохозяйственные курсы. Начинается столичный этап жизни поэта. В это время он увлекает живописью, которая стала одной из его отдушин.
В 1910 году Василий Каменский выпускает повесть «Землянка». Это было его первое литературное произведение. Оно было положительно встречено критиками и это дало толчок для его дальнейшего творчества. В 1911 году Каменский уезжает заграницу. Он посещает Лондон и Берлин, а во Франции покупает аэроплан Блерио 11. Так начинается одна из самых ярких страниц его биографии.
Летом 1911 года Василий Каменский привозит свой аэроплан в Пермь, где совершает показательные полеты. Это был первый полет летательного аппарата такого класса над Пермской губернией. Во время одного из полетов он попал в аварию, в результате чего аэроплан некоторое время ремонтировали. Осенью 1911 года Каменский оказывается в Варшаве, где учится в летной школе «Авиата» у одного из лучших авиаторов того времени Харитона Славороссова.
29 апреля 1912 года недолгая карьера одного из первых русских авиаторов завершилась. Василий Каменский совершал показательное выступление в польском городе Ченстохов. Из-за стоявшей непогоды он сомневался в целесообразности полета, однако публика, купившая билеты на представление, требовала взлета. Тогда Каменский решился лететь. Из-за сильного порыва при взлете самолет не смог набрать высоту и рухнул вниз.
Василий Каменский получает сильные травмы и врачи сильно опасались за его жизнь. Но он выжил, и уезжает сначала в Пермь, а затем в Москву. Начинается становление Каменского как поэта. Во время лечения от травм, в 1912 году, Каменский поселяется в деревне Каменка, в 50 верстах от Перми. Здесь он отдыхает от городской суеты и старается создать свой новый неповторимый литературный стиль.
Осенью 1913 года Каменский оказывается в Москве. Он знакомится с Владимиром Маяковским и течением кубофутуристов. Его идеи оказали огромное влияние на творчество. Футуристы отказывались от передачи традиционных поэтических форм. Главное для них было не создание правильных словесных конструкций, а передача через слова общей «идеи». Упрощая композицию стихотворения, футуристы передавали через стих созвучное его названию комбинацию слов и рисунков.
Это был настоящий прорыв в области литературы. Футуристы выступали как провокаторы и ниспровергатели старых порядков. Большое количество людей было недовольно их творчеством. Однако вдумчивый человек увидит в их стихах не только попытку «нанести пощечину» устоявшимся традициям, но необычайную мелодичность и стройность. Футуристы передали красоту звуков и смогли облачить поэзию в четкую конструкцию слов.
Каменский, безусловно, являлся одним из самых видных представителей футуристов. Наряду с Маяковским и Хлебниковым, он был самым читаемым поэтом-футуристом. Его сборники стихов «Танго с коровами», «Девушки босиком», поэма «Стенька Разин» имели оглушительный успех. Он был одним из тех, кто создавал и направлял культурную жизнь 1913-1917 годов. В 1917 году происходит Октябрьская революция, которую Василий Каменский встретил с восторгом.
В годы Гражданской войны Каменский активно работал как агитатор и культработник. Он ставит свою пьесу «Стенька Разин» в различных театрах, а также издает одно из самых интересных произведений: «Его – моя биография великого футуриста». В 1920 году Каменский активно участвует в культурной жизни родной Перми, а также работает вместе с близким себе по духу художником Субботиным-Пермяком.
В 1923 году по сценарию Каменского ставится один из первых советских фильмов – «Семья Грибушиных». Фильм вышел 1 апреля 1923 года и рассказывал о жизни пермской семьи Грибушиных в период НЭПа. Это была драма о столкновении двух миров (старой и новой России), а также вечной борьбы «отцов и сыновей». К сожалению, до наших дней, фильм не сохранился.
В 20-е годы происходит становление Каменского как писателя. Он пишет такие произведение как «Пушкин и Дантес», «Лето на Каменке. Записки охотника», «27 приключений Харта Джойса». Эти произведение не получили достаточного признания, однако безусловно они заслуживают знакомство с широким кругом читателей. Интересный факт – произведения Каменского издавали не только в СССР, но и европейские издательства для эмигрантов.
В 30-е годы поэт поселяет в селе Троица, находившимся в 30 километрах от Перми. Он окунается в культурную жизнь Прикамья. В это время Каменский является одним из самых значимых уральских писателей. В Троице имя Каменского присвоено местной школе, «Василий Каменский» называется один из камских пароходов. Однако во второй половине 30-х годов он попал в опалу. Начинается полная сложностей жизнь.
Однако уже в 1939 году, он, один из первых литераторов, получил орден «Знак Почета». В 1940 году выходит последнее произведение Каменского «Жизнь с Маяковским». Тогда же, он совершает путешествие по Украине. С 1941 года Василий Каменский вновь включается в культурную жизнь страны как агитатор. В это время он работает над новыми произведениями, однако из-за болезни вынужден много времени проводить в больнице.
В честь 60-летнего юбилея Василий Каменский награжден своим вторым орденом – Трудовым Красным Знаменем. В это время он находился на лечении в Батуми. В 1951 году поэт переезжает из Троицы в Москву. Последние 10 лет жизни прошли в столице. Василий Каменский скончался 11 ноября 1961 года, на 77 году жизни. Урна с прахом поэта и авиатора стоит в колумбарии Новодевичьего кладбища.
В первой половине XX века Василий Каменский был одной из значительных фигур в культурном пространстве нашей Родины. Его стихи печатали в газетах и журналах, сборники стихов выходили многотысячными тиражами. К сожалению, во второй половине XX века, Василий Каменский известен гораздо меньшему числу людей. Причина этого – не столько в отсутствие «настоящего смысла» в его стихах, а скорее в том, что не всегда современный человек может понять необычайную мелодичность и новаторство его произведений.
Каменский как писатель или драматург, также мало знаком широкому кругу читателей. Однако безусловным является то, что его книги заслуживают больших тиражей и переизданий. Каменский – крупнейший пермский поэт и писатель, глыба, так до конца не изученная со всех сторон. И то, что мы узнаем о нем в современных статьях и заметках – лишь маленькая верхушка айсберга.
В поселке Троица находится дом-музей Василия Каменского. В нем можно познакомиться с биографией художника, узнать малоизвестные факты и увидеть этапы жизненного пути. В микрорайоне Парковой находится улица в честь поэта-футуриста, а на одном из зданий этой улицы создан гигантский стрит-арт. На нем представлен портрет художника, а также обложка одной из его книг. Надеемся, что сбудется то время, когда в Перми откроют памятник своему талантливому поэту, который посвятил Прикамью немало стихов.
Осенью
Опрокинутая лоханка —
Осеннее небо.
Хмурые люди —
Объедки картофеля,
Корки арбуза и огурцов,
Мокрые носы и усы.
Взлохмаченный я у окна
Плююсь и думаю,
Ломая руки:
— Где-то на изгибном берегу моря
Золотится песок,
Отражая солнцень.
И, может быть, ищет девушка
Ясного рыцаря
И зовет, перебирая камушки,
Радугой из песни глаз,
Из песни четырех крыл
На восходе гордых лебедей.
— Туда бы — туда —
Встрепенуться
К стройному берегу.
Надавить, что ли,
Умным лбом на стекло, —
Рассердиться, —
Крикнуть извозчика на вокзал.
Взять билет
Пермь — Севастополь.
А там корабли
Знают пути.
1917
Письмо домой
Барамза — абб — хаба.
37 верст от Перми
По Сибирскому тракту
До моей святой Каменки
До часовни соснового счастья,
А я далеко —
На Кавказии — в Азии.
Запах сена в промежках
На Каменке чую.
Подождите еще.
Переночую.
Утром увидимся.
Ах Алеша — Соня — Маруся.
Жить очень странно.
Ну ничего.
Будто так нужно.
Утром увидимся.
До соснового счастья.
(Чай. Покосы. Обед.
Коровы. Собаки. Козы.
Вечером вальдшнепы.)
Я еще все такой же.
Верю. Мечтаю. Пишу стихи.
Жду чудес.
Ваш рыцарь Василий.
Утром.
1918
В разлив весенний в Пермь на пароходе
Я возвращаюсь в город мой -
Я весь в своем родном народе -
Я еду лето жить домой.
Я счастьем слишком избалован
Во славе славной я размяг -
Сегодня снова я взволнован -
Сегодня снова я пермяк.
Кругом поля, река - и горы,
И беспредельные леса -
И деревянные заборы
Наивно-ярки небеса.
И все так мило звонко просто
Пермь дожила до дива-дня
До изумительного роста -
До революции. И до меня.
1918
Тема 15. Творчество П.П.Бажова. Сказы П.П.Бажова
Павел Петрович Бажов (1879 – 1950) – известный уральский писатель и фольклорист. Он родился недалеко от Екатеринбурга в семье рабочего. Первый писательский опыт Павла Бажова пришелся на годы Гражданской войны. Именно тогда он стал работать журналистом, позже увлекся историей Урала. Его книга с Уральскими очерками опубликована в 1924 году.
Слава сказителя пришла позже. В 1936 году в журнале был опубликован его первый рассказ «Девка Азовка». В 1939 году в Екатеринбурге вышел первый сборник сказов «Малахитовая шкатулка». В основном все рассказы, пересказанные и записанные писателем, были фольклорными.
Популярность пришла к Бажову в зрелом возрасте. И именно поэтому он очень серьезно относился к понятию «настоящая литература», высоко ставил звание писателя. Образцом для писателей, работающих в жанре сказки, считал Александра Сергеевича Пушкина, «у которого сказка представляет тот чудесный сплав, где народное творчество неотделимо от личного творчества поэта». Другим эталоном для Бажова был Лев Николаевич Толстой, «сказки и детские рассказы которого – неизмеримый образец простоты, ясности, занимательности, отсутствия языковых ухищрений».
О творчества Бажова написано гораздо больше, чем написал он сам. Долгое время критики спорили между собой, что за явление «этот Бажов» – фольклорист, писатель, краевед, историк? А современники писали: «В волшебный мир старых уральских сказов Бажов помещал живых русских людей, и они своей реальной, земной силой побеждали условность сказочной волшебности. Как земная любовь простой русской девушки победила волшебную силу Хозяйки Медной горы». Бажова называли «добытчиком устного речевого золота и искателем самородных сказаний».
Сам же Бажов оценивал свое творчество более, чем скромно. На все похвалы в свой адрес он отвечал одинаково: «Говоря хорошие слова в адрес конкретного лица, не нужно забывать, что за ним стоит то огромное, что называется рабочим фольклором. Не нужно забывать, что я только исполнитель, а основной творец – рабочий».
Яркое самобытное творчество Бажова прочно связано с жизнью горнозаводского Урала. Талантливость трудового народа, быт, нравы, обычаи уральских горнорабочих постоянно привлекали внимание писателя. Его сказы впитали сюжетные мотивы, фантастические образы, колорит народных преданий. На страницах рассказов распускаются неувядаемые каменные цветы, оживают добрые и злые чудовища, голубые змейки, юркие ящерки и веселые козлики. Всего Павел Петрович Бажов создал 56 сказов. С точки зрения Бажова, историческую ценность народных преданий, рассказов рабочих нужно видеть прежде всего в отражении взглядов народных масс на факты, события прошлого. Знание писателем истории края помогло ему уяснить особенности уральского фольклора и местных диалектов. На Урале сама земля рождала легенды и сказки. Горных дел мастера искали объяснения земляным богатствам и создавали легенды, в которых нашла поэтическое выражение любовь русских людей к родной земле. С молодых лет Бажову открылась неписаная история родного края, внутренний мир трудового горнозаводского люда; он учился видеть и понимать красоту природы с лесистыми её горами, прозрачными глубокими озёрами. Писатель сам принадлежал к талантливой семье уральских народных поэтов-сказочников. В сказах Бажова мы встречаем образы мастеров-камнерезов, опытных рудокопов, которые видят «нутро горы», старателей, что «прошли все пески» и «знают, что где положено». Его герои – мастера, владеющие секретом особого «хрустального лака».
Основная тема книги «Малахитовая шкатулка» - творческий труд, темы мастерства, счастья и человеческого достоинства. Сборник «Малахитовая шкатулка» вышел впервые отдельным изданием в 1939 году и принёс автору всенародную славу. Значение и поэтическая прелесть книги в том, что в ней воссоздан благородный образ русского рабочего класса, показан его ясный ум, сила духа, умение противостоять любым жизненным испытаниям. Сказы Бажова воспевают смелую выдумку, умелые рабочие руки, способные осуществить любой замысел мастера, воспевают труд, превращающийся в творчество.
Истинное мастерство – это новаторство, а не просто ремесленная добросовестность. Настоящий мастер тот, кто пролагает новые пути в труде.
Горные мастера – выученики Малахитницы. Они живут и трудятся в подземных владениях Хозяйки Медной горы. Их труд чудесен, они обладают умением придавать жизненность, казалось бы, мёртвому камню. В поэтическом образе Хозяйки Медной горы воплощена сама уральская природа, вдохновляющая человека на творчество.
Бажов по крупицам собирал местные предания, легенды, побывальщины. «Сбор деталей – то, чем я хочу сблизиться с фольклористом, - писал он. – Но дальше мы идём разными путями. Я собираю то, чего не ищет и не может искать фольклорист. Ему нужно отстоявшееся, полностью сформированное, «бытующее» в народе. А мне попадается ниточка, другая – можно ткать. Только ниточек должно быть достаточно на всё существо ткани».
«Малахитовая шкатулка» принесла П.П.Бажову всенародное признание. Она построена на чудесном, ранее почти не известном дореволюционном фольклоре уральских рабочих, исполнена горячей любви к людям труда, раскрывает прекрасные стороны русского национального характера. Несмотря на всю фантастичность, сказы Бажова глубоко реалистичны, полны бытовых примет, потому-то они и достоверны.
Не только выдающимся художником был Бажов, но и очень образованным человеком, до мелочей знавшим свой родной край, экономику Урала, историю труда и борьбы уральского рабочего.
В сказах Бажова много чудес, но главные из них связаны с человеком, а не с «тайной силой». Всего несколько страничек сказа – а в них вся жизнь героя, да выбрано из этой жизни самое главное – то, что сделало человека неповторимым, что помогло обнаружить самые яркие качества характера, на которых держится Личность. В сказах Бажова все герои – «рудознатцы» самого себя. Они растут с тем, что ищут в себе качества, помогающие исполнить своё предназначение в этом мире. Они знают свою «тайную силу», которая в том и состоит, чтобы правильно увидеть себя, «открыть все самоцветы» в себе.
Действительно, произведения уральского сказителя отличает обращение к реальному: событиям, героям. В этих произведениях мы постоянно слышим голос рассказчика, который вновь и вновь произносит гимн Человеку-Труженику, Мастеру, который видит своё призвание в служении родному краю, в красоте и силе природы, в могуществе таланта и добра.
Домашнее задание: подготовить сообщение о О.Э. Мандельштаме, В.В. Маяковском в Перми.
Тема № 16. Художественный мир романа Б. Пастернака «Доктор Живаго»
Творчество Бориса Пастернака сегодня активно изучается мировым литературоведением. Особое внимание исследователей привлекает роман «Доктор Живаго», без обращения к которому не будет полным разговор о литературном процессе XX века. Этот роман уникален тем, что он словно бы включает в своё пространство целые пласты русской истории и культуры, сочетает эпическое и лирическое, камерное и масштабное, временное и вечное, экзистенциальное. Этот роман широко экранизирован, он привлекал и привлекает
внимание режиссёров разных эпох и разных стран.
История написания романа
Русская литература дала миру пять Нобелевских лауреатов. Это Иван Бунин (1933), Михаил Шолохов (1965), Александр Солженицын (1970), Иосиф Бродский (1987) и Борис Пастернак, который в 1958 году получил Нобелевскую премию по литературе за роман «Доктор Живаго». Этот роман стал одним самых ярких произведений русской литературы ХХ века. Пастернак прожил долгую жизнь – он родился в 1890 году и умер в 1960 году. Писателя можно назвать свидетелем истории, ведь Россия в течение этого времени переживала много исторически переломных событий. Это русско-японская война, Первая мировая война, русская революция, гражданская война, Вторая мировая война. Эти события и являются основой романа «Доктор Живаго», сюжет которого охватывает около пятидесяти
лет. Писатель работал над романом в течение десяти лет, с 1945 по 1955 годы. В начале 1946 года Пастернак написал стихотворение «Гамлет», которое открывает цикл стихов Юрия Живаго. В августе того же года писатель в кругу друзей читал первую главу романа. Как писал Пастернак, «…нельзя до бесконечности откладывать свободного выражения настоящих своих мыслей» (из письма Б. Пастернака О. М. Фрейденберг от 26 февраля 1946 г.). Работа над романом была сопряжена со многими трудностями. Причины тому были в первую очередь идеологические: роман «Доктор Живаго» слишком сильно отличался от господствовавшей в те годы литературы социалистического реализма. После смерти И. Сталина в 1953 году, казалось, роман может быть опубликован. В 1956 году писатель направил рукопись «Доктора Живаго» в редакцию журналов «Знамя» и «Новый мир». Но вот какой ответ был им получен. Члены редакционной коллегии журнала «Новый мир» писали: «Ваш роман глубоко несправедлив, исторически необъективен в изображении революции, гражданской войны и послереволюционных лет… Он глубоко антидемократичен и чужд какого бы то ни было понимания интересов народа. Всё это, вместе взятое, проистекает из Вашей позиции человека, который в своём романе стремится доказать, что Октябрьская социалистическая революция не только не имела положительного значения в истории нашего народа и человечества, но, наоборот, не принесла ничего, кроме зла и несчастия. Возвращаем Вам рукопись романа “Доктор Живаго”». Однако рукопись романа привлекла внимание западных издателей. Впервые роман был опубликован в Италии, в 1957 году, и сразу же приобрёл популярность на Западе. В 1958 году Пастернака наградили Нобелевской премией. В результате этого события началась травля писателя в прессе и в обществе. В газетах и журналах печатали только негативные отклики на роман. 25 октября 1958 года официальное издание органа Союза писателей «Литературная газета» напечатала ответ-рецензию «Нового мира» на «Доктора Живаго». Спустя несколько дней писателя исключили из Союза советских писателей. Позже писатель был вынужден отказаться от Нобелевской премии. Через два года Пастернак умер. В Советском Союзе роман «Доктор Живаго» был запрещён. К читателю он вернулся только в 1988 году после публикации в журнале «Новый мир» – том самом издании, которое отвергло его тридцатью годами ранее. Однако вернёмся на насколько десятилетий назад, в 1916 год, в русскую провинцию, на Урал. Здесь, недалеко от города Пермь, во Всеволодо-Вильве, поэт провёл несколько важнейших месяцев своей жизни. Пастернаку двадцать шесть лет, в его жизни уже состоялась поездка в Марбург, где он изучал философию летом 1912 года, неудачное объяснение в любви и отказ, который поэт болезненно переживал… В 1916 году Пастернака на Урал пригласил Борис Збарский, управляющий местными заводами, чтобы провести во Всеволодо-Вильве несколько месяцев. Поэт принял приглашение и называл это время лучшим в своей жизни. Почему эти месяцы оказались так важны для Пастернака? Именно здесь он принимал решение – быть поэтом или музыкантом. Именно здесь, в тёплой атмосфере дома Бориса и Фанни Збарских, в разговорах об искусстве, в занятиях музыкой, происходил выбор дальнейшего пути. В переписке с родителями Пастернак неоднократно писал о новом опыте: «Тут чудно хорошо. Удобства (электрическое освещение, телефон, ванны…) с одной стороны, — своеобразные, нехарактерные для России красоты местности, дикость климата, расстояний, пустынности, — с другой… Здесь все… окружили меня какою-то атмосферой восхищения и заботы обо мне». Природа Урала поразила поэта своей мощью и былинным началом. В знаменитом стихотворении «Урал впервые» Пастернак писал, возвращая читателя к хтоническому мифу:
Бeз poдoвспoмoгaтeльницы, вo мpaкe, бeз пaмяти,
Нa нoчь нaтыкaясь pукaми, Уpaлa
Твepдыня opaлa и, пaдaя зaмepтвo,
В мучeньяx oслeпшaя, утpo poжaлa.
Гpeмя oпpoкидывaлись нeчaяннo зaдeтыe
Гpoмaды и бpoнзы мaссивoв кaкиx-тo.
Пыxтeл пaссaжиpский. И гдe-тo oт этoгo
Шapaxaясь, пaдaли пpизнaки пиxты.
Именно тогда к Пастернаку пришло окончательное решение: быть поэтом. Долгий процесс самоидентификации был завершён.
За время пребывания во Всеволодо-Вильве Пастернак несколько раз предпринимал поездки в Пермь, где занимался в городской библиотеке, знакомился с историей и культурой Прикамья, гулял по городу, спускался к реке Каме и набирался впечатлений для будущего романа – «Доктора Живаго». Уральская природа нашла отражение в романе, Пермь стала прообразом Юрятина в романе, а Всеволодо-Вильва – Варыкина. Эти три составляющие структурируют значительную часть сюжета романа и его композицию. В Варыкино Юрий Живаго провёл и самые счастливые, и самые грозовые дни своей жизни, самые вдохновенные и самые трагичные. Как и автор романа, Живаго наезжал в Юрятин из Варыкино, читал книги в юрятинской библиотеке, именно там встретился с Ларой. Спустя сорок лет пережитое на Урале обрело законченную и совершенную эстетическую форму в романе Пастернака «Доктор Живаго». Роман «Доктор Живаго» сложен с точки зрения его структуры. Это произведение называют прозой поэта, лирико-философским романом, романом судьбы. Пастернак размышляет в «Докторе Живаго» о человеке и истории, о любви, искусстве, жизни в противостоянии смерти. Роман полон точных, исторически конкретных примет эпохи, мельчайших, узнаваемых деталей быта и ассоциаций, аллюзий на Библейский текст. Это роман, написанный прозой и стихами. Этот роман содержит множество слоёв, он охватывает русскую и европейскую культуру, опирается на традиции русской литературы и включает в себя новаторские черты.
Роман о революции Дмитрий Лихачёв, крупный русский учёный, специалист по русской культуре и древнерусской литературе, писал о романе: «Живаго — это личность, как бы созданная для того, чтобы воспринимать эпоху, нисколько в неё не вмешиваясь. В романе главная действующая сила — стихия». Это стихия революции. В русской литературе было ещё одно произведение, в котором его автор, значимый и для Живаго, и
для самого Пастернака, воспринимал революцию как стихию, взвихренный мир. Это Александр Блок. Отсюда и важность для обоих поэтов образа метели, восходящего к традиции пушкинской лирики и прозы.
Сближаясь с поэтом-символистом Блоком, Пастернак показывает революцию не просто как историческое событие, изображает социальные, идеологические, психологические последствия революции. Для него революция – стихия, сила, преображающая мир. Автор романа выводит размышления о происходящем за пределы социально-исторического анализа. Для Пастернака изображение судьбы Живаго – возможность показать начатый в русской литературе ещё Пушкиным, а затем продолженный Львом Толстым, разговор о судьбе человека в исторически переломные моменты. Автора интересуют такие вопросы, как человек и история, вопрос о воле человека, о смысле революции, о том, какой может быть стратегия жизни человека в такие переломные времена. Судьбы Живаго, Лары, Антипова и множества других героев романа предлагают читателю разные возможности ответа на этот вопрос. В Мелюзеево, в начальный период революции, Живаго так и определяет её смысл в разговоре с Ларой: «Сдвинулась Русь-матушка, не стоится ей на месте, ходит не находится, говорит не наговорится. И не то чтоб говорили одни только люди. Сошлись и собеседуют звёзды и деревья, философствуют ночные цветы, и митингуют каменные здания. Что-то евангельское, не правда ли? Как во времена апостолов. Помните, у Павла? «Говорите языками и пророчествуйте. Молитесь о даре истолкования»… Революция вырвалась против воли, как слишком долго задержанный вздох. Каждый ожил, переродился, у всех превращения, перевороты. Можно было бы сказать: с каждым случилось по две революции, одна своя, личная, а другая общая». Событие социальное, политическое вписано в жизнь универсума, природы. Здесь Пастернак ставит ещё и вопрос о соотношении индивидуального и общего. По его мнению, каждый вовлечён в процесс революции, стронувшей с места самые основы жизни. Можно ли избегнуть этой судьбы? Можно ли избежать участия в тех событиях, к которым, как оказалось, приводит революция, можно ли противиться ходу истории? Ответ на этот вопрос дан в романе на примере судьбы Юрия Живаго. Не случайно мотив безволия – один из ключевых в его сюжетной линии.
Живаго – врач, представитель самой гуманной профессии, направленной на созидание, а не разрушение. Герой романа пытается следовать прежде всего принципам своей профессии,
спасая больных, пытается спасти и свою семью, вывозит её на Урал. Он стремится быть вне захлёстывающей Россию революции и гражданской войны. Однако, как показывает писатель, по логике истории это невозможно. Сначала его насильственно принуждают стать врачом в отряде красных партизан. А затем Пастернак ставит своего героя в ситуацию, когда он – казалось бы, противореча убеждениям – берёт оружие и начинает стрелять. Происходит это во время стычки красных и белых во время его насильственного – то есть против его воли! – пребывания в красном партизанском отряде. «Однако созерцать и пребывать в бездействии среди кипевшей кругом борьбы не на живот, а на смерть было немыслимо и выше человеческих сил. И дело было не в верности стану, к которому приковала его неволя, не в его собственной самозащите, а в следовании порядку совершавшегося, в подчинении законам того, что разыгрывалось перед ним и вокруг него. Было против правил делать то же, что делали другие. Шёл бой…» В романе повторяются мотивы прикованности, несвободы, невозможности противиться чему-то высшему и более сильному. Герой оказывается вовлечён в логику истории, в стихию самой жизни. В романе есть другой характер, казалось бы, являющийся антиподом Живаго. Он являет собой воплощение воли, действия, следования жёстким принципам, служения будущему, неспособность к компромиссам. Это Павел Антипов, ставший Стрельниковым – муж Лары, с которым сводит судьба Юрия Живаго на пути в Варыкино и в последние варыкинские дни перед уходом Живаго в Москву. Он беспощаден к врагам
революции. За непримиримость комиссара Стрельникова прозвали Расстрельниковым. Однако этот путь оказывается тупиковым: в Варыкино Стрельников кончает жизнь самоубийством, а Живаго уходит в последнее странствие – в Москву. В новой исторической эпохе, в советской России Живаго чувствует себя чужим. Он потерял семью, потерял любовь всей своей жизни – Лару, потерял имущество. Он по-прежнему не может сопротивляться ходу истории, новым временам. Та эпоха показана в романе как удушающая всё живое. Мотив открытого неба, звучавший в изображении мелюзеевских дней (Живаго говорит Ларе: «…Со всей России сорвало крышу, и мы со всем народом очутились под
открытым небом») сменяется мотивом нехватки воздуха, духоты новой эпохи. Живаго умирает от сердечного приступа, вызванного духотой переполненного трамвая. Метафора
стиснутости, сжатости становится символом времени. И даже помощь всемогущего Евграфа, брата Живаго, не может изменить судьбу. Он достаточно могуществен, чтобы скрыть Живаго от всевидящего ока государства, от Марины, третьей женщины в судьбе Юрия Живаго, от соседей по коммунальной квартире. Однако даже Евграф Живаго не может уберечь брата от удушающего времени. Поколению Тони, Живаго, Лары, русской дореволюционной интеллигенции больше нет места в советской России.
Возникает, однако, вопрос – может ли что-то противостоять удушающей силе наступающей эпохи? Думается, у Пастернака был ответ на этот вопрос: искусство.
Роман о художнике. Мироощущение Юрия Живаго определяется двумя факторами. Он врач и поэт. На протяжении всего романа автор подчёркивает эти два его качества: наделённость эстетическим чувством и врачебное мастерство. Юный Живаго выбирает своим поприщем медицину, решает стать офтальмологом, ведь глаз непосредственно связан с образами и восприятием. Размышления над вопросами биологии оказываются для Юрия Живаго неразрывно связанными с размышлениями об искусстве. Эти две особенности его личности, его поэтический дар определяют его жизненный путь и сюжетную линию в романе. Живаго обладает тонкой врачебной интуицией. Точность, с которой он ставит диагнозы, ошеломляет его коллег, ведь часто Живаго основывается на едва видимых или невидимых симптомах. Пастернак подчёркивает, что дело тут не только в высоком профессионализме героя, но и в его умении слышать и видеть связи между предметами и явлениями. А такой дар доступен только поэтам. Уже в самом начале романа указано на поэтический талант героя, альтер эго писателя. Живаго пишет стихи, работает над статьей о поэзии Александра Блока, размышляет о поэзии и музыке модернизма, сущности и истоках искусства.
В Варыкино Юрий Живаго окружён поэзией и разговорами об искусстве – о творчестве Пушкина, Достоевского, Толстого, Диккенса, Стендаля… «Без конца перечитываем “Евгения Онегина” и поэмы… Бесконечные разговоры об искусстве». В варыкинские дни Живаго высказывает идеи о происхождении искусства, его задачах. Герой романа словно продолжает размышления самого писателя, выраженные им в статьях, автобиографическом повествовании «Охранная грамота». В «Охранной грамоте» Пастернак утверждает понимание искусства как взаимодействия поэтического вдохновения и природы. В романе он изображает процесс приближения вдохновения: «Юрия Андреевича окружала блаженная, полная счастья, сладко дышащая жизнью, тишина. Свет лампы спокойной желтизною падал на белые листы бумаги и золотистым бликом плавал на поверхности чернил внутри чернильницы. За окном голубела зимняя морозная ночь. Мир был на душе у доктора. Он… принялся за писание. После двух-трёх легко вылившихся строф и нескольких, его самого поразивших, сравнений, работа завладела им, и он испытал приближение того, что называется вдохновением. Соотношение сил, управляющих творчеством, как бы становится на голову. Первенство получает не человек и состояние его души, которому он ищет выражения, а язык, которым он хочет его выразить. Язык, родина и вместилище красоты и смысла, сам начинает думать и говорить за человека и весь становится музыкой, не в отношении внешне слухового звучания, но в отношении стремительности и могущества своего внутреннего течения. В такие минуты Юрий Андреевич чувствовал, что главную работу совершает не он сам, но то, что выше его, что находится над ним и управляет им, а именно: состояние мировой мысли и поэзии, и то, что ей предназначено в будущем, следующий по порядку шаг, который предстоит ей сделать в её историческом развитии». Пастернак тем самым показывает, как в поэзии проявляется сама Жизнь, стихия Жизни. Читателю открывается тайна рождения поэзии и даётся ответ на вопрос, какова задача поэта: быть проводником Жизни. В романе автор рисует мир, видимый глазами поэта, через его поэтическое слово. Поэтому «Доктор Живаго» является лиро-эпическим романом. Поэт, художник в творческом мире Пастернака равен всему миру. Не случайно название его поэтического сборника, написанного в 1922 году, – «Сестра моя – жизнь».
В «Докторе Живаго» эта трансформация жизни в поэзию представлена и с философской точки зрения, и как лирическое переживание. Так, драма расставания с Ларой выплавляется в стихи, реальность трансформируется в искусство. Пастернаку очень важно донести до читателя этот процесс в деталях. «Он… писал вещи, посвящённые ей, но Лара его стихов и записей, по мере вымарок и замены одного слова другим, всё дальше уходила от истинного своего первообраза, от живой катенькиной мамы, вместе с Катей находившейся в путешествии… Кровное, дымящееся и неостывшее вытеснялось из стихотворений, и вместо кровоточащего и болезнетворного в них появлялась умиротворённая широта, подымавшая частный случай до общности всем знакомого. Он не добивался этой цели, но эта широта сама приходила как утешение, лично посланное ему с дороги едущей, как далекий её привет, как её явление во сне или как прикосновение её руки к его лбу. И он любил на
стихах этот облагораживающий отпечаток. За этим плачем по Ларе он также домарывал до конца свою мазню разных времён о всякой всячине, о природе, об обиходном. Он…
отметил, что искусство всегда служит красоте, а красота есть счастье обладания формой, форма же есть органический ключ существования, формой должно владеть всё живущее, чтобы существовать, и, таким образом, искусство, в том числе и трагическое, есть рассказ о счастье существования. Эти размышления и записи тоже приносили ему счастье, такое трагическое и полное слёз, что от него уставала и болела голова».
Пастернак описывает тончайшие переживания своего героя, переплавляющего боль от расставания в совершенное произведение искусства. Боль от расставания, искусство и трагическое счастье познания мира и сущности жизни сливаются воедино, определяя последние вдохновенные варыкинские дни Юрия Живаго. От Лары, Катенькиной мамы, к поэтическому образу – так сквозь эстетическую призму происходит преображение героини в поэтический образ. От частного – к общему, универсальному. В понимании роли искусства Пастернак опирался и на традиции русской литературы, в частности, на творчество Александра Пушкина. Оба поэта близки в принятии жизни в её полноте, принятии своего жизненного пути, с ошибками и прозрениями, падениями и восхождениями. В элегии «Воспоминание», написанной в 1828 году, Пушкин писал:
И с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю.
Позже, в начале XX века, другой близкий Пастернаку по мироощущению поэт выразил схожую мысль: «О, весна без конца и без краю! Без конца и без краю мечта! Узнаю тебя, жизнь! Принимаю! И приветствую звоном щита!» Так писал Александр Блок в 1907 году в стихотворении «О, весна без конца и без краю». Однако если Пушкин и Блок в поэтическом тексте представляют результат поэтической рефлексии о связи поэзии и жизни, то Пастернак рисует сам процесс создания поэтического текста. Однако после расставания с Ларой и уходом из Варыкина в жизни Живаго наступают годы, когда угасают и сама жизнь, и поэтический дар. Пастернак предлагает парадоксальный композиционный ход в романе. В пятнадцатой главе, которая носит символическое заглавие «Окончание», и шестнадцатой главе «Эпилог» показаны последние годы жизни Живаго, закат его жизни и творчества, даны воспоминания о нём друзей Живаго Гордона и Дудорова, а последняя глава романа, семнадцатая, содержит тетрадь стихов Живаго, являющих собой взлёт его творчества. Как мы помним, в финале семнадцатой главы Гордон и Дудоров сидят у открытого окна и перелистывают тетрадь со стихами Юрия Живаго. Создаётся контраст между судьбой героя и его поэтическим наследием. Дело здесь ещё и в том, какие именно строки завершают романное повествование. Ведь заглавие, начало произведения и его финал относятся к так называемым сильным позициям, приковывающим внимание читателя. В финале романа писатель показывает впечатление, которое производят стихи Живаго на двух его друзей: «Они перелистывали составленную Евграфом тетрадь Юрьевых писаний, не раз ими читанную, половину которой они знали наизусть… Хотя просветление и освобождение, которых ждали после войны, не наступили вместе с победою, как думали, но всё равно, предвестие свободы носилось в воздухе все послевоенные годы, составляя их единственное историческое содержание. Состарившимся друзьям у окна казалось, что эта свобода души пришла, что именно в этот вечер будущее расположилось ощутимо внизу на улицах, что сами они вступили в это будущее и отныне в нём находятся. Счастливое, умилённое спокойствие за этот святой город и за всю землю, за доживших до этого вечера участников этой истории и их детей проникало их и охватывало неслышною музыкой счастья, разлившейся далеко кругом. И книжка в их руках как бы знала всё это и давала их чувствам поддержку и подтверждение». Прозаическая часть романа завершается предощущением свободы, надеждами на перемены в советском обществе, предощущением, близким самому писателю. И усиливается оно благодаря воздействию искусства, которое пережило своего создателя. Путь Живаго оказывается подлинно романным, он не завершается с физической кончиной героя, поскольку стихи Юрия Живаго, с одной стороны, вписаны в историческое время, а с другой – обладают, несомненно, внеисторическим, универсальным содержанием.
Библейские аллюзии
Чтобы показать, как происходит сопряжение сюжета романа и поэтического мира стихотворений Юрий Живаго, выводящего нас за рамки сюжета судьбы героя, рассмотрим три стихотворения: «Гамлет», «Магдалина» и «Гефсиманский сад».
С одной стороны, мы читаем стихотворения как текст, написанный Юрием Живаго. И в этой функции они выполняют роль сюжетообразующих мотивов, представленных в афористической – или притчевой – манере. С другой стороны, в этих текстах, созданных автором всего романного целого Борисом Пастернаком, таится смысл, уводящий их за пределы романа о революции и судьбе.
Открывает цикл стихотворение «Гамлет» – символическая граница между прозаическим и поэтическим пространством в романе. В ходе сюжета автор не раз указывает на то, что герой пишет то или иное стихотворение, приводит их названия или даже несколько строк. Цель таких упоминаний – показать историю судьбы поэта в период исторических сломов. И только когда круг жизни Живаго завершён, читатель может войти в художественное пространство его стихотворений. Возникает контраст: жизнь героя угасла, она оказалась разрушенной теми, чья цель была – «переделать историю». Но его поэзия обретает новое измерение – «полёта вольное упорство / И образ мира, в слове явленный, / И творчество, и чудотворство». Историческая драма не может убить искусство, разрушить мир Живаго-художника, по мысли Пастернака. Вот почему стихотворения позволяют передать опыт восприятия жизни во всей её целостности.
Стихотворный цикл обрамлён стихотворениями «Гамлет» и «Гефсиманский сад». В «Гамлете» присутствуют аллюзии не только на шекспирову трагедию, но и на сюжет Христовых страстей и сюжет страстей, которые претерпевает сам герой романа. В «Гамлете» лирическое «я» – это и герой романа, который не может сопротивляться будущему и избегнуть своей судьбы. И здесь мы можем обратиться к тексту последнего
стихотворения цикла – «Гефсиманскому саду». И «Гамлет», и «Гефсиманский сад» посвящены теме неизбежности судьбы. Оба содержат аллюзии на моление о чаше. Однако в финальной строфе стихотворения «Гамлет» указывается на конец пути:
Но продуман распорядок действий,
И неотвратим конец пути.
Я один, всё тонет в фарисействе.
Жизнь прожить – не поле перейти».
А в финальной строфе стихотворения «Гефсиманский сад» автор, делая аллюзии на молитву Христа, декларирует начало новой эры и выражает идею Воскрешения:
Ты видишь, ход веков подобен притче
И может загореться на ходу.
Во имя страшного её величья
Я добровольно в муках в гроб сойду.
Я в гроб сойду и в третий день восстану,
И, как сплавляют по реке плоты,
Ко мне на суд, как баржи каравана,
Столетья поплывут из темноты.
Герой в «Гамлете» отказывается играть роль в развёртывающейся пьесе нового времени, когда разрушены прежние нормы культуры, ценности, уклад жизни. «Но сейчас идёт другая драма. И на этот раз меня уволь». Можно было бы сказать, что точка зрения лирического «я» в «Гамлете» – это точка зрения обычного земного человека, тогда как горизонт видения в «Гефсиманском саду» – библейский. Пространство стихотворения – вселенная, а время измеряется столетиями. Первое стихотворение цикла является квинтэссенцией судьбы героя и прозаической части романа. В последнем стихотворении цикла поэт утверждает триумф жизни над смертью – на условиях преодоления границ человеческого существования. Исключительно важно для понимания романа стихотворение – «Магдалина». Великий русский поэт XX века Иосиф Бродский писал об этой стихотворной дилогии: «Стихотворение это – визионерское и, добавлю, миссионерское, как вообще весь евангельский цикл. “Вещее ясновиденье сивилл” рисует картину не только предстоящего распятия, но и объясняет его смысл для будущего. В конце концов, его основной задачей было… сообщить дополнительное измерение образу Лары в романе». Лара, как мы помним, в романе, как правило, изображена хлопочущей по хозяйству. Она чистит, моет, готовит, гладит… Как указывает Бродский, Магдалина в стихотворении изображена стоящей на коленях, ищущей сандалии. В читательском воображении её имидж сближается с имиджем поломойки (вспомним важную деталь – «ведёрко»). Её глаза полны слёз, волосы в беспорядке. Эти ассоциации позволяют читателю провести параллели между двумя образами – Лары и Магдалины. В начальных строках стихотворения Пастернак помещает Магадлену в контекст ежедневной жизни. Как пишет Иосиф Бродский, «мы видим, скорее, ведёрко, пол, слёзы, мытьё, нежели миро». Однако за бедностью, за ежедневностью открывается сакральный смысл смерти и воскрешения. Воскрешения Христа и трансформации самой Магдалины:
Но пройдут такие трое суток
И столкнут в такую пустоту,
Что за этот страшный промежуток
Я до Воскресенья дорасту.
Как и Магдалина, Лара подвергается поруганию – со стороны Комаровского. И в одном из разговоров с Ларой Живаго вспоминает именно этот эпизод её биографии: «Я думаю, я не любил бы тебя так сильно, если бы тебе не на что было жаловаться и не о чем сожалеть. Я не люблю правых, не падавших, не оступавшихся. Их добродетель мертва и малоценна. Красота жизни не открывалась им». Устами Живаго Пастернак выражает идею, что христианские святость, милосердие, самопожертвование связаны с понятием красоты, они взаимозависимы. И павшему может открыться божественно прекрасное. В таком понимании человеческого пути писатель, думается, опирается на распространённый в литературе Древней Руси жанр жития. Герой житийного текста обычно проходит путь от падения, неправедной жизни, полной ошибок, к вознесению или к праведной жизни, или к самопожертвованию. Лара, поруганная, но оставшаяся чистой, так же приходит к новому измерению своей жизни. Сближение образов Лары и Магдалины выражает одну из важнейших идей Пастернака: мир болен не фатально, есть надежда на его выздоровление. Как заметила замечательный поэт и литературовед Ольга Седакова, «поругание, совершённое над жизнью… не непоправимо и по существу не проникает в её глубину; она отходит от низости и грязи легко, как от слёз, как это случается с Магдалиной в стихах Живаго, как это происходит с героиней романа Ларой». О сближении двух образов говорит и ещё одна важная перекличка прозаического текста. Рисуя эпизод прощания Лары с телом Живаго в его московской комнате, Пастернак пишет: «Она замерла, и несколько мгновений не говорила, не думала, не плакала, покрыв середину гроба, цветов и тела собою, головою, грудью, душою и своими руками, большими, как душа». А вот как изображена Магдалина в одноимённом стихотворении: «Брошусь на землю у ног распятья, / Обомру и закушу уста. / Слишком многим руки для объятья / Ты раскинешь по концам креста». Горе обычной земной женщины обретает библейский масштаб. И сила любви тоже достигает библейского масштаба, преодолевая границы обычной земной жизни, преодолевая саму смерть. Вновь и вновь Пастернак рисует преодоление смерти в надобыденном мире. Любовью человек вовлечён в жизнь. Не случайно в разговоре с Живаго Лара говорит ему: «Мы с тобой как два первых человека, Адам и Ева…». Не случайно и то, что автор в прощальные слова Лары вплетает движение природы. Эти слова становятся гимном любви и жизни в их единстве. Это, может быть, самые проникновенные и лирически пронизанные строки в романе: «Казалось, именно эти мокрые от слёз слова сами слипались в её ласковый и быстрый лепет, как шелестит ветер
шелковистой и влажной листвой, спутанной тёплым дождем… Они любили друг друга не из неизбежности, не “опалённые страстью”, как это ложно изображают. Они любили друг друга потому, что так хотели все кругом: земля под ними, небо над их головами, облака и деревья… Никогда, никогда, даже в минуты самого дарственного, беспамятного счастья не покидало их самое высокое и захватывающее: наслаждение общей лепкою мира, чувство отнесённости их самих ко всей картине, ощущение принадлежности к красоте всего зрелища, ко всей вселенной». В финале романа Лара следует за Живаго, поскольку им больше нет места среди живущих в советской России. Как глухо намекает на это писатель, возможно, она была арестована прямо на московской улице, отправлена в ГУЛАГ, где и погибла. Лара исчезает со страниц романа, чтобы перешагнуть границу между прозаическим и поэтическим миром, и вернуться в роман Магдалиной в поэтическом цикле Живаго. Исследователями романа замечено, что философские взгляды, близкие авторским, высказывает дядя Юрия Живаго Николай Веденяпин (Е. Орлова, К. Поливанов, И. Сухих и др.). Рассуждая о смысле истории, он утверждает направление «вековых работ» по преодолению смерти. Конечно, это метафора, но далее речь идёт о трёх евангельских принципах и составляющих самую основу жизни: это любовь к ближнему, свобода личности и идея жизни как жертвы. Именно эти три идеи, три принципа и реализуются в романе. Именно они – среди прочих стратегий жизни героев, моделей их поведения – оказываются наиболее верными. Именно они выводят в конечном итоге Живаго и Лару за границы обыденной реальности – в поэтическое целое стихотворного цикла в романе. В 1959 году, за год до смерти, Пастернак написал в статье «Что такое человек», написанной по-немецки и опубликованной в немецком журнале «Магнум»: «Человек драматичен. Он герой действия, которое называется историей, историческим существованием… Но для меня бытие – историческое существование и человек – не житель данного места. Времена, столетия для него – страны, местность, пространство. Он
житель во времени». Эта концепция времени и пространства реализована в романе. Но она оказалась верной и для судьбы самого романа, пробившегося сквозь идеологические границы к читателю и на каждом новом историческом отрезке читающегося по-новому.
Тема № 17. Н. Домовитов – «Убежать бы мне в юность», «Дорогая, стоят эшелоны…», «Мачеха». А. Спешилов «Край Прикамский».
Домовитов Николай Фёдорович (1918–1996)
Поэт, прозаик. Участник Великой Отечественной войны. В 1943 г. был ранен. Находясь в госпитале, неудачно пошутил. Аррестован по доносу, получил 10 лет лагерей (за "контрреволюционную пропаганду"). Вышел из заключения в 1953 г. Жил в Горловке (Украина). Работал на шахтах (проходчиком, монтажником). На шахте "Кочегарка" руководил литературным объединением. В 1959 г. вступил в Союз писателей. Работал корреспондентом в местных газетах.
С 1969 г. жил в г. Пермь, являлся общественным корреспондентом газеты обкома ВЛКСМ "Молодая гвардия". Стихи писал с юности. Первая книга "Паровоз", увидела свет в 1941 г. Автор поэтических книг: "Дорога жизни" (1959), "Костёр на ветру" (1961), "Поздняя радуга" (1971), "Свешников родник" (1974), "Зарничник" (1978), "Незабудки на бруствере" (1981), "Навстречу сердцу" (1984), "Доля" (1993) и др. Автор повести "Преступление совершилось" (1962), романа "Горькая рябина" (1966), книги рассказов "На огненном рубеже" (1968) и др. Занимался переводами с немецкого, латышского, коми-пермяцкого и других языков.
В 1984 г. Н.Ф. Домовитов стал лауреатом областного литературного конкурса им. А.П. Гайдара. С 1991 г. - председатель военно-шефской комиссии Пермского отделения Союза писателей СССР. Ушёл из жизни 15 июля 1996 года. Похоронен в Перми на Южном кладбище.
УБЕЖАТЬ БЫ МНЕ В ЮНОСТЬ
Вот я вижу:
Стоят на крутом берегу
И глядятся в реку
Высоченные ели.
Убежать бы мне в юность,
А я не могу —
Замели все дороги
Слепые метели.
Вот я вижу Любань
И сожженную Мгу.
И снимаю с ремня
Я пробитую фляжку.
Убежать бы мне в юность,
А я не могу —
Заросли блиндажи
Лебедой и ромашкой.
Вот я вижу друзей:
Мы лежим на снегу
И кричим, задыхаясь:
— Атака отбита!
Убежать бы к друзьям мне,
А я не могу —
Я живой,
А друзья — из гранита.
_________________________
Дорогая, стоят эшелоны,
Скоро, скоро простимся с тобой.
Пулемёты поднял на вагоны
Вологодский свирепый конвой.
Нас, безвинно обиженных, много,
Но не видит никто наших слёз.
И куда поведёт нас дорога
Под железную песню колёс?
Промелькнут за окошком перроны…
От конвоя любовь сберегу.
В арестантском промёрзшем вагоне
Провезу через морок-тайгу.
Провезу я её через годы,
Через зоны больших лагерей.
Не видать мне тебя как свободы.
Если вспомнишь меня – пожалей.
Знаю я, далеко нас загонят,
Где-то в тундре, в жестокий мороз
Без молитвы меня похоронят
У корявых карельских берёз.
И тебе, синеглазой и милой
Не напишет никто из друзей.
Ты моей не разыщешь могилы,
Никогда не узнаешь о ней.
Только ветер, протяжный и хлёсткий,
Будет выть над могилой моей.
Только горькие листья берёзки
Будут плакать, как слёзы, с ветвей.
МАЧЕХА
Мы в детстве многого не знали.
Меня порой в разгар игры
Соседки мачехой пугали:
- Придет - все выдерет вихры!
А сердобольные старушки,
Всплакнув, качали головой,
Совали в руки мне ватрушки
И называли сиротой..
Мне этот день забыть едва ли.
Пришел отец:
- Ну, Николай,
Закомься! Это - тетя Валя,
Захочешь - мамой называй.
Привыкший к маминой заботе,
С испугом - будто бы в огонь -
Я сунул в руку этой тете
Свою немытую ладонь.
А тете Вале предстояло
семейных множество забот:
Она от пыли протирала
Кровати, окна и комод.
И переставила от стенки
На место новое буфет
Но не сняла она с простенка
Печальной женщины портрет.
Протерла крашенную раму,
Кусочком старого сукна,
Как будто знала мою маму
Уже не год, не два она.
А я ни ласке, ни заботе
Не мог поверить до поры:
Мне все казалось - эта тетя
Сейчас мне вцепится в вихры.
Молчал, насупившись упрямо.
Смотрел на тетю, как зверек,
И слова маленького "мама"
Из сердце выдавить не мог.
Но как-то раз, упав с березы,
Лежал я в гипсе и бинтах.
И в первый раз увидел слезы
На добрых тетиных глазах.
Увидел в них и боль, и муку,
Когда ушел от койки врач,
Нашел я ласковую руку
И молвил:
- Мама, ты не плачь!
Потом я бредил до рассвета,
Казалось мне во тьме ночной,
Что это мать, сойдя с портрета,
Склонилась низко надо мной.
Владимир Радкевич (24.04.1927 - 07.06.1987) – пермский поэт, посвятивший большинство своих стихов Уралу, Прикамью, нашей природе.
Родился в городе Белом Смоленской области. В 1941 году с семьей эвакуирован в Башкирию. В 1949 году окончил историко-филологический факультет Пермского государственного университета. В разные годы работал инспектором областного отдела культуры, заведующим сельским клубом, литсотрудником в газетах, корреспондентом областного радио. В 1947 году начал печатать свои стихи, а в 1959 году стал членом Союза писателей СССР.
ПЕРМСКАЯ ЗЕМЛЯ
В камской зелени и сини
Жил и в грозах, и в тиши
Город в глубине России -
В глубине моей души.
Был он крут, не обессудьте!
Только, судя по всему,
Он поэтом был - по сути,
По призванью своему.
Не торжественною одой,
А лирической строкой
Он связал свои заводы
С Камой, небом и тайгой.
Так что, видимо, с рожденья
Все мы ходим, пермяки,
Под высоким напряженьем
Той лирической строки.
Молодым пришлась по вкусу
Крутизна такой земли,
Где к заводу или к вузу
Эти улицы вели.
Был я молод в самом деле,
Но остались позади
Азиатские метели,
Европейские дожди.
И курлычет по-над Пермью
Журавлиная тоска,
И роняют в Каму перья
Перистые облака.
Я живу, теряя близких,
После всех моих потерь
Ты одна по-матерински
Мне в глаза посмотришь.
УРАЛОЧКА
Под утро пала изморозь
На улицы села.
Березовая изгородь
От инея бела.
За Камой дымка вьюжится
Прозрачно и легко.
Поблескивают лужицы
Сиреневым ледком.
А по весенней наледи,
Помедлив у ворот,
Нарядная, как на люди,
Уралочка идет.
Высокие ботиночки,
Шагает налегке -
Родная до родиночки
На беленькой щеке.
Со мной почти что рядышком
Вздохнула и прошла
И лишь задела краешком
Сердечного тепла.
Но разве мало этого?
На то и есть она -
С морозными рассветами
Уральская весна!
ЧЕРДЫНЬ ВЕЛИКАЯ
Чердынь,
Чердынь Великая,
Чем же ты велика?
Дремлет, старчески всхлипывая,
Колва-река.
В дреме той иль в бессоннице
Время мечется вспять.
Под копытами конницы
Камни вопят.
Разгулялись ушкуйники.
Рать вогульскую гнут.
Соболиные шкурки,
Как женщину, мнут.
По становищу шастают,
Ткнув кистень за кушак.
Алексею Тишайшему
Будет добрый ясак!
Время древнее, гулкое,
Не меня ль ты зовешь?
Лучше стрелы вогульские,
Чем в приказе правеж!
Кровью руки омоются.
Но, крестом осеняя,
Стефан Пермский помолится
В тишине за меня.
Очи вороном выпиты.
И ни зги в темноте.
Буквы русские выбиты
На скорбной плите,
И плывет с облаками
Звон в четыре струи.
И дома белокаменны,
Как кости мои.
Этой ночью в гостинице
Я заснуть не смогу.
Лес на Чердынь не двинется -
Чердынь двинет в тайгу!
Сдвинут парни российские
Годы, горы, миры -
Словно пули трассирующие,
Вдоль по трассе костры!
Видно, так предначертано,
Чтоб, сквозь время струясь,
Кама около Чердыни
С Печорой слилась.
Здесь с лесным заточением
Свыклась Колва-река.
Тихо моет течением
Камни, кости, века…
Но отбросив подробности,
Я из прошлого рвусь.
Кровью слились народности
В великую Русь!
СТАРАЯ ПЕРМЬ
Пермяки – соленые уши!
Соль на потном тряпье рубах,
Да отчаянный звон полушек
По окраинам, в кабаках.
Возле Камы в глухих кварталах
На помине в ночи легка,
Как преданье, еще роптала
Кровь товарищей Ермака!
Ни поветрий, ни песен новых,
Лишь дороги в Сибирь, на Югру.
И, сутулясь, дрожал чиновник
На уральском сквозном ветру.
Трактом дрожки тряслись с имений,
С мясоеда – за балом бал.
Обольстительный дух пельменей
Над дворами Перми витал.
И, предчувствуя сытый отдых,
На перины, как на насест,
Пермь влекла своих жен дородных
И грудастых своих невест…
Но с восходом на мировую,
Багровея, не шел закат,
И ложились на мостовую
Тени будущих баррикад.
То, изведав любое лихо,
Смутно грезил про Пятый год
Отгороженный Егошихой
Мотовилихинский завод.
УРАЛ
Отсюда, с горного Урала,
Ко славе страстию дыша,
Россия руки простирала
И шла на бреги Иртыша.
Для славы той, не для богатства,
В трудах надсаживая грудь,
Здесь не купцы, а рудознатцы
В тайгу прокладывали путь…
И ныне так же, как и прежде, -
Хотя от всех границ вдали, -
Урал остался порубежьем,
Опорой матери-земли.
В тайге за ржавые болотца,
За гребни скал и глыбы льда
Бесстрашно, как землепроходцы,
Идут на Север города.
Край дальних, трудных расстояний!
Во мгле нахмуренных ночей -
То вспышки северных сияний,
То вспышки доменных печей.
Рассвет над новою Россией
Здесь в каждом новом деле жил,
Рожден раскованною силой
Земных и человечьих жил.
Недаром мощью исполина,
В поту, в огнях, в лесах стропил,
Две части света воедино
Урал навек собой скрепил!
Практическая работа. Выполнить анализ поэтического произведения (на выбор).
ПАМЯТКА написания анализа поэтического текста.
1. Историко-литературный и биографический контекст. Читательское восприятие
Стихотворение ....... (название) написано ........ (автор).
Стихотворение наполнено чувством .........(одиночества, скорби, безысходности, радости, грусти, печали и т. д.).
По прочтении произведения остаётся ......... (радостное/грустное, светлое/тягостное) впечатление. Почему?
2. Жанр
Жанр произведения можно определить как ...........
Жанр стихотворения определяет особенности .......... (тематики, проблематики, композиции,, характера лирического героя и т. д.) и выбор художественно-изобразительных средств.
3. Тема (то, о чём повествуется в произведении).
По характеру содержания стихотворение относится к ........ (философской, любовной, дружеской, пейзажной, гражданской, политической и т. д.) лирике.
Темой произведения поэт избирает ..........
Тематика стихотворного произведения является ......... (традиционной/нетрадиционной, характерной/нехарактерной) для ....... (данного автора, литературного направления, литературы в целом).
В произведении можно проследить присутствие традиций .......... (других авторов).
4. Идея и проблематика (основная мысль произведения, к чему призывает автор).
Основное, на чём сосредоточивает внимание автор, – это проблема ...........
Основная идея стихотворения заключается в .......... и выражена в строках: ............
5. Лирический герой стихотворения (особенности лирического героя, характер его переживаний; совпадает ли образ мыслей и переживания автора и его лирического героя).
Образ лирического героя является выразителем ....... (мыслей, чувств, идей автора).
Лирический герой стихотворения размышляет о ..... (любви, смерти, дружбе, одиночестве, назначении поэта и т. д.).
В центр внимания читателя помещены (переживания, мысли, философские раздумья и т. д.) лирического героя.
6. Композиция:
§ линейная (основана на последовательном развитии событий стихотворения);
§ кольцевая (основана на совпадении или близком сходстве начала и конца произведения);
§ зеркальная (основана на «зеркальном» отображении поэтических строк);
§ контрастная (основана на принципе антитезы, противопоставления);
§ параллельная (основана на сравнении, сопоставлении явлений);
§ анафорическая (основана на единоначатии строк, четверостиший, композиционных частей).
По характеру построения композицию стихотворения можно назвать .............
В стихотворении можно выделить .... (2, 3 и т. д.) композиционные части, каждая из которых характеризуется ...... (особым настроением, образной системой, изобразительно-выразительными средствами и т. д.).
7. Система образов
В стихотворении выведены образы ........... (солнца, луны, дня, ночи, возлюбленной и т. д.).
Образы стихотворения отличаются .......... (конкретностью, символичностью, многоплановостью, неоднозначностью толкования и т. д.).
8. Художественно-изобразительные средства произведения (тропы и фигуры).
Для создания художественных образов автор использует разнообразные художественно-изобразительные средства, среди которых следует назвать ........ (эпитеты, метафоры, олицетворения, метонимию, сравнения, параллелизм, антитезу и т. д.): ......... (Примеры).
Художественно-изобразительные средства придают стихотворению .......... (описательный характер, образность, живописность, иносказательность, особую выразительность и т. д.).
9. Краткий вывод, обобщение, личное отношение
Таким образом, данные особенности стихотворения позволяют назвать его........(традиционным для литературы, показательным для творчества автора и т. д.).
В стихотворении отразились такие черты творчества поэта, как...(лиричность, музыкальность, образность и т. д.)
Тема 18-20. В.П. Астафьев. Страницы биографии и обзор творчества писателя.
Виктор Астафьев родился 1 мая 1924 года в деревне Овсянка недалеко от Красноярска. Его родители были небогатыми крестьянами, Виктор был единственным ребенком в семье, две его сестры умерли в раннем детстве. «Я всю жизнь ощущал и ощущаю тоску по сестре и на всех женщин, которых любил и люблю, смотрю глазами брата», — писал Астафьев в автобиографии.
Детство будущего писателя было тяжелым. Родители — Петр и Лидия Астафьевы — плохо ладили между собой. Семьи коснулось и раскулачивание: советские власти национализировали мельницу, которая много лет помогала Астафьевым прокормиться.
1931 год стал особенно трагичным для Виктора Астафьева: погибла его мать, а отца осудили на пять лет, признали врагом народа и отправили в Карелию — на строительство Беломорканала. Мальчик остался на попечении бабушки. Этот период его жизни лег в основу сборника «Последний поклон» и рассказов «Фотография, на которой меня нет» и «Конь с розовой гривой».
Осенью 1934 года отец Виктора Астафьева вернулся в Овсянку. На стройке Беломорканала его признали ударником пятилетки и освободили досрочно. Вскоре Петр Астафьев женился второй раз, на Таисии Черкасовой, и вместе с ней и сыном перебрался в небольшой город Игарка.
О жизни в Игарке Астафьев вспоминал с горечью и болью: отец и мачеха мало интересовались им, и вскоре новая семья буквально выставила мальчика на улицу — он оказался в детском доме. «Беспризорничество. Сиротство. Детдом-интернат. Все это пережито в Игарке. Но ведь были и книги, и песни, и походы на лыжах, и детское веселье, первые просветленные слезы», — вспоминал он об этом времени.
Игнатий Рождественский, преподаватель русского языка и литературы в детском доме, стал его другом на долгие годы: писатель уважал его за «требовательность и человеческое внимание». Другим наставником Астафьева был директор детского дома Василий Соколов. И Рождественский, и Соколов заметили, что мальчику легко даются литература и русский язык, и советовали ему подумать о писательской карьере.
В 1941 году Виктору Астафьеву исполнилось 17 лет, и по закону он больше не мог оставаться в детдоме. К этому моменту он закончил только шесть классов — его несколько раз оставляли на второй год из-за проблем с арифметикой. «Я должен был начинать самостоятельную жизнь, кормить и одевать сам себя, думать о дальнейшей судьбе», — писал он. Мечты о высшем образовании он отложил: на учебу не хватало денег.
Астафьев пошел работать на завод коновозчиком, затем поступил в железнодорожную школу.
Занятия в железнодорожной школе начались в декабре 1941 года, а закончились в мае 1942-го. К этому моменту вовсю шла Великая Отечественная война, ее отголоски были слышны в Красноярском крае. Туда спешно эвакуировали жителей европейской части России, налаживали производство военной техники.
Виктор Астафьев, как и многие его сокурсники, не захотел оставаться в тылу и пошел добровольцем на фронт. В первых боях он участвовал уже в конце 1942 года. На войне Астафьев сменил несколько специальностей: служил разведчиком, водителем и связистом. Он воевал на Первом Украинском фронте, участвовал в Корсунь-Шевченковской операции, форсировании Днепра, наступлении Красной армии под Каменцем-Подольским. Во время войны Виктор Астафьев получил несколько наград: ордена Красной Звезды, медали «За отвагу», «За освобождение Польши», «За победу над Германией в Великой Отечественной войне 1941–1945 годов».
В боях под польским городом Дукла осенью 1944-го Астафьев был ранен и несколько месяцев провел в госпитале. После лечения от строевой службы его отстранили, и победу он встретил во вспомогательных частях Первого Украинского фронта в Ровно. Там же он познакомился со своей будущей женой — медсестрой Марией Корякиной. Они поженились вскоре после войны — 26 октября 1945 года. Затем супруги переехали в Пермскую область, в родной город Марии Корякиной — Чусовой.
За первые послевоенные годы Астафьев сменил несколько профессий: дежурный по вокзалу, слесарь, рабочий литейного цеха, кладовщик, подсобный рабочий. Такая жизнь ему быстро надоела: он даже расстался с женой и уехал домой, в Сибирь, однако вскоре вернулся в семью. В 1947 году у Астафьевых родилась дочь Лидия, но прожила она всего полгода. «Какое это горькое горе и чувство — родительское бессилие, тяжелое, жестокое, совершенно немилосердное», — писала Мария Корякина.
Смерть дочери усугубила разлад в семье, и Виктор Астафьев вновь уехал из Чусового — на этот раз на полгода. Не остановила его даже вторая беременность жены. Астафьев вернулся в семью уже после рождения дочери Ирины, устроился в артель слесарем и решил окончить среднюю школу. В 1950 году у супругов родился сын Андрей.
Астафьев не мог заниматься тяжелой работой, поэтому устроился вахтером в колбасный цех. Жизнь ему скрашивали встречи литературного кружка при местной газете. Именно они вдохновили его на написание первого художественного произведения. В 1951 году рассказ «Гражданский человек» напечатали в городской газете «Чусовской рабочий».
Следующие несколько лет Астафьев работал журналистом «Чусовского рабочего». «Для журналиста в общем-то была возможность развернуться. Но надо помнить, что грамотешка у меня была довоенная — шесть групп, фронт дал, конечно, жизненный опыт, но культуры и грамотности не добавил. Надо было все это срочно набирать. Правда, я даже в окопах ухитрялся книжки иметь и читать. Я знал, что предложение должно заканчиваться точкой, но вот где оно, предложение, заканчивается, точно не представлял», — вспоминал писатель.
В 1953 году в Перми напечатали первую книгу Астафьева — «До будущей весны». В 1955-м там же вышел сборник «Огоньки». Эти книги для детей и подростков читатели встретили хорошо, однако сам Астафьев хотел публиковать более серьезную прозу. Еще в 1954 году он отправил в редакцию журнала «Новый мир» черновик повести «Кража», но там его не приняли. Неудача не остановила Астафьева — он продолжил работать над «Кражей» и другими произведениями. В 1957 году он устроился корреспондентом на Пермское областное радио.
В 1958 году Астафьев стал членом Союза писателей СССР. Тогда же вышел его роман «Тают снега». Рассказы писателя начали публиковать в Москве, в том числе в крупных журналах — «Новый мир» и «Молодая гвардия». В конце 1950-х годов увидели свет повести «Перевал», «Звездопад» и «Стародуб». Вскоре Астафьев отправился в Москву и поступил на Высшие литературные курсы Литературного института им. А.М. Горького.
В 1962 году Виктор Астафьев с семьей переехал в Пермь. Его друг, главный редактор «Пермского книжного издательства» Борис Назаровский, помог писателю купить небольшой дом в уральской деревне Быковка. Сам Астафьев так говорил об этом месте: «В Быковке не было никаких условий, кроме главного — там мне всегда хорошо работалось».
В Перми и Быковке Астафьев закончил повести «Кража» и «Последний поклон», написал несколько новелл и рассказов: «Зорькина песня», «Гуси в полынье», «Осенние грусти и радости». Там же началась писательская карьера жены Астафьева: в литературном журнале «Уральский следопыт» напечатали рассказ Марии Корякиной «Ночное дежурство». Позднее Корякина переработала его в повесть «Отец», которую опубликовали в «Пермском книжном издательстве».
В Перми Виктор Астафьев создал первую редакцию одного из главных своих произведений — повести о любви во время войны «Пастух и пастушка». Сам автор называл это произведение современной пасторалью.
В 1970 году Астафьевы переехали в Вологду. В то время там жили известные советские писатели — Николай Рубцов, Александр Яшин, Василий Белов. Астафьев познакомился и быстро подружился с ними. В Вологде он продолжал заниматься творчеством.
23 декабря 1975 года Виктор Астафьев получил Государственную премию СССР за повести «Кража», «Последний поклон», «Перевал» и «Пастух и пастушка». В Вологде он также попробовал себя в драматургии и создал две пьесы — «Черемуха» и «Прости меня».
В 1976 году была опубликована книга «Царь-рыба» о вмешательстве цивилизации в жизнь провинции. Именно «Царь-рыба» принесла Астафьеву всесоюзную известность. Однако напечатать книгу целиком удалось не сразу: Главное управление по охране государственных тайн в печати изъяло из рукописи две главы — «Норильцы» и «Дамка». Цензоры посчитали повесть «дерзкой, чуть ли не антисоветской продукцией». В урезанном виде «Царь-рыба» была опубликована и завоевала любовь читателей. Два года спустя, в 1978-м, повесть вышла отдельным изданием. Вскоре она удостоилась Государственной премии СССР и была переведена на множество иностранных языков, но без цензурных изъятий вышла только в 1990-е годы.
В 1980 году Виктор Астафьев решил вернуться на историческую родину — в Красноярский край. Здесь начался новый период его творчества. В это время он писал как художественную прозу, так и публицистику.
Астафьев купил в родной деревне Овсянке дом, где жил летом, а на зиму возвращался в красноярскую квартиру. Оттуда открывался вид на реку и деревни вдали. На вопрос «Зачем вернулся в Овсянку?» писатель отвечал: «Вернулся помирать».
Большую часть своих произведений Виктор Астафьев писал по воспоминаниям и впечатлениям. Однако его отношение ко многим событиям постепенно менялось. В январе 1986 года в журнале «Октябрь» опубликовали книгу Астафьева «Печальный детектив». Сам автор называл ее своим первым романом, забывая об опыте 1950-х — произведении «Тают снега». «Печальный детектив» перевели и издали за рубежом.
Неспокойна в это время была и жизнь самого писателя: в 1987 году умерла его 39-летняя дочь Ирина. «Давно мы с Марьей живем, многих пережили, а горечь и жалость к умершим, особенно к маме и дочерям — вторая дочь, Ирина, умерла десять лет назад в возрасте тридцати девяти лет, — не утихает, наоборот, с годами становится острее», — писал Астафьев в 1997 году Василю Быкову.
В эти годы Астафьев переосмыслил и тему войны — он работал над романом «Прокляты и убиты». Первая книга романа вышла в свет в 1992 году, вторая — в 1994-м. Писатель признавался, что это произведение отняло у него слишком много сил, а критики заметили, что автор ожесточился и утратил присущий ему светлый взгляд на мир.
В 1995 году за за первые две части романа «Прокляты и убиты» Астафьеву вручили еще одну Государственную премию. Писатель не ушел от военной темы: в 1990-х годах он создал повести «Обертон», «Так хочется жить» и «Веселый солдат», продолжил писать роман «Прокляты и убиты». В 1997–1998 годах в Красноярске выпустили 15-томное собрание сочинений Астафьева с комментариями автора. В 1999-м писателя наградили орденом «За заслуги перед Отечеством» II степени.
В 2000 году Виктор Астафьев прекратил работу над третьей частью романа «Прокляты и убиты», оставив ее неоконченной. Как признавался сам писатель и подтверждали его друзья, работа над книгой была очень тяжелой. К концу жизни Астафьев устал от нее. Повлияло на его решение и то, что роман получил противоречивые отзывы: например, литературный критик Валентин Курбатов заметил, что «Прокляты и убиты» — это «самая мучительная в русской литературе книга».
29 ноября 2001 года Виктор Астафьев умер. Писателя похоронили на деревенском кладбище недалеко от его родной Овсянки, рядом с дочерью Ириной.
Домашнее задание: чтение повести «Пастух и пастушка»
Тема 19. История создания. Чуть больше полвека, что минули после Великой Отечественной войны, не ослабили интереса общества к этому историческому событию. Время демократизма и гласности, осветившее светом правды многие страницы нашего прошлого, ставит перед историками и литераторами новые и новые вопросы.
Еще в 1954 году Астафьев задумал повесть «Пастух и пастушка. Современная пастораль» - «любимое свое детище». А осуществил свой замысел почти через 15 лет - в три дня, «совершенно обалделый и счастливый», написав черновик в сто двадцать страниц и затем шлифуя текст. Виктор Петрович Астафьев работал над ней с 1967 по 1974 год. Повесть писалась в то время, когда литература стремилась сосредоточить внимание читателей на конкретном человеке. Задачей писателя стало изображение чувств человека и его жизни до мелких подробностей. Повесть трудно проходила в печати и впервые была опубликована в журнале "Наш современник", № 8, 1971 г. Писатель возвращался к тексту повести в 1971 и 1989 годах, восстановив снятый материал по соображениям цензуры.
Начиная с 1980-х гг. меняются акценты в осмыслении Астафьевым современной русской жизни и русского характера, жестче и непримиримее становится память.
Каждый писатель в своих произведениях пытается отразить жизнь того времени, в котором он живёт. Великие писатели никогда не приукрашивают жизнь, описанную ими в своих произведениях. Так в рассказе Виктора Астафьева «Людочка» описана жестокая реальность жизни. Рассказ «Людочка» В. Астафьев написал в 1989 году. Впервые был опубликован в четвертом номере журнала « Роман - Газета» за 1999 год. История, изложенная в этом рассказе, является случайно услышанной автором.
В 1969 году он переехал в Вологду, то есть в город, где и разворачиваются события в «Людочке» и сам факт, что он был солдатом-добровольцем в Великой Отечественной войне - все говорит о том, что В. Астафьев не пишет того, о чем не имеет ни малейшего представления.
Итак, можно сделать вывод что, Виктор Астафьев ничего не придумывал, а писал так, как все и было на самом деле. Он видел собственными глазами, как война и равнодушие человека губили судьбы людей. И не написать про такую трагедию человеческой жизни он просто не мог.
«Пастух и пастушка» - малая повесть, рассказывающая о Великой Отечественной войне. В различие от классиков критического реализма, таковых как Лев Толстой и Достоевский, которые кроме повествования о жизни героев частенько говорили о собственном отношении к происходящим событиям, проза послевоенных лет различается лаконичностью изложения и рвением предоставить читателю возможность самому домыслить исход жизни героев.
Пастораль - это литературное произведение, изображающее жизнь пастушков и пастушек (лат. pastoralis -- пастушеский): деревенские жители, простые, сердечные, нравственно чистые, переживают изысканные чувства, ведут галантные беседы на лоне девственной природы и противопоставляются автором развращённым горожанам. При этом, правда, непонятно, как и когда пастушки добывают хлеб насущный, но такая «проза жизни» мало интересовала авторов и читателей пасторалей. Традиция пасторали была заложена ещё в античной поэзии (стихотворения Феокрита, Вергилия, роман Лонга «Дафнис и Хлоя»), но наибольший расцвет этого жанра в европейской литературе приходится на XVII век. В последующей европейской культуре пастух и пастушка остались символом прекрасной и чистой любви, которая преодолевает все препятствия и становится сильнее смерти.
Этот символ появится в повести Астафьева, когда Борис Костяев вспомнит своё детское впечатление. До войны он с матерью ездил в Москву, где в театре видел балет-пастораль. Но реальная жизнь так далека от той, которая изображается в пасторали, особенно жизнь советских людей и особенно в годы Великой Отечественной войны.
Сначала авторское определение жанрового своеобразия военной повести «современная пастораль» можно принять за иронию: какие же во время Великой Отечественной войны пастушки! Но после прочтения произведения становится понятно, что в этом странном определении выразились симпатия и глубокое сочувствие писателя Борису и Люсе - трагическим, по существу, героям, поэтому современная пастораль очень напоминает реквием
Итак, жанр пасторали В. Астафьевым выбран неслучайно. Он хорошо подчеркивает и углубляет психологизм трагедии произведения. В пасторалях пейзаж всегда мирный, жизнь безмятежна. Бурная событиями эпоха не является содержанием пасторали.
В основе же «современной пасторали» Астафьева - один из катаклизмов 20-го века - Великая Отечественная война. В повести соотнесены и противопоставлены два несовместимых явления: любовь, то есть созидание, жизнь, и война - разрушение, смерть.
Аналитический урок по повести «Пастух и пастушка»
-Расскажите краткое содержание повести.
- Почему повесть называется «Пастух и пастушка»?
-Какой видит писатель войну? Как изображает ее? Что она для него?
- Расскажите один из самых ярких эпизодов.
- Расскажите сцену захоронения пастуха и пастушки.
- Что вы можете рассказать о любви героев?
- Что мы узнаем о прошлом героев, что их объединяло?
Повесть начинается и заканчивается рассказом об одинокой женщине, опустившейся на колени перед могилой единственного любимого человека: «Как долго я искала тебя!»
Маленький безвестный полустанок в степи, могила с пирамидкой, могильный холм, через годы и годы сросшийся с «большим телом земли». Что значит этот холм для пришедшей сюда женщины с печальными древними глазами?
Практическая работа (40 минут): написать сочинение-эссе: «Такое легкое ранение, а он умер». Как эта фраза связана со всем содержанием повести и ее названием?
Тема № 21. Знакомство с творчеством М.С. Астафьевой - Корякиной.
Мария Семеновна Астафьева-Корякина родилась 22 августа 1920 года в городе Чусовом Пермской области (ныне Пермский край) в большой многодетной семье. Отец Семен Агафонович Корякин работал стрелочником на железной дороге, впоследствии - составителем поездов. Мать, Пелагия Андреевна, растила детей – их было девять человек, вела дом и хозяйство.
В 1933 году Мария Корякина поступила в Лысьвенский механико-металлургический техникум на химическое отделение. После третьего курса, оставив учебу, начала работать в химической лаборатории Чусовского металлургического завода, чтобы помогать семье. Техникум окончила позже заочно.
В начале Великой Отечественной войны Мария Семеновна окончила курсы медсестер и весной 1943 года добровольно ушла на фронт. В годы войны состоялось ее знакомство с мужем, будущим великим писателем, а тогда солдатом нестроевой части Виктором Астафьевым.
В конце 1945 года, демобилизовавшись, супруги вернулись в город Чусовой. Мария Семеновна занималась плановой работой в местной промышленности, потом была радиожурналистом. В 1966 году супруги переехали в Пермь, где Астафьева-Корякина начала пробовать свои силы в литературе. Ее первый рассказ "Трудное счастье" был опубликован 10 октября 1965 года в пермской газете "Звезда". Затем вышла в свет повесть "Ночное дежурство", которая позже получила название "Отец" (1968).
Литературные успехи Мария Семеновна оценивала скромно, считая, что без ее книг литература вполне обойдется. А взялась она за перо, по ее признанию, чтобы хоть отчасти соответствовать своему мужу. При рождении первой книги для Марии Семеновны самой желанной была похвала Виктора Петровича.
В 1969-1981 годы супруги жили в Вологде, где Мария Семеновна продолжала заниматься литературной деятельностью. В это время вышли в свет книги "Анфиса" (1974), "Сколько лет, сколько зим" (1981). Её произведения публиковались в журналах "Смена", "Москва", "Советская женщина". С 1981 года Мария Семеновна жила в Красноярске. В 1978 году Мария Астафьева-Корякина была принята в Союз писателей СССР.
На ее счету шестнадцать книг: "Пешком с войны" (1982), "Шум далеких поездов" (1984), "Липа вековая" (1987), "Надежда горькая, как дым" (1989), "Знаки жизни" (1994), "Земная память и печаль" (1996) и др. Книги писательницы – это воспоминания о горестях и радостях жизни и светлых минутах, выпавших на ее долю, на долю ее родных и близких. Много житейских невзгод, потерь пришлось испытать семье Астафьевых. Первая дочь – Лидия, умерла от голода еще младенцем. Вторая – Ирина, ушла молодой, оставив на руках родителей двоих ребятишек.
Была она ярким образцом гостеприимной хозяйки. Людям, побывавшим в Овсянке в доме Астафьевых, надолго запоминается атмосфера этого дома, в котором сохранены лучшие традиции сибирского народного быта, широкого и хлебосольного, простого и приветливого.
Долгие годы Мария Семеновна была главным помощником своего мужа - писателя Виктора Астафьева: выполняла работу его домашнего секретаря, по нескольку раз перепечатывала рукописи, вела переписку с многочисленными корреспондентами, с издательствами и редакциями. Мария Семеновна была первым читателем и критиком произведений мужа, занималась сохранением наследия Виктора Астафьева.
Между ними, прожившими вместе почти 57 лет, бывали размолвки очень серьезные. И даже расставания. Однако Виктор Петрович возвращался к Марии, ибо только в ней, единственной, он обретал полноту понимания и заботы, имел ту опору, защиту, надежный тыл. Мария Семеновна продолжила тот удивительный ряд сильных духом и щедрых душой великих русских женщин, который как бы запечатлен на страницах исторической летописи нашего Отечества.
6 ноября 2011 года Мария Семеновна Астафьева-Корякина скончалась в Железнодорожной больнице Красноярска. До последнего своего дня она оставалась в доме хозяйкой, доброй и заботливой бабушкой своим внукам и правнукам, хранительницей астафьевской традиции правды и открытой души.
Тема № 21-22. А.Решетов. Страницы биографии и обзор творчества поэта.
Алексей Леонидович Решетов родился 3 апреля 1937 г. в Хабаровске в семье журналиста Леонида Сергеевича Решетова и Нины Вадимовны Павчинской. Через полгода после рождения Алексея Л.С. Решетова арестовали (9 октября 1937) за участие в антисоветской правотроцкистской организации, которая, по вымыслу следствия, существовала в редакции газеты «Тихоокеанская звезда», где работал отец поэта.
17 июля 1938 г. арестована мать поэта и осуждена на 5 лет ИТЛ по статье ЧСИР (члены семьи изменника родины). Бабушка поэта О.А. Павчинская остается одна с двумя малолетними детьми – годовалым Алексеем и его братом Беталом. Она, выбиваясь из сил, спасает детей от детдома и беспризорщины. Осенью 1945 г. Ольга Александровна с внуками переезжает в Боровск Соликамского района к Нине Вадимовне, которая, отсидев свой срок (5 лет), освободилась 17 июля 1945 г.
В 1947 переезжают в г. Березники Пермской области, где производится добыча калийной соли (шахты) и где Решетовым придется прожить отрочество, юность и молодость Алексея и Бетала.
После школы Алексей окончил Березниковский горно-химический техникум и, работая на шахте, в середине пятидесятых начинает заниматься журналистикой (очеркист) в газете «Березниковский рабочий» и посещать местное, городское литературное объединение. В 1954 г. газета «Молодая гвардия» (Пермь) публикует первый рассказ Решетова «Штанга», а через год в «Березниковском рабочем» появляются первые публикации стихов. Решетов, как видим, начал публиковаться очень рано.
Важная веха в жизни Решетовых – 26 мая 1956 г., когда был реабилитирован отец поэта – Л.С. Решетов. В 1956 г. Решетов оканчивает техникум и начинает работать на шахте калийного комбината. Здесь он и проработает долгие годы.
15 февраля 1960 г. единственный брат Алексея Бетал кончает жизнь самоубийством. В Москве. В студенческом общежитии. Алексей едет в Москву. Видит все. И надолго замыкается, закрывается в себе. Утрата такого масштаба может надолго, если не навсегда, развернуть зрачки и направить взор внутрь себя, внутрь горя, внутрь боли. Так и было. Через три дня после гибели Бетала, 18 февраля, на свет появляется его дочь Ольга, племянница Алексея Леонидовича. Ольга Беталовна станет большой заботой Решетова. На всю жизнь. До самой смерти.
В этом же году выходит в свет первая книга стихотворений «Нежность» В начале 60-х Решетов знакомится со стихотворцем Виктором Болотовым и его женой, красавицей Верой Нестеровой. Эта дружба-любовь длилась до самой смерти сначала Виктора, а за-
тем Алексея, который долгое время (годы) мучительно постоянно, остро и глубоко переживал возможность любви, понимая абсолютную невозможность такой возможности.
В 1963–64 годах появляются на свет сразу две книги: «Зернышки спелых яблок»
и «Белый лист». В 1965 г. Решетова принимают в Союз писателей СССР.
В конце 60-х – начале 70-х стихи Решетова широко публикуются, особенно в журнале «Урал». Налаживаются связи с городом, где поэт проведет и проживет с Тамарой Катаевой последние годы своей жизни. Именно в эти годы (1973–1974) он знакомится с Тамарой Павловной, работавшей тогда преподавателем музыкального училища в Березниках. Впереди было 19 лет встреч, невстреч, дружбы, полузабвения, ссор, примирений, опять встреч и невстреч, и новой дружбы – такой, которая глубже дружбы и, наконец, любви. Алексей Решетов – единственная и незабвенная любовь Тамары.
В 1976 г. Пермское издательство выпускает книгу Решетова «Лирика», которая становится первым серьезным материальным и культурным знаком-идентификатором большого поэта. В эти годы Решетов окружен любовью семьи, друзей. При этом Решетов существовал в чрезвычайно сложном мире – своем мире: он был несчастен и счастлив одновременно.
В 1981 г. появляется книга Решетова «Чаша», одна из лучших во всех отношениях: и внешне, и содержательно, и духовно. Это самая цельная книга поэта.
В 1982 г. семья Решетовых переезжает из Березников в Пермь, где Алексей получает работу консультанта в Пермском отделении СП СССР. Примерно в это же время Т.П. Катаева, будущая жена поэта, возвращается из Березников в Свердловск. Через год выходит в Москве книга «Лирика», а затем в Перми – «Жду осени». Поэт становится известным не только на Большом Урале, но и в России.
В год своего пятидесятилетия поэт получает премии и награды. Но главный подарок – это том стихотворений и прозы, изданный в Перми. Стихи Решетова публикует журнал «Юность», самый читаемый, «тиражный». А в 1990 г. в Свердловске в серии «Уральская библиотека» издается книга «Станция Жизнь». Книга пришла в Свердловск
за три года перед переездом Решетова в Екатеринбург (Свердловск). 12 мая 1991 г. умирает мать поэта Нина Вадимовна Павчинская, человек поистине героический, женщина уникальная, грузинских княжеских кровей (она и внешне – красавица), любившая своих мальчиков и любовью своей удерживавшая всю семью в жизни. Девяностые годы для Решетова – это время потерь и наград.
В декабре 2001 г. Решетов проходит курс лечения в больнице г. Березники (обострение болезни легких). В марте 2002 поэту становится совсем плохо. Но в сентябре 2002 г. Алексей и Тамара начинают работу над составлением трехтомника. Алексей и Тамара – вместе – сопротивляются болезни. Она верит в исцеление. Он знает, что умрет.
25–29 сентября 2002 г. Решетов лежит в больнице, в отделении пульмонологии. Тамара от него не отходит. 29 сентября поэт умирает.
О чём-то плачет, причитает
Февраль за треснувшим стеклом.
И снег в сенях лежит, не тает,
Но мы полны живым теплом.
Метёт метель на белом свете,
Ни зги не видно на вершок.
Но мы не думаем о лете,
Нам и зимою хорошо.
1996
Ночь. Бессонница. Обида
На себя, на белый свет.
Невесёлая планида,
Если рядом близких нет.
Даже слесарь с четвертинкой
Не появится теперь.
Даже муза нос с горбинкой
Не просовывает в дверь.
Правда, есть любимой фото.
Отыщу и загляжусь.
И до самого восхода
Превосходно продержусь.
1996
Есть чернила, есть бумага,
Есть перо и есть свеча,
Но ещё нужна отвага,
Чтоб стихи свои начать.
Есть уютная каморка,
Есть ночная тишина,
Есть заварка, есть махорка,
Но ещё душа нужна.
Ни стремленье, ни старанье
В ходе дела твоего
Без любви и состраданья
Не решают ничего.
23 февраля 2000
Чтение повести «Зернышки спелых яблок».
Будь у меня волшебная палочка или фантастическая машина времени, я бы, хоть ненадолго, вернулся бы в свое детство. И вновь бы наступила весна сорок четвертого года. Повеселели люди — скоро начнут распределять участки под картошку. А когда ее можно будет подкапывать…
Вот только где дадут место? За аэродромом, на Красной речке, или у черта на куличках?
А мы бы с Петькой уселись на крылечке, грелись бы на солнышке и поглядывали на Индуса.
Индус — это собака, черная и тощая. У него нет конуры: зимой ее разломали на дрова. Он лежит прямо на земле и вздрагивает. То ли ему холодно, то ли он вспоминает, как его избодала чуркинская коза Марта.
Из-за этой Марты я сам однажды чуть не утонул. Чуркина дала нам с Петькой мешок, чтобы мы нарвали для Марты травы. Самая хорошая трава росла в парке на обрыве. Я как-то неловко потянулся за сочным кустом пырея и вместе с ним полетел в реку.
Бородатый рыбак вытащил меня, откачал и привел домой. Конечно, он все рассказал бабушке. Та поругалась с Чуркиной: «Не смейте эксплуатировать моих детей!» Чуркина обиделась и перестала давать нам в долг молоко.
Индус боится Марты. Мы с Петькой тоже. Но еще мы с Петькой побаиваемся и соседских мальчишек.
Всю зиму просидели мы дома: не в чем было выходить. И потом отвыкшие от нас мальчишки встретили нас градом насмешек:
— Глядите, бабенькины сыночки вышли!
Они знали, что у нас есть только бабушка, и никогда не называли меня и Петьку маменькиными сынками, а всегда бабенькиными.
— Бабенькины сыночки, почему у вас такие белые ручки?
Руки наши, не знавшие ветра и солнца, были действительно прозрачно-белы. Но разве мы в этом виноваты? Мы спросили у бабушки. Она сказала, что во всем виноват один Гитлер.
Впрочем, мальчишкам очень скоро надоело дразниться. Но мы не сразу забыли обиду и старались держаться от них подальше. Даже к незнакомому, неожиданно появившемуся в нашем дворе мальчишке мы отнеслись настороженно.
Он подъехал к нашему крыльцу верхом на дранке, похлопал золотыми ресницами и сказал:
— А я Витька Майоров. А меня к отцу привезли.
— Ну и что? — ответили мы сухо. — Ну и иди отсюда.
— А вы что — купили это место?
— Беги, пока не перепало!
Витькин «рысак» мгновенно превратился в «шашку». Наши пальцы сжались в кулаки. Не знаю, чем бы все это кончилось, если бы не Индус. Он влез между нами, мешая драться, помахал обрубком хвоста, посмотрел на всех удивленно и ласково — мол, чего это вы, своих не узнаете? И воинственный пыл наш сразу пропал.
Мы с Петькой опустились на ступеньку. Витька стоял в стороне и чесал болячку на коленке.
Только тут мы его разглядели как следует: штаны на лямках, майка задом наперед, веснушки даже на руках. А на рыжей голове фуражка с голубым околышком. Она собрана на затылке в шишку (так старые учительницы укладывают волосы) и сколота английской булавкой.
— Ты это чо на башке накрутил? — спросил Петька после долгого молчания.
Витька сразу перестал чесаться и почтительно тронул руками верх фуражки.
— Это я, чтоб она не слетела. — Слова сыпались из его большого рта, как из сухого стручка горошины. — Сперва у меня шлем был, тоже большой. Понял? А это Митькина фуражечка, братана. Пошел я раз куда царь пешком ходит, а там крысы. Понял? Хомяки здоровенные. Я башку задрал, чтоб орать, а шлем в дырку — энч! — и сплавился. Так эту я точь-в-точь по кумполу сделал, а то, как живот схватит, я ее первей штанов снимал и в зубах держал, как бобик.
Витька качнул ногой в сторону Индуса и спросил:
— Он у вас охочий? Я вот однажды шел, и-шел, — он хотел объяснить, как долго был в пути, и раз десять повторил это «и-шел».
Нам надоело. Я сказал:
— Ладно, заткнись, Ишел!
Тогда Витька шмыгнул носом и выложил свой главный козырь:
— А я знаю, кто Пушкина убил!
Пожалуй, нет на свете людей, поминающих черным словом свое детство. Даже очень бедное, суровое, оно все же прекрасно непроходящим чувством новизны мира…
Но самое лучшее, самое светлое в русском детстве — это Пушкин.
Встает солнце — и школьница читает у доски стихи про Анну Керн; наступает вечер — и мать баюкает малыша пушкинской колыбельной…
Однажды, уже подростком, я долго бежал за незнакомым человеком в серой старомодной накидке, потому что что-то живое пушкинское промелькнуло в его удаляющейся фигуре и в железной палке, на которую он опирался.
Витькин козырь подействовал. Про убийцу поэта мы раньше не слышали. Витька этим воспользовался и подсел к нам на крыльцо.
Потом сказал, ни к кому не обращаясь особенно:
— Дантес убил — вот кто.
И опять посыпались «горошинки». Через две минуты мы уже знали, как было дело. Оказывается, Дантес постучался к Пушкину поздно ночью. Тот уже разделся и лег спать. Запоздалый гость попросился переночевать. Пушкин ответил: «Вчера придешь, мукой отоварю». В общем, не пускает. А Дантес не отстает. Пушкин тогда говорит: «Все равно мы на одну коечку не влезем». Дантес все свое: «Ничего, я на самой железке, с краюшку». Ну, лег с Пушкиным и убил его.
Рассказ нового знакомого привел нас в полное недоумение. Как же так? Конечно, иногда людей убивают — это мы знали. Убили Лазо и Чапаева; кажется, отравили Сухэ-Батора. Но то ж враги делали! А тут ведь на одной коечке лежали…
Мы сами чуть не год пролежали с Петькой вместе в кровати — то рядом, то валетиком. Холодно было вылезать из-под одеяла. На пол только плюнешь — слюна сразу становится ледяной пуговкой.
И мы ни разочка даже не поссорились. Только однажды, когда я пристал к Петьке: почитай да почитай, он столкнул меня с кровати, и я ушиб локоть.
Пришла с работы бабушка и, узнав, отчего я хнычу, назвала нас Авелем и Каином. Меня — Авелем, Петьку — Каином. Она так и сказала:
— Вот Каин Авеля так же обижал. А я-то думала, что вы уже взрослые.
После этого Петька читал вслух беспрекословно. Когда не было интересной книжки, он читал газеты. Правда, не все в них было понятно: «…Я внес в фонд обороны лично мне принадлежавшую драгоценную панагию, оцененную свыше чем в 500 тысяч рублей. Следуя моей инициативе, духовенство русской обновленческой церкви…»
Что это за панагия? Клад, что ли? Но почему в другой раз она называется какой-то «моей инициативой»? Вот то ли дело, как про шофера Громова написано. Вез снаряды. Прицеп загорелся. А он потушил. «Рискуя собственной жизнью». Все понятно. А то — панагия…
И без того нам хватает над чем подумать. Когда мы убежим к партизанам? Получает ли Сталин зарплату? Из чего делают сахарин? Что мы ответим бабушке, если одна девчонка — Ленка-маленькая — сболтнет, что мы с ней целовались?
Но все это пустяки по сравнению с одним, самым главным вопросом: когда же, наконец, будет тот праздник на нашей улице, о котором так часто говорит бабушка?
— Давай у нее у самой спросим.
— Давай. Только ты почитай, пока она придет.
И Петька поджимает под кусучим солдатским одеялом ноги и на острые углы коленок кладет растрепанную книжку.
Ее героиня, дымчато-розовая антилопа, ест травинки и пьет воду.
Самое мимолетное упоминание о пище заставляет нас часто проглатывать слюнки. От голода во рту так горько, как от медной свистульки.
Скорей бы пришла бабушка! И зачем мы так быстро съели оставленные ею картошины? Теперь в зеленой мисочке, на дне, лежит только серенький и липкий картофельный мундир…
Мы с надеждой поглядываем на покрытую по углам инеем дверь, на изъеденные ржавчиной ходики… Стрелки их медленно ходят по циферблату, особенно — маленькая. В комнате начинает темнеть, мы зажигаем свет, а бабушки все еще нету.
Наконец она приходит, но тут же, не раздевшись, бежит к Коляде за углем: «Не дай бог, если этот бирюк уже улегся — ни за что не встанет!»
Тяжело дыша, бабушка приносит полведра угля. С трудом растапливает печь. Синее и розовое вспыхивает пламя. Крышка у чайника начинает подпрыгивать, как живая.
Укрыв нас своей телогрейкой, бабушка садится на край постели.
— Ну, вот и тепло. Замерзли тут без меня? Не ссорились?
— Нет, — отвечаем мы с Петькой, — мы читали.
— Вот и слава богу. Братья не должны ссориться. Иначе какие же они братья?
…Так нам и запомнилась зима — с жалобно скрипящими, будто они не хотели открываться и закрываться, дверями, с ожиданием, что вот придет бабушка, с медленно разгорающимся углем, с зимней тоской и тесной нашей дружбой…
Взрослые называли фотографа чудаком. Мальчишки и девчонки — чудаком на постном масле. Он вырывал у женщин ведра с мусором и сам ковылял к помойке. Или за кого-то дежурил во время тревоги. Или кому-то колол дрова. Колол старательно, но неумело, так что отлетавшие щепки часто рассекали ему бровь или щеку. И люди замечали: «В чужом пиру похмелье». Люди любят при случае говорить пословицы.
Фотография была его страстью. Он не мог равнодушно видеть, как мы сидим на бревнах или завалинке. Выбежит: «Минутку, сэры, только запечатлею вас для истории…» Иногда он «запечатлевал» нас несколько раз в день…
Где-то на беженских дорогах он потерял младшего сына. Из-за «лейки» фотографа приняли за подозрительную личность, и, пока подвергали проверке, мальчик исчез. То ли с кем-то ушел, то ли попал под бомбежку.
Фотограф добрался до нашего города. Здесь у него были какие-то связи. Писал и посылал карточки своего бедного Викочки. Его успокаивали, советовали обратиться туда-то и туда, он обращался, но все без толку.
Он на глазах поседел, запил и, пьяный, все показывал многочисленные семейные фотографии: старшего сына (о, это гордость авиации!) и давно умершей жены, у которой было «неплохое сопрано».
А если собеседник не давал понять, что ужасно спешит, то фотограф переходил к пейзажам:
— Вот, пожалуйста, типичный московский дворик. Вы в Москве не бывали? А это Сухуми — пальмовая аллея. Знаете, это сказка! А песок! Боже мой, какой там песок! Викочка все, бывало, босой бегал… Нет, ничего, ничего… Это сейчас пройдет… Прошу вас, не обращайте внимания…
Чем больше получал он неутешительных справок о своем Викочке, тем сильнее привязывался к нам, ребятам. В то же время он словно стеснялся своей привязанности и, если взрослые заставали его с нами, сразу же уходил или говорил сбивчиво и виновато:
— Я тут засиделся… Впрочем, взгляните сами на этих детей! Растет прекрасное поколение. Оно так рано и так много увидело горя. И никакое несчастье впредь его уже не сломит. Получился как бы насыщенный раствор этого горя, и новое в нем уже не растворится… Я понятно говорю?
Один человек был к нему очень внимателен — художник дядя Вадим. Фотограф называл его коллегой, а мы с Петькой, считая, что коллега и калека одно и то же, очень удивлялись, почему художник не обижается.
Правда, думали мы, художник болеет сильно — вон какое у него желтое лицо. Но зачем ему все время об этом напоминать? Он этого не любит. Однажды Коляда, наш дворник, сказал ему: «Доходишь, Петров, а все через интеллигентское свое телосложение костей». А потом на Индуса кивнул: вон твое лекарство бегает, зарезать да по кусочку пользовать. Так дядя Вадим аж затрясся весь, так разозлился. И здороваться перестал с Колядой…
Осенью художник надолго слег. Во двор каждый день въезжала «санитарка» — машина с красными крестами на окнах. Фотограф выбегал на ее шум и хватал за рукав шофера. Говорил он быстро, словно боялся, что не успеет докончить:
— Знаете, это ужасно. На весь город двести граммов желатина. А тут такое кровотечение. Нужно обязательно сгустить кровь…
— Война, батя, — хрипло отвечал шофер и, хлопая по карману своей добела потертой кожанки, спрашивал:
— Табачком не богат?
Они садились на подножку машины и закуривали.
— Человек-то какой! — говорил фотограф.
— Да-а-а! — неопределенно отвечал шофер и глубоко затягивался.
Потом фотограф брал за локоть подходившего к машине старикашку в белом, как у продавца, халате.
— Профессор, что вы скажете?
— Э-э, батенька. Простите, а вы, собственно, кто?
И чудак-фотограф молчал, точно забыл свою фамилию.
Подпрыгивая, «санитарка» уезжала, а он ходил по ее следам и повторял:
— Это ужасно… ужасно… Двести граммов желатина.
Как-то в проливной дождь «санитарка» особенно долго стояла во дворе. По стеклам от крестиков текли красные струйки. Фотографа не было, и шофер в кабине посасывал пустой мундштук.
— Едем, Ваня, — уже сказал ему профессор, но тут к машине метнулась длинная несуразная фигура. Фотограф бежал, прижав к груди большой газетный сверток. Фотографская шляпа, сорванная ветром, катилась к луже, но он не обращал на это внимания.
— Профессор, стойте! — кричал он. — Ваня, подержите машину!
Добежав и кое-как отдышавшись, он спросил обеспокоенно:
— Так вы были? Да, конечно, какой я чудак… И что? Ему хуже? Что же вы молчите! Умоляю вас, я посторонний, мне все можно сказать.
— Ему лучше, — улыбнулся профессор. — Впрочем, еще рано делать какие-либо выводы.
— О, вы маг! Вы… Вы… — фотограф смешно затряс головой. Он протянул сверток профессору.
— Это вам. То есть я хотел сказать — это ему. Это его выставка, я снимал во Дворце труда. «Удар по врагу» — десять плакатов, нарисованных в постели. Кровь с натуры. Со своей собственной… Люди смотрят и плачут, сжимают кулаки. Пусть он их увидит. Это его подвиг…
— Батенька… — профессор тронул пуговицу на мокром пиджаке фотографа. — Впрочем, может быть, вы и правы. Лучше отнести мне, ему нельзя сейчас волноваться…
«Санитарка» еще долго простояла во дворе.
День, когда в нашем дворе появился Витька Майоров, то есть отыскавшийся наконец Викочка, был самым счастливым днем в жизни фотографа.
— Будет тебе, Мариша, — говорит бабушка. — И твой найдется. Вот ведь, у Майорова, погляди… И на фронте так же получиться может. Напишут эту страшную бумагу, пошлют людям, а потом выяснится, что с бухты-барахты ее посылали.
— А тут? — тихо спрашивает Мариша и показывает рукой на грудь. — Тут ведь не врет. Ой, не говори мне, Александровна.
И темное Маришино лицо падает в ладони, и плечи ее так дрожат, что с них спадает реденькая шаленка. Жалко Маришу бабушке. И нам ее жалко.
…Как сейчас я ее вижу и домик ее помню. Был домик белый — закоптился, почернел. Известки не достать, да и не все ли одно, в каком век свой дожить? Были волосы у Мариши, как смоль, черные — враз побелели: не то еще от горя бывает.
Тихо жила беловолосая в черном домике…
Нас, мальчишек, никогда не ругала, как бы ей ни докучали. Помню, разбил Димка Сойкин стекло — не пошла жаловаться, хоть знала, что отец Сойкин шума не любит: и стекло достанет, и вставить поможет.
Заложила окно подушкой, вот и все. Яркая поначалу, как кусочек луга, была подушка. В мирное время покупала Мариша ситец, весело строчила на зингеровской машине наперники… Машину пришлось продать на барахолке, подушка заменила выбитое стекло.
Только Мариша приладила ее к раме — пошел дождь. Первые капли громко шлепнулись на алые розы и зеленые листья наперника. Он сразу стал темней. Потом выглянуло солнышко, поводило желтым мизинцем по мокрым лепесткам.
А дня через два из уже прорванной подушки вылетал и кружил по двору настоящий довоенный гусиный пух.
Мариша, пока у нее совсем не опухли ноги, с утра уходила из дому. Дверей не запирала: брать нечего и некому.
Мы заскакивали в темную комнату. Девочки, правда, сначала повизгивали от страха, но и они быстро осваивались и просиживали с нами до Маритиного прихода. Мы толкли кирпич, варили кашу-малашу, играли в госпиталь.
Постепенно глаза привыкали к темноте. Тогда становилась заметней печь с растрескавшейся трубой. На ее плите всегда была насыпана зола. Теплую золу Мариша перед сном выгребала, и она служила ей матрацем. Иногда в золе можно было заметить лунку от локтя или от щеки Мариши.
Напротив печки стоял стол. На нем — глиняная тарелка и ложка без черенка. Ложка, зола и подушка в окне — все было одного темного цвета.
Под стол была задвинута квадратная ивовая корзина. Мальчишек привлекала в комнату Мариши именно она.
Мы по очереди влезали в корзину, жужжали и гудели, подражая мотору «легковушки», на которой иногда подкатывал к воротам Димкин отец; сам Димка в этой игре участия не принимал — он и на настоящей машине катался!
Хозяйка пустой корзины возвращалась домой поздно, особенно тогда, когда ходила на пункт переливания крови, где она состояла донором. Пункт был почти на краю города, да и народу там всегда было много.
Почти все взрослые побывали там за войну, но у многих кровь оказывалась не такой, как надо.
У Мариши была годная кровь…
По дороге к дому она успевала собрать несколько кусочков вара, немного щепок и бересты. Все это сбрасывала у порога. Сбросит, повернется лицом к подушке в окне и долго крестится.
А нас — будто тут и нет.
Мы пугались и убегали. Кто-то обязательно кричал на прощанье:
— Мариша — поп! Мариша — поп!
Мариша выглядывала во двор, качала головой и улыбалась.
Но плакала она чаще, чем улыбалась. Даже не плакала, а пела. Пела так, будто плакала.
Мы подкрадывались к двери. Мариша сидела на табуретке и раскачивалась над пустой глиняной тарелкой.
Свет махонькой лампочки падал на волосы и синие губы Мариши. Губы почти не шевелились, и становилось непонятно, откуда в этой комнате берется унылый человеческий голос. Может, кто-то невидимый стоит за Маришиной спиной и растягивает слова:
Да вознеси-и-и ме-ня-а,
господь,
Темной тученькой…
Да полечу-у-у я к ма-му
Сереженьке…
Заметив нас у приоткрытых Маришиных дверей, наша бабушка сердито говорила:
— Отойдите, у человека горе.
Мы отходили, а в ушах еще долго стояли протяжные, дрожащие слова:
Такой хороший был д’убитый мой.
Утром встанет, с ружьем сходит,
хлебца испекет…
Вечером Мариша появлялась во дворе и опять тихо улыбалась.
— Извела себя совсем, — вздыхала бабушка. — Каждый день семик.
И кричала ей:
— Мариша, я заварочки достала, идем чай пить!
И Мариша идет.
Мы с Петькой в это время уже укладываемся. А они сидят за столом и пьют без всего пустой, крепкий, почти черный чай.
— Веришь, Александровна, душа прямо горит без чаю-то.
Мариша делает маленький глоток и закрывает глаза.
— Пей, Мариша, пей, — потчует бабушка. — Я еще подолью. Сама без чаю не могу. Идешь с работы, знаешь, что у тебя заварочка где-то спрятана, — ноги сами идут…
— Идут, — как эхо, повторяет Мариша и смотрит на свои ноги в огромных калошах, перехваченных в нескольких местах телефонным проводом. Она отхлебывает чай, бережно прикасаясь к стакану, и говорит без всякой интонации:
— Ноги не мои стали, спасу нет. Доктор сегодня выганивал: «Нельзя вам, мамаша, донором быть». А жить чем?
Мы с Петькой начинаем дремать. Откуда-то, как будто через вату или воду, доносятся голоса. Снова говорят про чай.
— Всем научным работникам чай крепкий дают…
— Как без него войну вынесли бы?
— У Сойкиных в счет работы взяла…
— Уж не зря они по столовской части…
Голоса отодвигаются все дальше. Последнее, что я слышу, это произнесенная Маришей фраза:
— Сытый голодного не разумеет.
Мы засыпаем.
Зима давно уже рассказала свою жуткую снежную сказку, и теперь тоненько и весело поет свою песенку весна. А нам с Петькой все еще страшновато: вдруг стужа воротится? Мы закроем глаза, затем откроем, и бабушка строго нам скажет:
— Хватит дурака валять. Видите — снег пошел. Куда вы теперь, раздетые? Сидите дома. Знаете, как фотограф говорит: «Картошку сварю, покурю, в окошко посмотрю…».
И мы станем смотреть в окно и сначала ничего не увидим от слез. А потом глазам нашим откроется полузаснеженный двор, где слева — угол Маришиного домика и еще не сожженная конура Индуса, справа — двухэтажный с длинным балконом дом Сойкиных, милиционера Петра Семеновича и Чуркиной. Прямо против нашего окна, в тупичке, белеет мусорный ящик и высится едко названная кем-то «второй фронт» куча банок из-под американской свиной тушенки.
Посреди двора, на расшатанных козлах, пилит дрова Коляда. Не себе — Сойкиным. Себе он накрал угля, пока работал на станции. Не на одну зиму хватит, да еще и на продажу остается!
Но Димкина мать углем топить не хочет — копоти много.
— У меня скатерти голландского полотна, стану я их коптить!
Коляде пообещали спирту, и, обычно такой медлительный, он на сей раз спешит. Вечером он выпьет, побагровеет, будет плеваться и почесывать густую черную, как печная заслонка, бороду.
Интересная у него борода! По ней всегда узнаешь, что старик недавно ел: если щи — то кусочек капустного листа в ней зеленеет, если селедку — косточка застряла.
Сейчас борода желта от опилок. Они попадают и в глаза его, он трет веки кулаком и шевелит губами — наверное, матерится.
Еще некоторое время мы глядим на старика. Одновременно мы с нажимом водим пальцами по оконному стеклу, отчего оно точно мяукает. Нам становится весело.
— Давай ты будешь бедный котеночек и я буду бедный котеночек, — предлагаю я.
— Нет, — говорит Петька. — Лучше Иванушку покатаем. Не забыл — как?
Конечно, я помню, как мы катали Иванушку.
Однажды среди вороха старых книжек мы нашли подкрашенную акварелью фотографию. Дал нам ее Витькин отец. Давно, когда о Витьке еще ни слуху ни духу не было.
По зеленым волнам, по солнечным копейкам на ней неслась легкая яхта. На обороте снимка химическим карандашом было написано: «Черное море. 40-й год».
С этим снимком мы забрались в постель и стали передвигать его по одеялу — яхта будто плавала.
Одеяло заменяло ей воду, а согнутые под ним ноги были берегами: мои ноги — левый берег, Петькины — правый.
Наш единственный карандаш мы расщепили зубами на две части. В одеяле есть дырочки, мы вставили в них половинки карандаша и придерживали их пальцами ног.
Получились стволы деревьев. На них мы вешаем сырые наши носки — это кроны. Деревья с общего согласия называются каштанами. Почему — мы и сами не знаем. Каштаны — и все.
И вот яхточка плывет по одеялу; я, надувая щеки, изготовляю ветер странствий, а Петька поет:
Иванушка, сынок,
Плыви на бережок.
То тебя родная матушка зовет.
И яхта подплывает к берегу.
А Петька поет опять, но уже не таким тоненьким голосом, как до этого:
Иванушка, сынок.
Плыви на бережок,
То тебя баба-яга зовет.
И карточка поспешно отодвигается к холодной, давно небеленной стенке, у которой стоит наша кровать…
Вторая игра «в Иванушку» захватывает нас еще больше первой. И мы уже не думаем о том, что мальчишки, у которых есть пальто и шапки и что-нибудь на ноги, без нас будут строить снежные крепости, без нас будут кататься на «дутышах».
Мы играем, бабушка что-то гладит; за окном звенит пила и, как пух из Маришиной подушки, летит снег. Он закрывает последние следы тапочек, кучу консервных банок, пузырьки, горько пахнущие лекарством, и мотки голубой от окиси проволоки. Проволоку можно летом собрать и сдать в утильсырье. А потом мчаться в центр и в Госбанке разжать маленький, с двадцативольтовую лампочку, кулачок, чтобы отдать потную трешку старенькому кассиру:
— Нате, дяденька, на подводную лодку «Пионер».
И, не чувствуя под собой земли, переполненному необъяснимым, светлым чувством, бежать домой…
Как по-взрослому называется это чувство?
Зимой дни короче, летом — длиннее. Так говорила бабушка. Но мы с Петькой не могли этому поверить. Зимние дни тянулись для нас нестерпимо долго. Никто из ребят у нас не бывал. Только изредка прибегал Димка, чтобы похвалиться отличной отметкой или сказать, что не надо играть с Валькой Степановым. Он, этот Валька, себе-то сделал медаль из пятака, а Димке только из трех копеек. После Димкиного ухода нам бывало особенно грустно. Петька тоже бы ходил в школу, да не в чем. Ну и пускай! Читает Петька все равно не хуже Димки. И писать тоже умеет. Только печатными буквами… Однажды Петька показал мне букву «а», и я на обложке «Руслана и Людмилы» нашел три «а».
Петька обрадовался:
— Теперь я тебе «сэ» покажу, запросто «Сэсэсээр» напишешь.
Но показать «сэ» он не успел. Дверь в нашу комнату без стука распахнулась, и вслед за бабушкой вошло очень много народа. Наверное, весь наш Почтовый переулок.
— Вы тихо сидите, — шепнула нам бабушка, — собрание у нас будет. Чуркина говорит: у тебя площадь позволяет. Боится, что ей натопчут…
Собрание долго не начиналось. Многие сначала сходили за своими стульями. Нашу единственную табуретку бабушка обтерла мокрой тряпкой и пододвинула незнакомому человеку в пенсне.
Когда все собрались, он встал и заговорил:
— На крутых поворотах истории наш народ всегда проявлял беспримерное мужество и высокую сознательность. И теперь, в это трудное время…
— Здорово! — подтолкнул меня Петька. — Как радио, шпарит! Тебе видно?
— Видно. Вон какой у него кулачище!
— А смотри, какая тень скачет, как футбол!
Действительно, по стене от кулака, которым размахивал говоривший, прыгала большая круглая тень.
Мы начали ее ловить и перестали прислушиваться к голосам взрослых.
Но вот эта тень исчезла — незнакомец начал что-то записывать и низко наклонился над столом. Дядя Вадим снял обшитую кожей ушанку (все сидели, не раздеваясь — так было холодно) и сказал:
— Знаете, бойцу она нужней. Я тут рядом живу. Дойду как-нибудь. Да у меня еще с финской войны форменная осталась. — И ушел домой без шапки.
И все выходили и возвращались с чем-нибудь теплым. Домкомша Чуркина помогла незнакомцу унести два больших узла с собранными вещами.
Постепенно все посторонние разошлись. Остался лишь Коляда. Еще в начале собрания он привалился спиной к печке и теперь спал так крепко, что ни разговоры уходящих, ни хлопанье дверей не смогли его разбудить.
— Ишь ты, ничего его не трогает, — сердито усмехнулась бабушка. — Какой-то кусок мяса!
Она терпеть не могла Коляду и за глаза называла его то проклятым, то проклятым. Но показывать ему свою неприязнь открыто было нельзя — обидится и оставит без угля.
И бабушка мягко подтолкнула похрапывающего старика:
— Вставай, вставай, Коляда!
Он открыл глаза, недоуменно огляделся и спросил:
— Партейный-от… ушел?
— Ты бы спал больше. Давно ушел.
— А чего мне не спать? У меня не семеро по лавкам. Это вы расплодились, а теперь маетесь.
— Ладно уж, — примирительно сказала бабушка. Она видела, что Коляда не в духе. — Ты бы вот лучше печь посмотрел, задымила что-то. Ты свою хорошо сделал.
— Дымит — значит, в ей тяги нет. — Старику похвала польстила. — Только теперь не наладишь. Глины неоткуда взять: все к чертям промерзло.
— Да по глине ходим, — не вытерпела бабушка.
— Ходим по земле, — важно возразил Коляда. — Сверху всего идет земля. Потом щебенка. Потом глина. Потом маргалец… А платить — хлебом будешь?
— Что ты! Я ж тебе и так за уголь одну карточку отдаю. Как, по-твоему, детей совсем хлеба лишить?
— Ладно, приду завтра, — наконец согласился Коляда.
Наутро он разобрал по кирпичику всю печку. Постукивал по ним ребром мастерка и пел бессмысленную какую-то песню:
В заграницу ходи-и-ла-а,
Спирто-но-о-сила,
Эхма…
В воду тожа-а бро-о-си-ла-а,
Восемь банок пото-пи-ла-а.
Потом начал класть печь и трубу заново.
Брызги раствора разлетались по всей комнате. Окна стали от них в крапинку. Труба вышла косо и заметно покачивалась.
— Не памятник, простоит! — заверил бабушку Коляда. — Век еще вспоминать меня будешь! — И вышел, сильно хлопнув дверью.
И тут же труба закачалась еще больше, резко наклонилась в одну сторону, затем, словно раздумав, выпрямилась и вдруг со страшным грохотом рухнула вниз.
— Вот тебе и памятник! — всплеснула руками бабушка и бросилась за Колядой. Но тот не вернулся — лишь посоветовал найти водосточную трубу и поставить вместо прежней.
Вечером к нам заглянула Мариша. На этот раз бабушка не могла угостить ее чаем.
— Вот полюбуйся, Маришенька, — причитала она, — что этот варвар устроил. Но я-то, я-то хороша. Кому поверила? У человека ни стыда ни совести, а я к нему за помощью.
— Знаю я его, басурмана, — соглашалась Мариша. — А что, Александровна, у Сойкиных под балконом есть такая труба… Давай я тебя подсажу? Дети, чай, совсем озябли?
— Да что я — белка или девочка по стенам лазать? Нет, ты посмотри, Мариша, как все складывается. Думала ли я, что с двумя крошками останусь, да мерзнуть, да унижаться будем перед всякой мразью. Были бы у ребят родители (это бабушка говорит шепотом, остальное опять громко)… Отец сам пеленки гладил, я даже обижалась. Знал бы он, как все получится.
— Война, Александровна.
— Война войной. Да не все же на войну валить… Чуркина вчера — тоже язва порядочная — сдай ты, говорит, детей в приют. Ну, я ей ответила! Так ответила, что она готова была сквозь землю провалиться. Если, говорю, вы не хотите на всю жизнь стать моим врагом, не троньте моих детей! Чтоб я их кому-то отдала! Да там и одеялка вовремя не поправят. Там и без моих пруд пруди! Легко, говорю, вам советовать, Екатерина Михайловна. У вас козы. Вы всю жизнь для себя только и живете.
— Не рабливала она, — замечает Мариша. — В старое время шляпницей побыла немного, денежек прикопила. Тут как раз нэп. Она и развернулась. Муженька, прапорщика бывшего, — в сумасшедший дом, сама — в лавочку торговать. Потом нищенкой прикинулась. Вот и живет.
— А я так думаю, Мариша: бедные это все люди. И ее, и Сойкиных взять, и Коляду. Как сыр в масле катаются. А война пройдет, кто их вспомнит? Все они достанут, всего накупят, а честности где возьмут? Самое-то большое богатство! Помню, мама моя еще говорила: мы люди бедные, но честные…
— Ничего, Александровна, — говорит Мариша. — Будет и на нашей улице праздник. Крест святой даю.
— Сама так ребятам говорю, — кивает бабушка. — Только скорей бы уж… А то пока заря взойдет, роса очи выест.
Коляда так и не пришел чинить печку. Бабушка укрыла нас потеплее и с заплаканным лицом ушла на работу.
Но вскоре она вернулась. С ней был румяный, с бельмом на глазу, парень.
Торжественно, будто это был генерал Ватутин, бабушка сказала:
— Вот товарищ Хренов. Он нам печку исправит.
Она ушла, а товарищ Хренов принялся за дело. Месил глину, дышал на измазанные ею пальцы и, покуривая тоненькие папироски, спрашивал:
— Ну, как живете-можете, орлы?
Мы отвечали ему с подобающим в таких разговорах достоинством:
— Ничего, помаленьку…
Но он, видимо, не верил, потому что целый его голубой глаз глядел на нас грустно и задумчиво.
— Ничего, орлы. Я тоже без отца рос. И ничего, вырос. Война кончится, я учиться пойду. Я книжки люблю читать — научные и переживательные…
Вечером мы уже порхали по хорошо протопленной комнате. Нашему счастью не было конца. Мы поджигали в печке прутики от веника и размахивали ими над головой.
— Сумасшедшие, — смеялась бабушка, — дом сожжете!
— Не сожгем, — отвечали мы и, взявшись за руки подобно двум певцам на рисунке в «Калевале», раскачивались и приговоривали:
Не сожгем, не сожгем,
Всех фашистов перебьем.
Не сожгем, не сожгем,
Всех фашистов перебьем.
Бабушка тоже была рада.
— Тепло — это жизнь, — философствовала она. — Все-таки свет не без добрых людей. Прихожу сегодня к нашему начснабу, а он мне: «Эх ты, горе луковое! Сказала бы сразу». И на Хренова указал. Да еще пообещал горбушу соленую к Октябрьской выписать…
Несколько дней у нас было так тепло, что мы с Петькой могли бегать по полу босиком. Потом Коляда не стал давать уголь.
— За старую карточку ты все выбрала, — загибая короткие с неровными ногтями пальцы, пояснил он бабушке. — Десять ден — десять ведер.
— Скажи: котелочков, — вздохнула бабушка. — Разве это ведра?
Коляда обиделся:
— Могу и такие не давать. Я через этот уголь, может, срок зарабатываю. Вас только жалею, а то бы и не стал пачкаться. Ну-ка, ты ступай в лес, да навали дров, да вывезти их машину достань…
— Да кто тебе что-то говорит? Подумаешь, как его обидели. На вот карточку, возьми, — и бабушка протянула старику скрученную в трубочку полоску-десятидневку.
Коляда ее развернул, долго разглядывал, опять скрутил и лишь тогда пересыпал уголь из своего маленького в большое бабушкино ведро.
— Неси с богом.
Но не успела бабушка и на крыльцо подняться, он догнал ее:
— Слышь, карточку-то куда дела?
— Тебе отдала. Ты что, рехнулся?
— Я-то в своем уме. Не брал я ее!
— Как же не брал, когда я тебе ее на стол положила, рядом с тарелкой.
— Ну, положила, — вспомнил Коляда. — Дак где же она есть?
— Это уж тебя надо спросить.
— Меня спрашивать нечего!
— Чего же ты от меня хочешь?
— Карточку! Или уголь возьму!
— Коляда!
— Шестьдесят лет Коляда. Чего уставилась? Я в чулан вышел, а ты цап-царап ее со стола. Меня на мякине не проведешь!
И он самодовольно погладил свою черную, без единого седого волоска, бороду.
И тут к бабушкиным ногам упала скрученная трубочкой карточка.
— Да ты, бабочка, постой, — заметив выпавшую из собственной бороды десятидневку, смутился Коляда. — Стой, говорю! Думал — обман. Весь мир на обмане держится!
Но бабушка уже ничего не слышала. Она вбежала в комнату и лицом вниз бросилась на кровать. Плечи ее вздрагивали.
— Ребята, — с трудом выговорила она, — пылинки чужой… ниточки не взяла… какие бы вы голодные ни были…
Мы с Петькой сильно испугались.
И еще один раз той зимой нам стало жутко. Бабушка уходила на работу после обеда («после обеда» — это не когда что-нибудь поешь, а когда маленькая стрелка ходиков на двух, а большая перешла за цифру 12).
Бабушка шила кому-то платье. За неуплату нам отключили свет, и она торопилась сделать все засветло. Уходя, она оставила нам спички, чтобы разжечь керосинку, как только стемнеет.
— Смотрите, зря их не жгите. Будьте умницами! Я, может, свечку достану…
— Будем, ладно, — заверил бабушку Петька. — Только ты скорей приходи.
Едва отскрипели под бабушкиными валенками половицы в сенях и снег за окнами, он сказал мне:
— Давай съедим хлеб. Хоть по граммчику…
Мы съели весь мякиш, собрали с одеяла и проглотили крошки. У нас остались корочки, напоминающие собой букву «П». Через несколько секунд «П» превратилось в «Г», а еще через мгновение «Г» стало просто палочкой.
— Теперь у нас папиросы. Будем их курить. Так надольше хватит.
Мы «закурили папиросы», и пар, выдыхаемый в холодной комнате, напоминал папиросный дым.
«Папиросы» быстро стали «окурочками». Их трудно было удерживать губами — так они были малы…
С хлебом покончено.
Мы вылезаем из-под одеяла.
— Баба не велела бегать по комнате, — неохотно напоминаю я.
— Откуда она узнает? — Петька уже подскочил к столу и взял не прибранный бабушкой мелок. Им она делала разметку.
— Сейчас я нарисую, знаешь что? Утопленника. Как он стучится под окном и у ворот.
Мелок невелик. Надвое его не разделишь — поэтому рисует только Петька, а я внимательно слежу за его работой.
У него все хорошо получается. Когда у нас были краски, он часто рисовал войну. Горели на листке бумаги подбитые самолеты и подожженные домишки, струилась из ран кровь. Но как-то в парке Петька увидел снегиря, захотел его изобразить, старательно вывел крылышки и головку. И вдруг горько вздохнул: не было красной краски.
Вся она пошла на кровь и пламя, и снегирь так и остался с белой нераскрашенной грудкой.
Этот рисунок выпросил и унес в школу Димка Сойкин, и учительница поставила ему отлично…
Некоторое время я наблюдаю за рисующим братом. Затем начинаю складывать из оставленных нам спичек колодец. Я закрываю его сверху крышкой из чиркалки, дую на него — нет, не рассыпался! — и, довольный, опускаю указательный палец в стоящий тут же стакан с постным маслом. Облизываю — вкусно!
Это масло все называют «масло с узбеком».
Говорят, что какой-то узбек с чайником полез за маслом на цистерну и упал в нее. Якобы там на дне его и нашли, когда масло выпустили. Многие этому верят и отоваривают карточки американским маргарином, который намного хуже…
— Петька! — обрадованно толкаю я брата. — Это ведь ты узбека масляного рисуешь? Верно?
— Ага, — кивает Петька. — Я тебе только не говорил. На, смотри…
С фанерной дверцы тумбочки точечками-глазами глядит на меня утопленник. Одной ноги у него нет — не поместилась. Зато на туловище у него не меньше десятка пуговиц.
— Петь, нарисуй ему саблю, — прошу я.
— Не-е, — возражает брат, — сабля ведь железная, и она утонула совсем.
— Ну, хоть чайник, с которым он лазал.
Петька великодушно выполняет мою просьбу.
— Готово! — говорит он, делая последние штрихи. — Утопленничек! Хороший?
— Мировой! У, мощно! — восхищаюсь я.
— А это еще мировее, — говорит Петька и толкает мне в рот теплый кусочек хлеба. — Я не весь съел. Я за майку спрятал.
Петька часто так делает: спрячет немного своего хлеба или сахара, а потом дает мне.
Пора зажечь керосинку — в комнате сумерки.
Я начинаю выдвигать слюдяное окошечко и выкручивать фитиль.
Петька ищет спички.
— Вода! — вдруг испуганно кричит он. — Ты пролил воду на спички!
У меня сразу пересохло во рту.
— Это масло, — с трудом говорю я. — Это не я, это оно само как-нибудь вылилось. — И я начинаю реветь на всю комнату.
Петька долго и тщетно старается добыть огонь. Чтобы не заплакать самому, он пытается меня успокоить:
— Ладно, не стони. Не расстраивай меня. («Не расстраивайте меня», — говорит наша бабушка, когда мы часто просим поесть.)
Я еще всхлипываю:
— Да, а чо баба скажет за масло? А как мы будем в темноте?
— Она ничего не скажет. Она скоро придет. Она, наверно, уже идет. Может, в хлебный зашла.
Я вытираю слезы и тут вижу, как что-то белое и отвратительное начинает двигаться к нашей кровати.
— Петька, идет! — Я хватаю в темноте и крепко сжимаю Петькину руку.
— Кто? — Брат на всякий случай прижимается ко мне.
— Утопленник! Гляди…
Меловой рисунок на дверке тумбочки призрачно белеет. Ветер, забравшийся в дом сквозь треснувшее стекло, раскачивает ее, и кажется, что одноногий утопленник действительно передвигается.
— Баба! — кричу я и прячусь под одеяло.
— Баба! — кричит Петька и лезет ко мне.
Он стаскивает с меня одеяло, и я снова вижу пританцовывающего узбека. Я закрываю глаза. В ушах, как назло, звучит все время одно и то же:
И утопленник стучится
Под окном и у ворот.
И утопленник стучится…
Что-то шуршит и скребется за дверью.
— Когтями он, — шепчу я, не открывая глаз.
И утопленник стучится…
— Стучит! — орет благим матом Петька. У него стучат зубы. — Настоящий!
Я тоже слышу стук в дверь.
— Да откройте же, ребята! Петя! Леня!.. Ой господи, что-то случилось.
— Баба пришла!
Мы бросаемся к двери и вдвоем откидываем крючок. Бабушки в темноте не видно, но это она, наша баба.
Мы прижимаемся к чему-то холодноватому, пахнущему, как принесенные с мороза простыни.
— Дурешки вы мои! — Добрые бабушкины руки находят нас. — Ну, чего так испугались? Ох, горе… А со мной Индус. Пришел вас проведать. Видите, какой умный песик… Ну, чего вы? И чтоб этим монтерам…
Баба, наша баба…
И вот — весна!
Она словно догадалась, наконец, как нам с Петькой надоело сидеть дома. Радостно, не боясь, что им попадет от заморозков, лепечут ручьи. Солнышко пригревает все сильнее.
Уже не замерзает в кастрюльке оставленный на завтра суп…
Чуркина принесла бабушке подрубить красный сатиновый флаг — скоро Первое мая!
— И как только таким людям разрешают прикасаться к флагу! — ворчит бабушка, когда домкомша уходит.
А солнышко слепит бабушкины глаза, она перестает хмуриться и весело говорит нам:
— Марш на улицу! Хватит взаперти сидеть.
Мы с Петькой беремся за руки и выбегаем на крыльцо. И все цвета, запахи и звуки счастья обрушиваются разом на наши маленькие, как ручные часики, сердца.
Прямо против нашего крылечка на гладко оструганном бревне сидят девочки. Бревно с одного конца заострено — это будет новый электрический столб. Старый подгнил, его спилили вместе с приклеенным к нему объявлением: «Потерялся жеребенок…»
Теперь на его месте лишь оранжевый срез пенька.
Нам немного жалко этот старый столб: он удивительно гудел — приложишь ухо, и неохота отрывать.
Но жалость наша мимолетна. Ее тотчас вытесняет интерес к новому столбу: к его смолинкам и овальным сучкам.
Девочки шьют кисеты. Только одна — Ленка-маленькая — не шьет. У нее «не работает» правая рука.
Зимой Ленка несла от Чуркиной баночку молока и на крыльце поскользнулась. Баночка разбилась, осколком перерезало сухожилия на запястье. Дядя Вадим, оказавшийся поблизости, подхватил девочку и отнес в военный госпиталь — он совсем недалеко от нашего двора.
А на крыльце долго лежали осколки, красные, как яблоки на наклейке от баночки. Мы с Петькой бегали смотреть, а бабушка говорила, что у Чуркиной молоко злое.
Руку в госпитале, как рассказывала потом сама Ленка, «зашивали, зашивали, уж так прямо зашивали, а кровь все течет». Ленка вспоминала об этом и становилась бледной, как тогда на крыльце у разбитой баночки.
Постепенно она научилась все делать «левшой»: мести пол, колоть лучинки… Но положить ровно стежок на материале она еще не может. Морщится и возвращает иголку хозяйке.
— Нет, не выходит!
На минутку мы с Петькой уходим домой — может, бабушка что-нибудь сварила? А когда возвращаемся, девочки громко о чем-то спорят:
— Лучше ты попроси… тебя он знает.
— Нет, лучше ты. В госпиталь он тебя носил? Тебя!
Больше всех суетится длинная Лилька. В руках у нее по белому лоскутку. Она взмахивает ими, как птица крыльями, и все приговаривает:
— Ой, девочки, неудобно, ой, девочки, неудобно…
Но вот во двор выходит дядя Вадим, все к нему бросаются и в один голос затягивают:
— Дя-а-дя Вадим, дядя Вадим… Нарисуйте!
— Мне уточку!
— Мне лодочку!
— Васильки! Васильки!
— Кремль, Кремль, Кремль! Москву-у!
— Нарисуйте, дядя Вадимчик, миленький. А мы вышьем и раненым в госпиталь отнесем.
Дядя Вадим хмуро взглянул на часы, задумался, махнул рукой:
— Так и быть, красные девицы. Сослужу вам службу верную. Будет и Кремль вам и, — подражая длинной Лильке, неожиданно тоненько выкрикнул: — и васильки, васильки!
Девочки засмеялись, захлопали в ладоши.
— Леня, — подозвал меня художник, — сбегай ко мне. Возьми карандаш и фанерку какую-нибудь или книжку, чтоб подложить. Одна нога здесь, другая — там!
Он начал с васильков. Лилька от счастья так и порозовела.
Закачались на карандашных волнах уточки и парусник… Кремль получился лучше всего — со звездой, с часами — как настоящий. Над Кремлем сияло солнце.
Дядя Вадим дорисовал последний лучик и вдруг закашлялся. Упал и покатился по земле карандаш. Девочки присмирели, потупились. Ленка-маленькая побежала за водой. Принесла, расплескивая, в жестяной кружке.
Когда приступ кашля прошел, на втором Лилькином лоскутке дядя Вадим сделал несколько резких штрихов. И получилась трубка. Из нее вылетала прядка дыма, извивающаяся в буквы.
— «Выкури фрица!» — прочитал Петька. — Вот здорово!
— Дядя Вадим, — защебетали девочки, — спасибо!
А художник уже крупно шагал со двора, придерживая рукой борта своего серого поношенного пальто.
— Дядя Вадим, спасибо!
— За уточку!
— За лодочку!
— За Москву-у!
— Дядя Вадим, за выкури фрица!..
В тот день я еще раз побывал в доме художника. Нужно было отдать забытые во дворе карандаш и книжку.
В комнате, где на низенькой кровати лежал художник, резко пахло каким-то лекарством.
Мне показалось, что дядя Вадим спит, и я уже хотел выйти, но он окликнул меня:
— Ты карандаш принес? Ну-ка, давай его сюда.
Он взял его, отвернулся к стене и на приколотой над подушкой карте нарисовал маленький флажок. Новый флажок был значительно левее всех старых.
— Хорошо, — улыбнулся дядя Вадим. — Я еще увижу победу!
Ему стало тяжело, над бровями заблестели капельки пота.
— Ступай. Карандаш возьми. Петя у вас рисует… Книжку пусть бабушка вам прочтет. Это про фарфор… Открытие…
Петька очень обрадовался карандашу. На газете, которой был застлан стол, он тут же нарисовал бегущего человека. Уши человека были похожи на катушки от ниток.
— Будем играть в сатратников, — сказал Петька и показал на свой рисунок. — Во, один сатратник есть. Это будет Красин, потому что он красный.
Петька перевернул граненый сине-красный карандаш, и через минуту поверх серого типографского шрифта синел Синин. У Синина совсем не было ушей, но был на боку наган.
— Сейчас мы их вырежем, и они пойдут на фронт. — И Петька пустил в ход бабушкины ножницы.
Поначалу игра не удавалась — у бумажных соратников подгибались ноги. Нам приходилось поддерживать их за головы.
Потом бабушка сварила клейстер, чтобы подклеить журналы мод, и мы налепили соратников на твердые корочки от книг. И все вышло чудесно.
Сперва я был репродуктором и говорил:
— Внимание, внимание! Говорит Москва. От Советского Информбюро. Сегодня наши опять били фашистских захватчиков. Взяты трофеи и пушки.
В это время Синин и Красин прислонены к стене: они будто слушают радио.
Затем Петька поворачивает Красина лицом к Синину и говорит, будто это сам Красин:
— Синин, у нас в фэзэу был обсмотр, и скоро меня возьмут в армию. (Так недавно говорил Вальке Степанову его старший брат Генка.)
— А у нас чо-то еще не было. (Так отвечал семилетний Валька своему брату.)
— Синин, я уйду — ты мне будешь письма писать?
А «радио» передает:
— Войска третьего Белорусского фронта опять бьют захватчиков и взяли в плен три пушки.
Красин обнимает Синина. Две картонки сближаются вплотную.
Петька поет:
Синее море,
Белый пароход.
Сяду, поеду
На Дальний Восток.
— Ленька, делай быстрей лодочку, а то он так уедет! — И продолжает петь:
На Дальнем Востоке
Пушки гремят,
Военные солдатики
Убитые лежат.
«Убитый» Красин падает на одеяло.
Мама будет плакать,
Слезы проливать…
— Ленька! Где взять маму, скорей думай!
Но я ничего не могу придумать. У нас у самих только бабушка. Она-то и приходит нам на выручку:
— Вот эту тетю в кимоно вам вырезать?
— Вырежи, баб. Только ручки не отрежь.
Так у Красина и Синина появляется мама. Сейчас она начнет проливать слезы, как это делала Валькина мать, когда Генку провожали на вокзал…
Но игре нашей не суждено было завершиться. Пришел Димка Сойкин. Шепотом, чтобы не слыхала бабушка, стал уговаривать нас:
— Айдате в кинуху. В парке крутят. Маленьких так пускают. Фэсная, про Чарличаплина.
…В голубой, с полукруглым окошечком будке у входа Димка купил себе билет, сдачу спрятал в карман, а нам крикнул из-за спины билетерши:
— Обманули дурака на четыре кулака!
Растерянные, мы остались перед парковой калиткой. И вдруг откуда-то издали донесся веселый и тоненький мальчишеский крик:
— На ко-бы-ы-ле-е! На ко-бы-ы-ле-е!
И через минуту-другую верхом на дранке к нам подскакал Витька Майоров.
— Эх вы, люди-лошади! Там дыра — первый сорт, а они тут стоят.
Мы бросились за Витькой и вскоре очутились перед проломом в заборе.
В парке пахло полынью и растоптанными стаканчиками от мороженого.
— Вот так, по заборной книжке, — подмигнул нам Витька. — А с Димкой вы не играйте — он гад. Сейчас я спрячу свою лошадь, пускай она попасется, и мы пойдем…
И вот мы смотрим на маленький экран, сморщенный так, будто он вот-вот чихнет. Кино еще не началось, по экрану только проскальзывают тени рассаживающихся зрителей.
Приходит и садится впереди нас Димка. У него были лишаи, теперь они прошли, но волосы на затылке растут так, что кажется, будто у Димки не одна, а несколько макушек.
Я дергаю его за рукав и говорю:
— А на пятый кулак вышел Димка дурак. Лишай ты — больше никто!
Он выдергивает рукав и переходит на лавочку подальше.
Наверно, я задремал. Очнулся я, когда Петька и Витька заорали:
— Ура! Ура! Вот дает!
По экрану, размахивая сверкающей саблей, летел усатый конник.
— Чапаев, — умиленно выдохнул Петька, — он сперва утонул, потом выплыл.
Объяснив мне суть фильма, брат опять закричал «ура!» и соскочил с лавочки.
Сзади на нас зашикали:
— Вы, зайцы, сидели бы ниже травы. Приличным людям и отдохнуть нельзя!
Ненадолго мы притихли.
Но когда появившийся на экране Чарли Чаплин сел на раскаленный уголек, мы не смогли скрыть своего восхищения:
— Вот дает!
— Ему больно, а он смеется!
— У него тоже на «Ч» фамилия, как у Чапаева…
— Ага… и усики тоже…
Кино кончилось. Было совсем темно. Витька искал в траве дранку. Мы пошли домой.
Дома нам влетело за уход без спроса. Молча мы съели гороховый суп и легли спать. И уже в постели шепотом договорились с Петькой, что возьмем Чапаева и Чарли Чаплина в свои сатратники.
— А мороженое — из молока, — сказал я Витьке Майорову. Тот неопределенно пожал плечами.
Тогда я подошел к Димке:
— Мороженое, которое продают в парке, делают из молока.
Димка ни капельки не удивился. Он зевнул и ответил:
— Вчера мамка на сладкое делала. Каждому по десять порций. Фэсная штука.
И никто не удивился, что я знаю тайну мороженого. А мне так хотелось всем рассказать, как мы с Петькой ее узнали. Вот так же в подаренной художником книжке радовался Виноградов, открыв русский фарфор…
Ах, эти слова: секрет, тайна, загадка. Как бешено колотится от них детское сердце! О, пытливость бесчисленных «почему»! О, эта рассеянность: незавязанные шнурки, рубашка, надетая наизнанку… Какими похожими делаете вы детей и великих ученых! И не тот ли открывает фарфор и новые звезды, кто на всю жизнь сумел в душе остаться ребенком?..
Бабушка дала нам десять рублей. Мы бросились в парк. Усатая неопрятная мороженщица показалась нам прекрасной феей. Замерли носик к носику алые уточки весов, и «фея» протянула нам на блюдечке сто граммов чуда.
Мы взяли мороженое и уселись на тротуар. Петька поперек белой горки провел ложечкой черту, чтобы было поровну. Потом мы стали думать, кому есть первому: ложечку нам дали одну. Пока думали — мороженое растаяло. Теперь не надо было ложечек. Мы по очереди втягивали губами белую сладкую жижицу. Сделали по три глотка, и я понял, что мороженое — это молоко, но его сперва заморозили. Я сказал об этом брату. Он согласился:
— Только не козье молоко…
— Конечно, не козье. А может, и козье, только от самой лучшей козы.
— А помнишь, — спросил Петька, — как мы осколочек от кружки сосали? Думали — раз он белый, так из него молоко пойдет, если долго сосать. Дураки ведь тогда были, правда?
— А помнишь, как мы резинки из трусов жевали, чтоб они, как сапоги у мильтона, который с Димкой живет, скрипели? Идем по лестнице и жуем. А Димкина матушка думает, что это мильтон в новых сапогах идет. Выскочит: a-а, это вы… Здорово мы ее обдували!
Когда мы вернулись домой, бабушка спросила:
— Ну, как ваше мороженое? Ели?
— Ели, баб. Знаешь, повкусней чуркинского молока!
— Я думаю, — усмехнулась бабушка. — Воду туда не подбавляют… Государство…
Говорили, что когда-то — нас с Петькой еще и на свете не было — жил в нашем доме знаменитый краевед и писатель.
Вернее, жил он в тайге, в палатках и шалашах, но, приезжая на несколько дней по делам в город, останавливался в нашем доме. Тогда все ночи светилось угловое окошко, и за ним сухощавый седой человек что-то быстро записывал в маленькие блокнотики.
Так или иначе, но когда Чуркиной досталось от эмпэвэошников за непорядок на нашем чердаке, а от Чуркиной получил нагоняй Коляда, он, ворча что-то о «гнилой интеллигенции», выбросил из круглого слухового окна большой фанерный ящик с запыленными книжками и рукописями. Их сразу растащили на растопку.
Нам с Петькой досталась толстая, в коленкоре, тетрадь. Это были изумительные рассказы о семицветных фазанах, бедных китайских фанзах, о женьшене и легких, как сухой лист, оморочках…
Часто мы ложились спать, не поужинав. И бабушка, чтобы хоть как-то скрасить вечер, читала нам эти рассказы.
И одно в них нас всегда поражало: доброта суровых на взгляд охотников.
Любой из охотников, переночевав в сторожке, оставлял для других крупу, растопку и спички. Припасы лежали до тех пор, пока их не находил усталый и голодный путник. Тогда в сторожке пахло чуточку подгоревшей кашей.
Ох, как хотелось нам с Петькой найти такую избушку! Мы бы притащили крупу бабушке, она бы сварила мировую кашу. А потом, когда выдадут паек, можно отнести на место свою крупу.
Мы засыпали с мечтой о съедобной находке. Нам снилась тайга и в ней — сторожка из черных хлебных буханок. Труба сторожки была из белого хлеба. Из трубы шел дым — кто-то варил кашу.
Иногда бабушка не читала нам, а пела. Много непонятных и грустных песен бабушка слышала в молодости в городском театре. Там она работала в костюмерной.
На креслах в комнатах белеют ваши блузки…
Вот вы ушли, а день так пуст и сер…
Грустит в углу ваш попугай Флобер.
Он говорит: жамэ, жамэ…
Он все твердит: жамэ, жамэ, жамэ —
И плачет по-французски.
— Кресло, — наутро пояснял мне Петька, — это совсем как стул, только по бокам ручки. Помнишь, у нас было кресло?
— Ну и где же оно сейчас?
— Сожгли же! — радуясь, что может объяснить, говорил Петька. — Помнишь, кашу варили?
Каша, каша, каша. Никуда не деться от этого слова. Я уже не помню, что хотел спросить у Петьки, кто такая Жамэ. Я думаю о каше. Но не об охотничьей, а о той, несъедобной, которую сварила бабушка, когда сожгли кресло.
Грустная и простая история. Бабушка забыла очки, и на рынке ей вместо манки подсунули казеин — клей для фанеры.
— А все-таки мы когда-нибудь что-то найдем, — уверенно говорит Петька. — Убежим в лес, чайник с собой возьмем, Индуса…
— Ничего мы не найдем. — Я не разделяю его уверенности. — Жди больше!
Однако я ошибся. Вскоре фортуна нам улыбнулась.
В тот день мы понесли на дальнюю Волочаевскую улицу сшитое бабушкой платье. Толстая, с двумя подбородками, заказчица обещала за работу вилок капусты и немного рису. Хозяйки не оказалось дома, и мы возвращались назад молчаливые, хмурые. Петька в сердцах, пинал придорожный репейник. И вдруг, уже недалеко от нашего переулка, наклонился над чем-то блестящим и, закричав «чья потеря, мой наход!», пустился бежать так быстро, что я намного от него отстал.
Когда я очутился в комнате, бабушка стояла у стола, схватившись руками за голову. На столе лежала Петькина находка — металлическая коробочка. Коробочку уже раскрыли, в ней поблескивали серебряные маленькие кубики.
Петька сидел на кровати, опустив голову.
— Вот, полюбуйся на своего братца, — сказала мне бабушка и обернулась к Петьке: — Да ты можешь понять, дурья твоя голова, что сейчас нарочно бросают отравленное. Враги, шпионы… Бантики еще завяжут для приманки. В городе висят специальные объявления.
Петька только пыхтел в ответ.
— Сейчас же мой руки. И ты, тихоня, тоже, — бабушка подтолкнула меня к умывальнику.
— Там «пищепром» написано, — подставив руки под сосок умывальника, пробурчал Петька. — Значит, их едят.
— Нет; вы только посмотрите на него, — возмутилась бабушка, — он еще недоволен, что остался жив!
— А самой можно в руки брать? — не унимался Петька. — Можно, да?
— Это уж не твое дело! — сердито ответила бабушка. Она действительно держала в руках коробочку. Затем, высыпав ее содержимое на стол, стала осторожно разворачивать упаковку одного из кубиков.
Мы, как зачарованные, следили за бабушкой. Вот она бросила очищенный кубик в кружку, растолкла его ложкой, льет из чайника кипяток. Вот отгоняет губами густой ароматный пар. Резко отставила кружку… Что она делает? Всегда она давала есть сначала нам. А тут вдруг, взяв только что отодвинутую кружку, выпила все, что в ней было.
— Все, — не то нам, не то себе сказала бабушка, села на кровать и стала неотрывно глядеть на часы. Часы были такие же, как всегда, так же медленно двигалась большая стрелка, такой же неподвижной казалась маленькая.
Я заплакал. Бабушка вздрогнула и повернулась ко мне:
— Ох, дура я старая. Просто кто-нибудь потерял… Да что вы, ребята, плачете? Надо же было как-то проверить… Разве я бросила бы вас на произвол судьбы?
Она встала и, пошатываясь, подошла к столу.
— Конечно, кто-то обронил, — повторила бабушка. — Сама я чего только не теряла! Вы вот что, ребята, посидите тут — я только Маришу крикну. Ей и не снился такой бульон.
В этот день мы с Петькой выпили по три кружки обжигающей солоноватой жидкости, похожей на мясной суп без засыпки. Первую кружку с хлебом, остальные — так.
— Настоящий бульон, — восхищалась бабушка.
— Совсем как до войны, — поддакивала Мариша.
Мы с Петькой не знали, какой был до войны, но верили, что этот — настоящий.
Шло лето. Майки наши из голубых превратились в белые. В приямках возле домов поспевал паслен. Под окном Коляды его было особенно много.
Мы ели крупные, сладкие ягоды и заглядывали в комнату дворника. Стены ее были сплошь оклеены афишами.
Время от времени, когда таинственный остров или тощие ноги багдадского вора покрывались клопиными пятнами, Коляда заменял старые афиши еще более заманчивыми новыми.
Хорошо помню тоненькую принцессу с золотым поясом, канонерку «ТЭ-9» и девушку чуть постарше принцессы. Девушка сидела на тракторе и снятым с головы платочком махала бойцу в серой буденовке.
Мы лакомились последним пасленом, когда рядом с принцессой и трактористкой появился красивый цыган. Правда, тогда мы еще не знали, что он цыган. «Ромэн» в углу афиши считали его именем.
В то лето я отведал и других ягод. Ленка-маленькая ездила на Красную речку к тетке. Тетка поила Ленку парным молоком, гладила шрамик на ее руке и называла племянницу «кровь моя горячая», «ватрушечка сдобная» и «вылитая сестричка». На прощанье она еще раз сказала «вылитая», усадила девочку в кабину попутного «студебеккера», а на чумазую Ленкину шею надела ожерелье из алых ягод шиповника.
Я был первым, кого, вылезая из кабины, увидела Ленка. Одну за другой мы съели все шипижины. От теткиного подарка осталась лишь влажная ниточка.
Мне очень понравились ягоды, и я пообещал Ленке всю жизнь за нее заступаться.
На другой же день Ленка прибежала к нам и, глотая слезы, сообщила, что мальчишки ее «по-всякому» дразнят.
Я схватил с подоконника ржавую гранату-лимонку, которой бабушка размалывала крупную серую соль, и мы выбежали во двор.
Ленкины обидчики даже не взглянули на нас. Все слушали Димку Сойкина.
— Вот, — упрекнул я Ленку, — говоришь: дразнятся. Никто вовсе и не дразнится.
— Да-а, — возразила она. — А потом дразнились: Ленка-пенка, девчонка-пеленка и еще на букву «зэ»… А смотри, какой у Димки бантик! Димка тоже дразнился.
На Димке была новая рубашка. Под воротником, как раскрывший крылышки махаон, чернел бант. Димка держал руки в карманах и важно говорил:
— У нас… Как его?.. Банкет! Все папины начальники. Во, слышите, поют…
— Гуляют, да? — переспросил Валька Степанов и смешно вытянул шею. — Пьют они, забодай меня комар!
— Ну, пьют, — согласился Димка. — А еще, — он многозначительно посмотрел на всех нас, — т-танцуют!
— Пляшут, да? — опять спросил Валька.
— Нет, танцуют. Мама говорит, что пляшет только голытьба.
— Это какая-такая немазаная-сухая?
— Ну, — Димка задумчиво почесал переносицу, — все уборщицы, сторожа…
— Как у меня мамка, — догадался Валька. — Сторожит она вчера злато-серебро. Идут четыре человека. Все с наганами. Сдавайся, говорят, а то хуже будет. Мамка, конечным делом, не растерялась. Ка-ак схватит трубу… Вот такую… Не подходи, говорит, порешу!
— А после? — нетерпеливо спросила Ленка. Обиду она уже забыла.
— А после они ей документики. Мы, говорят, комиссия. Вы, говорят, бдительность проявили. — Последние два слова Валька выговорил с трудом и нескрываемой гордостью.
— А моя мама будет раненых бойцов учить, — вздохнула Ленка, — на счетоводов… У которых ножек нету…
— Это чо! — перебил ее Димка. — У нас артист. Из Москвы. С гитарой. Трын-брын. Все в парке живут, а он у нас. Цыган.
— Ври! — презрительно сплюнул Валька.
— Не веришь? С мамкой танцевал, вот!
— Цыган?
— Цыган!
— Черный?
— Черный!
— Цыган черный в трубу… — Валька складно и ругательно закончил фразу.
— Дурак сто тысяч раз, — обиделся за артиста Димка.
— А ты умный, — сплюнул еще раз Валька, — как утка. Только отруби не ешь!
И тут я увидел цыгана.
Он стоял недалеко от нас и покачивался. Краешек гитары, которую он держал за гриф, шоркал по земле.
— Дядя Вася, дядя Вася, — также заметив цыгана, крикнул Димка. — Вот они не верят, что вы артист. Дядя Вася, сыграйте, пожалуйста.
— А-а-а, да-да… — пробормотал дядя Вася и пошел к нашему крыльцу.
Он не играл, а, перевернув гитару струнами вниз, барабанил по ее донышку пальцами и пел:
В небе-е-э звездочка ночная-а,
В полутьме-э горит косте-ор..
Я вдруг вспомнил афишу в комнате Коляды. У человека на ней такие же волосы, нос, губы… «Ромэн», — подумал я и, наверное, сказал это вслух, потому что цыган вздрогнул и удивленно посмотрел на меня.
— Откуда ты знаешь наш «Ромэн», хлопец? — ласково спросил он.
…Наша Родина — поляна-а…
Он замолчал и долго сидел, опустив голову. Потом сказал тихо:
— «Ромэн», наш добрый, старый «Ромэн»… наша родина… наша поляна… Э-эх!
Подошли взрослые. Стали просить что-нибудь сыграть. Цыган послушно кивал головой, и при этом на глаза ему падал волнистый черный чуб.
Потом мне не раз доводилось и бывать в «Ромэне», и слушать пластинки, наигранные известными гитаристами-цыганами. Но то, что играл у нас на крылечке дядя Вася, оказалось неповторимым.
Как будто его пальцами перебирала струны сама война, сама невысказанная боль всех затерянных в тыловых городках людей. Людей, давно убитых многими бедами и все-таки продолжавших жить, потому что жить надо.
…Сначала хрипло заговорили басы — нехотя, словно спросонья. У-у-у! — черным ртом отвечала гитара. И все стихло. Но вот опять раздались тяжелые мерные звуки. Точно ходит кто-то с опухшими ногами, медленно ходит по комнате, из которой вынесли все вещи.
Вдруг тоненько зазвенела струнка. Если уронить на пол блюдечко, оно так же зазвенит перед тем, как разбиться на немые черепки. Однажды я уронил белое, с синим ободком, блюдце. Я помню, как оно звенело… Это было мамино блюдце…
…Качнулся цыган. Капелька по щеке ползет, а на дворе совсем не жарко… Гладит дядя Вася струны, просит у гитары песню. И гитара добреет. Льдинками тенькают струны, а вот и колокольчики появились, посыпались, засмеялись.
Но гитара опять за старое.
Ветер это гудит или сирена?.. Ноги чугунные ходят в пустой комнате. Почему плачет женщина? Нет, это девочка. Она похожа и на принцессу и на трактористку, а больше всего — на Ленку-маленькую.
А кругом тревога! Окна закрывают наглухо. Одно стекло вылетает и вдребезги разбивается. А человек с опухшими ногами не может быстро подойти к окну. И в комнату врывается ветер и вой сирены. Вой… Вой… Вой… Он с каждым мигом близится, растет и — взрываются струны! Девочка уже не плачет…
Никто больше не просил дядю Васю играть. Он поднялся. Белым как снег рукавом закрыл лицо. Глухо сказал:
— В парке балерины… Девочки еще… Нет пляски. Нет танца. Нет жизни. Ни черта нет! Эй, лебедушки, говорю, взмахните крыльями! А они мне: есть, говорят, хочется, шатает нас…
Дядя Вася махнул рукой и ушел. Не к Сойкиным, а куда-то в сторону парка.
Остальные взрослые сидели, где их застала музыка. Курили, о чем-то думали…
— Знаете, — наклонился фотограф к дяде Вадиму, — все это в нас уже было. Все это мы сами видели, испытали… и все-таки сегодняшняя музыка… Мне кажется, что до нее я как-то не совсем чувствовал войну, как-то получувствовал, что ли? Вы понимаете, что я хочу сказать?
— В финскую еще, — задумчиво отозвался художник, — тащили мы с дружком пулемет. Кругом пули, осколки… Гляжу, у дружка все лицо в крови. «Ранило тебя!» — кричу. Он не слышит, идет, тащит себе… «Гошка! Тебя ранило!» Остановился. Куда? — видно, хотел спросить и — не смог. Подбородок ему оторвало… Обмяк сразу, повалился… И вот я думаю, что музыка, да и вообще всякое настоящее искусство, нам словно говорит: «Тебя ранило!» И мы слышим свою боль. Или, в другом случае, радость, грусть — смотря, что нам было сказано…
В их разговор вмешался Коляда:
— А цыган-от… Видать, с Сойкиными не того… Не остался ночевать. Здорово он, едрена гармонь, представляет!
— Снег идет, — сказала бабушка.
Она сидела у окна и грустно смотрела на улицу. И вдруг вскочила и, не одевшись, бросилась в сени.
Ее долго не было. Наконец она пришла и сказала:
— Фотограф умер.
Фотограф умер тихо, как и жил. В войну многие так умирали. Витька болтался на стрельбище — подбирал гильзы. Фотограф прилег и больше не встал.
Тощая фотографская кошка сбросила со стола банку с гипосульфитом. Мариша услышала, прибежала, собрала людей…
Хоронили его на следующий день. Покрыли до пояса белой марлей, сложили на груди бурые от химикатов руки.
Еще через два дня повезли на кладбище светлый свежевыструганный крест. Сразу сделать его не могли — у столяра не было материала.
На кресте, меж двух перекладин, было продолблено углубление для фотокарточки.
Фотографии собственной, как ни странно, у Витькиного отца не оказалось. Правда, была одна, коричневая, где фотограф снялся вместе с сыном. Не захотели их разлучать хоть на карточке…
Повздыхали:
— Сапожник без сапог — всегда так.
И повезли крест со двора.
И опять шел снег. Снежинки падали на телегу, ветер их сразу же сдувал прочь. И только в углублении для фотокарточки оставались эти красивые, мягкие звездочки.
Витьку взяла к себе Мариша.
Елизавета Ивановна, наша воспитательница, — красивая. А повариха тетя Оня — сварливая, толстая. Подбородок у нее как туго набитый кошелек. Это та самая заказчица с Волочаевской улицы, которой мы относили платье, когда нашли кубики.
Скоро уже неделя, как мы живем в интернате. Все получилось совсем неожиданно. В начале зимы сильно простудился Петька. Только-только начатую учебу пришлось бросить — так посоветовали врачи.
Бабушкина артель «Женское искусство» перешла на массовый пошив. Работать теперь приходилось посменно.
— И кто это выдумал? — сокрушалась бабушка. — Как я вас одних ночью оставлю?
Ее уговорили устроить нас в интернат. Рядом с домом, рядом с работой — чего лучше еще можно желать? Дети раздеты? Ну, это тоже поправимо…
И с бабушкиной работы прислали нам целый тюк одежды: пальто, курточки, брюки. Все из серой диагонали, все с железными пуговицами!
Одежду принесла высокая полная женщина. По дороге ее заставили надеть противогаз, и она вошла к нам, как большая добрая слониха.
— Ось вам подарунки, — басом сказала женщина, сняв маску с хоботом-трубкой. — Бачьте, яка гарна одежка.
Мы надели «подарунки» и ни за что не хотели их снимать. Приходили соседи, хвалили наши обновки, называли нас с Петькой молодыми людьми.
Вечером зашла Мариша. У нее душа горела без чаю. Мариша теперь ходила еле-еле, ноги у нее опухали все больше, но глаза были гораздо веселей, чем раньше. Бабушка говорила, что теперь Мариша, может быть, придет в себя: с Витькой ей не будет так тоскливо. Ей недавно помогли в собесе и военкомате — назначили пенсию, дали огромную и очень тяжелую для усталой Мариши шубу. Впрочем, шуба все же была превосходной: густо-коричневый, с серебряной искоркой, мех, из которого она была сшита, казался шелковистой травкой, которую все время хочется гладить.
— Охоту на меня устроили, — жаловалась Мариша. — Просто беда! Шубка-то американская многим поперек дороги стала. Сойкин прямо по пятам ходит: продайте! «Мы вам картошечки, мы вам рыбки…» И, слышь, Александровна, лекарство, сказывает, может такое достать — всю опухоль как рукой снимет! А я ему: «Дудки! За Сереженьку ношу. Потому и дадена шуба да шаль кашемировая, что Сережа, сынок, в могилке стынет…»
Наши обновки Марише не понравились:
— Как на арестантов пошили. Дети же — могли бы и постараться.
— Что ты, Мариша, — возразила бабушка, — и за это спасибо. Пусть хоть теперь свежим воздухом подышат…
Она одергивала на нас матерчатые воротнички пальто, вытаскивала белые нитки наметки.
Мариша не унималась:
— Хоть бы кошку какую пришили. В шею же задувать будет.
— Ой, смотрю я, Маришенька, зазнаваться ты стала, — покачала головой бабушка.
— А чего мне? — в тон ей ответила Мариша. — Вот с ногами бы только полегчало… А так — жить можно.
На другой день она пришла к нам со свертком под мышкой.
— Вот вам воротники, кавалеры! — сказала она, кладя сверток на стол. Бабушка развернула газету и всплеснула руками:
— Сумасшедшая! Такую вещь загубила. Да ей цены нет.
Мариша только посмеивалась:
— Ладно, ладно. Я старая, мне уже из дерева вещь надо. Чего кричишь — детей пугаешь?
— Свой у тебя теперь. Ему бы что сделала…
— И своего не обижу, не беспокойся…
Бабушка долго еще и возмущалась, и благодарила Маришу. Потом села подшивать прекрасную доху, превращенную Маришей в коротенькую жакетку.
…И вот мы с Петькой интернатцы. Такие же, как Левка Сидор. Он самый старший в группе, над всеми командует.
Едва мы появились в интернате, он подошел ко мне и спросил:
— Ты за грабли или за вилы?
Я ничего не ответил. Он толкнул меня плечом:
— Ну?
— Ну за вилы… — сказал я нерешительно.
— За фашистские могилы, — засмеялся Сидор. — Ребя, смотрите, он за фашистские могилы!
Все, кроме Петьки, поглядели на меня с явным презрением.
Сидор обратился к брату:
— А ты за вилы или за грабли?
— За грабли.
— За советские сабли! — обрадовался мальчишка. — Молодчик! А это твой брат?
— Ты к нему лучше не лезь, — грозно предупредил Петька.
— Ладно, — согласился Сидор, — не буду. Только он, дурак, за вилы.
Левка пошарил по карманам и протянул Петьке брусочек пластилина со вставленным посредине стеклышком:
— Зырь, блескоглаз это называется. Сам сделал. Надо? Я тебе потом еще Нухимова дам — марка такая. Ты марки копишь?
Сидор верховодил и в столовой.
Поставили на стол хлебницу, и он, перерыв все куски, выбрал себе самую поджаристую горбушку.
— Сидоров, — сказала воспитательница, — оставь хлеб в покое. Сколько раз я говорила, чтоб не брали хлеб, пока не принесут первое.
Сидор послушно положил хлеб, но едва воспитательница отвернулась, послюнявил палец и приложил к облюбованной горбушке.
— Я грибом болел. Кто возьмет, тот сразу заразится.
И другие ребята вслед за ним смачивали пальцы и прикасались к хлебу:
— У меня свинка была.
— Ж-жаалтуха…
— Корь…
— Тоже корь…
— Корь не заразная!
— Сам ты не заразный!
— А ты девичий пастух.
— Ребя, свеклу несут! Налетай, подешевело!
— На фиг!
— Дети, ведите себя прилично!
После завтрака мы пошли на прогулку. Сидор взял за руку Петьку, а меня Елизавета Ивановна поставила с одной маленькой, тихой девочкой.
Я боялся, что и меня будут дразнить девичьим пастухом, и не разговаривал с нею. Она тоже молча шла рядом и только потирала свободной рукой носик. И если бы она не поскользнулась, переходя площадь, и не повисла на моей руке, я бы, наверное, совсем про нее забыл.
— Тише ты, — буркнул я попутчице и искоса посмотрел на нее.
Я увидел забрызганную веснушками щеку, покрасневший кончик носа и клочья жалкого воротника, на который уже нападали пушистые снежинки.
— Чо ты ешь? — спросил я, потому что веснущатая щека девочки была выгнута чем-то круглым.
— Пуговичу, — несмело ответила девочка, и, пока она отвечала, пуговица выскользнула изо рта и упала в снег. Девочка поспешно нагнулась за ней и вместе с кусочком снега отправила в рот.
— Военная пуговича, — похвасталась она, на всякий случай заслоняя губы рукавичкой.
— Тебя как зовут? — Не знаю, почему я смягчился.
— Чоня меня жовут. А папа рыбкой жовет.
— Ты всегда так говоришь: Чоня, жовет?..
— Это потому, что пуговича в роте, — пояснила девочка. — Папка мой, знаешь, на войне воюет. Он, когда приехал, маму вжял и ка-а-ак жакружит — пуговича аж отлетела и покатилась. Думали — в норку упала. Папа уехал, а я нашла.
В подтверждение своих слов Соня выплюнула пуговку на красную рукавичку.
— Гляди, звезда.
— Хорошая, — похвалил я и подумал: «Вот бы мне такую!»
У входа в парк, куда нас привели, хмурый старик приколачивал к забору фанерку. На ней чернилами было написано: «Бомбоубежыща хот здесь» и в углу пририсован палец.
Около деда стояла с пустой кошелкой в руке старуха. Всхлипывая, она рассказывала:
— Умерла Надя… Мы ей полотенцем руки согреваем, а она умерла. Может, огурчик хочешь, спрашиваю, а она умерла. Маленький достала такой… а она не дышит…
Старик хотел по гвоздю, а попадал по руке.
— Танечка из форточки пыталась выброситься, так я три ночи не спала…
В парк нас впустили нехотя.
— Пройдете прямо по аллее и на выход, — предупредил воспитательницу военный в длинной шинели.
В парке было тихо. Падал снег. Почему-то вспомнился фотограф…
На дверях киоска, в котором мы с Петькой покупали мороженое, висел ржавый замок.
Девушка с веслом, в центре фонтана, была покрыта серой ледяной корочкой. Чехол торчавшей из кустов зенитки был белым от снега.
Не слушая воспитательницу, мы разбежались в разные стороны. Кидали друг в друга снежками, сражались на коротеньких еще сосульках.
Сидор толкнул Соню, она упала прямо на куст акации. Встала и заплакала:
— Чо ты меня в снегу всю искатал? Комок я тебе, что ли?
— Я тебя на таран взял, — хохотал Сидор.
Он подскочил ко мне и подставил ножку:
— Я тебя приемчиком!
Я побоялся дать сдачи. Соня сняла вязаную шапочку и отряхнула меня.
«Какие у нее волосы, — удивился я, — колечки, колечки, колечки… У Ленки-маленькой и то хуже».
Мы вернулись в интернат к обеду. На первое был суп с клецками, на второе — форшмак из селедки. Все называли его «башмак».
Из столовой гуськом потянулись в спальню. Мне не хватило раскладушки. Воспитательница с тетей Оней внесли в спальню стол.
— Ляжешь здесь, — сказала Елизавета Ивановна, — потом что-нибудь придумаем.
Тетя Оня грозно спросила:
— Не мочишша? Смотри, столик-то кухольный!
И я, подпрыгнув, забрался в студеную чистую постель. Воспитательница наклонилась, поправила подушку. Лицо было совсем близко, и от этого глаза Елизаветы Ивановны казались еще больше, чем обычно. Они были темно-темно-синие, почти фиолетовые, с влажным, теплым блеском и густыми тенями возле ресниц.
— Спи! — говорит воспитательница. Я зажмуриваюсь, но едва исчезает с моих щек теплое ее дыханье, осторожно приоткрываю веки. Очень хочется, чтобы она подошла и к Петьке.
В мертвый час никто не уснул.
— Ребя, воспитка смылась, — сообщил Сидор, выглянув в коридор. Его раскладушка стояла у самых дверей.
— Ну-ка, дай полежу на тетивонином столе, — попросил он. Улегся на мое место и стал дрыгать ногами. Кто-то запустил в Сидора подушкой, он ответил, и началось побоище. Оно продолжалось до самого полдника.
Мы доедали кисель. Соня вдруг выронила ложечку и заплакала. Она плакала так громко, так безутешно, что даже повариха прибежала из кухни.
Сидор смущенно спрашивал: «Это я тебя сильно толкнул, да? — и старался оторвать руки, которыми девочка закрыла лицо. — Я, да? Хочешь, я себя ложкой стукну?»
— Отойди, Сидоров, — сказала воспитательница. — Иди доедай кисель.
— Что случилось, Сонечка? Ну, скажи. Тебя обидели?
— Пуговицу со звездой па-па-а-тиряла, — еле вымолвила Соня, когда воспитательница погладила ее по колечкам.
— Ну, чудачка! Достанем тебе пуговицу. Еще лучше прежней. Сейчас столько военных…
— Папки-ну-у хо-о-чу, — еще пуще расплакалась девочка. Она больше не могла говорить.
— У нее, наверно, в парке выскочила, — хмуро сказал Сидор и опустил голову. Потом, не оглядываясь, побежал к дверям.
— Я поищу!
— Сидоров, сейчас же вернись! — крикнула воспитательница, но Левки уже не было.
— Ваш? — строго спросил сосед Димки Сойкина и подтолкнул Сидора к Елизавете Ивановне. — Герой! В запретную зону забрался.
И было непонятно: осуждает ли милиционер беглеца или хвалит.
— Сидоров! Конечно, мой, — обрадовалась воспитательница. — Замерзший-то какой! Дрожит весь. Да где ты был, гулена? Мы тут с ног сбились…
Левка и правда вздрагивал. Но, наверное, от страха, а не от холода. Одет он был тепло: такие же, как на милиционере, шапка и полушубок.
Милиционер забрал снятую Левкой одежду, козырнул и ушел.
Голос воспитательницы стал гораздо строже, чем при нем.
— Марш за мной! — сказала она Сидору. — А вы все — в постель! Чтоб через пять минут ни одного здесь не было!
Мы поплелись в спальню, обсуждая Левкины шансы на помилование. Те, кто в интернате «давнее всех», говорили, что Сидору достанется крепко.
Он вернулся поздно. Молча, не обращая внимания на наши напряженные позы, разделся и лег. Жалобно заскрипела раскладушка.
— Сидор! Было тебе? — не выдержали мы. — За уши таскали? Ты ревел?
Сидор вдруг громко расхохотался:
— Тетя Воня ревела — вот кто. Я суп на кухне ем, а Лизавета Ванна ей говорит: «Это что за меню? Седня свекла, завтра свекла…»
— Сама она свекла, — поддакнули из темноты.
— Ага, — согласился Сидор. — Лизавета Ванна говорит: «А где омлет, где жиры, почему чай несладкий?» А тетя Воня как заревет: «Я не брала, я не брала. Жиров десять грамм на рот. Я не брала…» Как Сонька, ревела, — сказал Сидор и затих. Полежал, соскочил с раскладушки и прошлепал босыми ногами к перегородке, за которой спали девочки. Приложив губы к дырочке от выпавшего сучка, он шепнул:
— Соня, не реви. Соня, слушай: я тебе завтра Нухимова отдам. Марка такая…
В интернате мы с Петькой пробыли до новогоднего утренника. На утреннике Петька прочел стихи собственного сочинения. В них говорилось, что фашист бежит от Петькиных крепких жал. Всем особенно понравился конец:
В землю гадов головой,
А везде грохочет бой!
Соня сделала «лягушку». Сидор спел про конницу Буденного.
После утренника нас повели в столовую. Родители окружили воспитательницу и спрашивали, когда утеплят уборную, чтобы детей не продувало, и сколько носовых платков нужно давать ребенку.
Под десятками родительских взглядов Сидор все же умудрился поменять на соседнем столе мякушку на горбушку. Свою он отдал Петьке, обмененную — мне. Всегда ли будут на земле такие правильные мальчишки?..
Вот он уписывает нелюбимый мякиш и грустно говорит Петьке:
— А я в Суворовское махну. Вот весна будет, и уеду.
Мы с Петькой насовсем уходим из интерната. Другие — только на праздники.
Бабушка стала надомницей, сможет за нами смотреть. Она уже договорилась с учительницей, и Петька опять будет ходить в школу.
Петька-то будет, а я нет…
— Дети, — говорит Елизавета Ивановна. — Дети, попрощайтесь с Петей и Леней.
Она наклоняется и целует наши макушки.
— Дети, я кому говорю?
Никто ее не слушает. Все погрузили носы в кульки с новогодними гостинцами. У Сони за щекой круглая помадка, а я вспоминаю ту, военную, пуговицу.
В нашей комнате на тумбочке стоит елочка. Не целая, а только верхушка. У кого-то не влезла в комнату большая-пребольшая елка — вот и отрубили от нее верхушку. Елочных игрушек у нас не было, и бабушка вырезала и повесила на ветки модели из журнала мод. Они все время поворачиваются к нам нераскрашенной стороной.
Накануне бабушка говорила, что если что-то задумаешь, то в новогоднюю ночь это обязательно приснится.
Я забыл задумать, но сон увидел замечательный. Мне приснился Буденный — точь-в-точь такой же, как на портрете в интернате. Я поздоровался с ним и попросил у него буденовку. Хоть не насовсем, а поносить. Ведь и у Вальки Степанова и у Витьки Майорова они есть, а у меня нету. Буденный погладил усы и сказал:
— Знаешь, я сам все свои буденовки роздал. Но я напишу тетке на Красную речку, и она тебе пришлет…
Как жалко, что такой сон кончился! Вставать не хочется. Надевай теперь эти гадские штаны с железными пуговицами, эти стоптанные ботинки…Один ботинок надевается хорошо, другой, как назло, не лезет. У Петьки — то же самое. Нога упирается во что-то твердое и не идет дальше.
— Там что-то есть, — Петька засовывает руку в ботинок и щупает. — Не достается…
Взяв за пятку и носок, мы с силой встряхиваем ботинки. И тут на пол, почти одновременно, падают, стуча, два больших, спелых яблока.
— Яблоко! У меня яблоко! — кричит брат.
— Яблоко! — кричу я. — У меня тоже яблоко!
— Яблоки! — кричим мы, подбегая к бабушке.
— Баба, яблоки. Посмотри, баб, яблоки… Тут красненькое, тут желтенькое… Баба, баб, а где ты яблоки взяла?
Мы, забыв обо всем на свете, носимся по не протопленной еще комнате.
Мы прижимаем яблоки к груди, заворачиваем их в подолы рубашек, лижем разноцветную, пахучую кожицу:
— Мое с веточкой!
— Мое с полосочками!
— Баб, это тебе в счет работы дали?
Бабушка в телогрейке, перехваченной тесемкой, выгребает из печки золу. Звякая, в ведро вместе с золой падают обгорелые гвоздики. Вчера топили тротуарной доской. В ней было много гвоздей с гладкими шляпками, отшлифованными тысячами ног.
В другой раз мы бы с удовольствием запустили в золу руки и выловили два-три похожих на червяков гвоздика. Но сейчас руки заняты яблоками! Они в сто раз лучше гвоздиков, лучше даже, чем сон про Буденного!
— Не бегайте в одном ботинке — это нехорошая примета. Залезайте в постель — видите, какая холодина! — говорит бабушка, и изо рта у нее идет пар.
Холодина-дина-дина…
Мы залезаем под одеяло. Яблоки с нами. Им тоже холодно.
Холодина-дина-дина…
Светит лампа Аладина.
— Складно? — спрашиваю я Петьку. Мне очень приятно, что и я сочинил стихотворение.
Бабушка выносит ведро, разжигает печь. Потом присаживается на край нашей кровати.
— Баб, у тебя на лбу сажа. Нет, вот тут, ага — вот тут. — Петька высовывает руку с зажатым в кулаке яблоком и одним пальцем показывает, где у бабушки сажа.
— Баба, что с ними делать? — спрашиваю я.
— После супа скушаете. В яблоках много железа.
— Ой, — не верит Петька и тычет пальцем в яблочную щеку. — Там только зернышки, я знаю…
— Баб, а правда, где ты яблоки достала?
Мы знаем, что на паек яблоки не дают и посылки с ними нам никто не присылает. Мы и видим-то яблоки впервые за столько лет.
— Знаете что… — говорит бабушка. Голос у нее таинственный, будто она хочет рассказать сказку. — Я ведь у вас ведьма. Я баба-яга.
— Бабы-ёги такие не бывают, — смеюсь я.
— Бывают! Спрячьте руки под одеяло! Вот я такая баба-яга. Вы вчера спали, а я раз-раз на метлу, в трубу и полетела…
— Куда? — в один голос спрашиваем мы.
— Ну полетела… м-м-м… в Москву!
Бабушка прячет руки в рукава и продолжает:
— Прилетаю сразу в Кремль, спускаюсь через трубу, а там столы кругом, вазы на них стоят. Партизаны там в гостях. Ну я потихоньку взяла два самых больших яблока и улетела.
— Баб, а почему ты побольше яблок не взяла?
— Больше нельзя. Иначе метла не выдержит — упадет.
— И нет! Ты, баба, не баба-яга!
— Вот Фомы-неверы.
— Да нет, правду скажи, ты летала?
— Ну конечно. На этом вот венике.
— И самолеты видела?
— Как тебя сейчас.
— А когда ты еще полетишь?
— Скоро, ребята, теперь уже скоро!
Я часто вспоминаю эти «кремлевские» яблоки, купленные бабушкой за баснословную цену на базаре. Яблоки мы съели, а их зернышки закопали в горшок от давно зачахшего цветка. И поливали их до тех пор, пока бабушка не убедила нас, что это пустая затея. Так холодно, разве они уцелеют?.. И вот, думая теперь о своем детстве, я всегда сравниваю нас самих и эти яблочные зернышки. Только человеческое тепло защитило и спасло нас с Петькой в те суровые годы. Не очень-то много мы его и видели, но раз не погибли — значит, нет ничего на свете сильнее, чем даже самая скупая доброта человека… Из огромного рога изобилия сыплются глиняные ватрушки. В самом гастрономе пахнет балыком и сдобой. На полу — бумажки от конфет «Радий» и «Черная смородина». Кто-то ест такие конфеты. Кто-то не только ест, но и обманывает — возьмет и свернет фантик, будто внутри конфета.
Димке отец дал красную тридцатку. Димка купил полный кулек «Радия». Стоит под плакатом «Сортовой разруб говядины» и поедает свои конфеты.
Мы с Петькой и Витька Майоров ждем, когда подойдет очередь за коммерческим хлебом, и поглядываем на Димку.
Он не замечает, а нам видно, как к нему подкрадывается оборванный, чумазый мальчишка. Кепка козырьком к затылку, одно плечо воинственно приподнято.
— Ты чо? — толкает он вздрогнувшего Димку.
— А ничо! — Димка озирается по сторонам.
— Ты на кого, сука? На меня, да? — пацан еще раз толкает Димку. — Дай конфетину. Я шпана!
Подошла наша очередь. Толстушка свешивает нам хлеб и говорит другой, длинной продавщице:
— Ты не представляешь, какой он ужасный кокетун… Умора!
Мы прячем хлеб в сетки и идем выручать Димку.
Незнакомый пацан стоит к нам спиной. Все вместе мы ему запросто накидаем. Ух, гадство, бритовку достал… А Димка бледный-бледный…
— Ты Сидора знаешь? — говорит пацан и протягивает Димке лезвие: — На, отрежь маленько.
Сидор, Сидор! Да это же наш Сидор. Мы же с ним вместе были в интернате. А может, это не он?
— Сидор, ты в интернате был? — спрашивает Петька.
— Сбежал, — солидно отвечает Сидор, — свекла там, все свекла.
— Сидор, айда к нам, — зову я.
— Заругаются еще у вас.
— Ну к вам пошли.
— Куда? — он морщится, точно Димкина конфета оказалась очень кислой. — Матка у меня умерла. Вьюшку нарочно закрыла и угорела. И в Суворовское ни фига не написала…
Мы выходим из гастронома. Синее-синее утреннее небо, яркое солнце, легкие, как бабочки, конфетные бумажки…
— Знаешь что, — нерешительно говорит Сидору Витька Майоров, — пойдем со мной. Мариша тебя пустит. Она хорошая — хочешь, спроси у Петьки. Петька с Ленькой, а мы с тобой будем жить. Идет?
Сидор молчит.
— Нет, верно, — уговаривает Витька. — Потом меня братан заберет, а ты у Мариши останешься. Или вместе махнем.
Сидор в ответ только вздыхает…
Мы идем по городу. Позади всех Димка. Доедает свои конфеты.
…Через час после встречи с Сидором диктор объявил о капитуляции Германии. И на нашей улице — на всех улицах — был праздник.
Тема № 23. Биография и творчество Черняк Олега Ароновича.
Рассказы «Нечего терять» и «Я вернулся в мой город»
Черняк Олег Аронович родился 18 июня 1961 года в городе Перми. В 1976 году окончил восемь классов физико-математической школы № 9, поступил в Пермский строительный техникум. В 1980-м принят по распределению на работу инженером технического отдела в Пермское отделение Стройбанка СССР. В 1989 году завершил обучение в Пермском политехническом институте. Трудился на промышленных предприятиях города Перми. Работая, продолжал учиться. Получил образование по специальностям «экономист» и «психолог». С 2004 года перешёл на работу в систему образования, в настоящее время — директор МАОУ «Центр образования Индустриального района города Перми». Корреспондент литературно-публицистической газеты «Пермский писатель». Дипломант литературного конкурса «Новые имена» (2016), Международного конкурса «Вся королевская рать» (2016), литературных конкурсов «Жизнь — игра» (2017) и «Самый яркий праздник» (2017, за оригинальный сюжет). Номинант на премию литературного конкурса «Чаша таланта» (2017). Публикуется в журналах «Чешская Звезда», «Московский Bazzar», «Директор школы», альманахе «Литературная Пермь». Заместитель председателя Пермской краевой общественной (профессиональной) организации Союз писателей России. Член Союза писателей России, член Союза русскоязычных писателей Израиля. Лауреат премии А. Ф. Мерзлякова. Живёт в городе Перми.
Рассказ «Нечего терять»
Валентин Сергеевич боялся умереть в сорок лет, и для этого были веские причины: его дед ушёл в пятьдесят, отца не стало в сорок пять. У обоих был рак желудка. Валентин Сергеевич понимал, что генетика в этом случае играет не последнюю роль, но жить с постоянной мыслью о скорой смерти становилось с каждым годом всё тяжелее и тяжелее. В канун сорокалетия Валентин Сергеевич на работу не пошёл, он лежал на кровати, в комнате с задёрнутыми шторами.
Тихонько открыв дверь в комнату, вошла жена. Она сдвинула одеяло, села на край кровати и взяла его за руку.
-Валя! Ну, чего ты? Все будет хорошо, хватит. Сколько можно себя мучить?
-Танюша, мне завтра сорок. Все. Я своё отжил.
Валентин Сергеевич отвернулся и накрыл голову подушкой, плечи его затряслись.
-Валюша, милый. Вспомни, как они жили, и дед, и отец, как пили запойно. Их же никто не любил, Валюша. Ты другой. Мы с Санькой тебя очень любим. Ты нам нужен. Может всё-таки сходим к психологу?
-Уйди, Танюша. Дай одному побыть, - всхлипнул Валентин Сергеевич.
Татьяна откинула подушку, наклонилась над мужем, поцеловала его в мокрую щёку и молча вышла из комнаты.
Валентин Сергеевич проснулся от давящей нудной боли в животе.
"Ну, все: началось, - подумал он и посмотрел на часы. - Час тридцать. Танюша на работе, Санька в универе, я один".
Страх ознобом пробежал по коже. Полумрак комнаты напомнил склеп. Валентин Сергеевич зажмурился и представил, как душа его, маленьким серо - голубым облачком поднимается над домами и уносится ввысь, оставляя в прошлом все земные неурядицы.
"Надо идти к врачу. Оформлю бумаги заранее, чтобы потом, когда буду лежать, Танюше не пришлось бегать и клянчить наркотики, как это было с отцом", - подумал Валентин Сергеевич, быстро умылся, оделся и вышел на улицу.
Погода начала марта ничем не отличалась от февральской. Колючие снежинки, гонимые жутким ветром, впивались в лицо обжигающими ледяными каплями, попадали в глаза и, превращаясь в слёзы, стекали по щекам. Валентин Сергеевич брёл тихими дворами к ближайшему медицинскому центру. Ноги увязали в размякшей снежной каше. Каждый шаг отдавался в животе непрестанной тупой болью. И от этого мысли о безысходности судьбы становились все отчётливей и ярче.
Народу в медицинском центре было мало. Валентин Сергеевич снял куртку, надел бахилы и поднялся на второй этаж к стойке администратора. Оформил карту, оплатил приём и по длинному коридору отправился искать нужный кабинет. Остановившись у двери с табличкой "Терапевт", постучал и, не дожидаясь ответа, вошёл.
Врач, подперев голову рукой, раскладывал на компьютере пасьянс "Косынка". Увидев пациента, он встрепенулся, поправил очки и сказал:
-Здравствуйте, проходите, присаживайтесь.
Валентин Сергеевич уселся на стул и положил документы на стол. Врач проверил чек и, покрутив в руках карту, спросил:
-На что жалуетесь, Валентин Сергеевич?
-Живот болит, скорее всего, рак.
-Это вы сами диагноз поставили?
-Да. У меня наследственность. И дед, и отец умерли от рака желудка.
-Ложитесь на кушетку, сейчас посмотрим, - сказал врач.
Валентин Сергеевич лёг и задрал свитер, оголяя живот. Каждое прикосновение пальцев терапевта вызывало боль и заставляло зажмуриваться.
Врач сполоснул руки, тщательно вытер их вафельным полотенцем, глубокомысленно почесал лоб, и сказал:
-Ясненько!
-Доктор, скажите, что значит «ясненько»? - взмолился Валентин Сергеевич, присев к столу. -Рак?
-Да что вы заладили - рак, рак? Я подозреваю, что у вас язва. Но точно скажу после обследования. Пьёте? Курите? Солёное, острое, жареное в большом количестве употребляете?
-Не знаю. - буркнул Валентин Сергеевич.
-Что не знаете? - удивился врач.
-Ничего. Доктор, вы можете гарантировать, что это не рак?
-Валентин Сергеевич, дорогой. Сдайте кровь и сделайте гастроскопию, а потом уже предметно поговорим. Гарантии вам может дать только Бог.
-Но, в принципе, возможно?
-В принципе, возможно все, - устало ответил врач и поправил очки.
Он распечатал на принтере направление на обследования и протянул их пациенту.
-Подойдите к администратору, запишитесь на удобное время, а потом с результатами ко мне. И ещё…
Он быстро выписал рецепт мелким неразборчивым почерком.
-Внизу в аптеке купите это лекарство. Будут боли - принимайте. Всего хорошего.
Валентин Сергеевич шёл по коридору понурив голову. Бахилы шуршали, прилипая к только что вымытому полу.
-Мужчина, мужчина! У вас все в порядке?
Валентин Сергеевич поднял глаза и посмотрел на администратора.
-Что? - переспросил он.
-Я спросила, а вы молчите. Чем вам помочь?
-Вот, записаться на обследования надо.
Он положил на стойку направление.
-Ага, понятно, сейчас время посмотрю, - сказала администратор. - Завтра в восемь анализ крови, а в девять гастроскопия, устроит?
Валентин Сергеевич внимательно посмотрел на администратора, развернулся и быстро пошёл к лестнице. Спустился, взял в гардеробе куртку и вышел на улицу.
"Нет, не хочу мучительно угасать, - подумал он. - Лучше напишу записку и того… а сейчас надо срочно выпить и прикинуть, что и как.
Бар "Каприз" он обнаружил в соседнем доме. Время ланча ещё не закончилось, и небольшой зал был полон народа.
-Добрый день. Перекусить хотели? - спросил подошедший парнишка - официант. - Минут пять подождёте в баре? Сейчас столик освободится.
-Конечно подожду, - ответил Валентин Сергеевич. - Мне как раз бар и нужен.
Он прошёл через зал и вскарабкался на высокий стул у стойки.
-Здравствуйте, чего желаете? - спросил бармен. - Есть отличное тёмное живое пиво. Только привезли. Будете?
-Нет, спасибо. Налей -ка мне водочки, грамм пятьдесят. И томатный сок, стаканчик. Орешки какие - нибудь есть?
-Миндаль, прокалённый с солью устроит? Водка "Зелёная марка", пойдёт?
-Давай.
Бармен, словно фокусник, в секунды выставил на стойку фарфоровую вазочку с миндалём, стакан сока и похожую на пробирку запотевшую рюмку с водкой.
Валентин Сергеевич выдохнул и выпил, уложив пятьдесят грамм в один глоток. Он почувствовал, как ледяная струйка скатилась вниз и резкой болью пронзила живот.
-Вам плохо? -испугано спросил бармен, увидев гримасу на лице Валентина Сергеевича. - У нас водка качественная. Никто претензий не предъявлял.
-Все в порядке, просто желудок болит, - успокоил Валентин Сергеевич.
К стойке подошёл официант.
-Ваш столик готов, - сказал он. - В углу у окна. Присаживайтесь, я сейчас меню принесу.
-Не надо меню. Неси за стол мои орешки, сок и дай мне, пожалуйста, тарелку солянки. И ещё! Давай - ка бутылку вашей "Зелёной марки". Мне терять нечего!
После четвертой рюмки боль в животе утихла. Валентин Сергеевич помешал ложкой густую солянку и, нахмурившись, отодвинул тарелку в сторону.
"Несомненно, я должен уйти сам, - подумал он. - Уйти быстро, но как? Вдруг не смогу. Нет, смогу. Должен. Не хочу, чтобы они смотрели, как я буду умирать. Это же сколько они намучаются со мной?"
Валентин Сергеевич налил ещё, выпил и прислушался к ощущениям. Боли не было. Он допил сок, занюхал миндалём и вытер выступивший на лице пот.
"А что я оставлю после себя? - вновь задумался он. -Трёхкомнатную хрущёвку? Потрёпанную годами "Ладу" да шиномонтаж, в котором я и директор, и бухгалтер, и рабочий. Какие от него доходы? Так, едва на жизнь хватает. Кто им заниматься будет? Санька? Нет, ему учиться надо. Значит, продадут. И что? Да ничего. Денег хватит, чтобы кредит закрыть. Чёрт возьми, ещё же кредит на Таньке висит двести тысяч. Я не могу вот так их оставить. Надо что-то придумать, пока есть время. Знать бы, сколько?"
Валентин Сергеевич взял бутылку, но налить не получилось: струйка водки не попадала в узкую рюмку. Он приподнял стакан из-под сока, прицелился, налил половину и выпил. Зачерпнул ложкой остывшую солянку и, роняя на скатерть кусочки колбасы, сунул её в рот.
Щёки его полыхали. Разогретые алкоголем мысли толкали на авантюру.
"Кредит! Кредит - это выход, - подумал он. - Они же мне шлют сообщения, что одобрен кредит до двух миллионов. Вот и возьму. Сейчас всё страхуется, и если со мной что случится, родственники не в ответе. Танюшкин кредит закрою и ещё куча бабок им останется, а с меня какой спрос? Нет человека - нет проблем. Вот так. Мне терять нечего".
Он долго разглядывал часы. Стрелки расползались, и как Валентин Сергеевич ни пытался понять, который час, он не мог.
-Вам помочь? - спросил официант, подойдя к столу.
-Да. Можно посчитать. И ещё. Организуй мне, пожалуйста, такси и шикарный букет цветов. Я заплачу.
-Не вопрос! Только надо подождать.
-Жду, - ответил Валентин Сергеевич.
Он взял бутылку, посмотрел на неё, замотал головой и поставил обратно.
"Нет, - подумал он. -И так перебор. Хватит".
Когда вернулся официант, он уже начал засыпать. Парень принёс цветы, взял деньги и проводил Валентина Сергеевича до машины.
Двери открыла Танюша.
-Ой ты, Боже мой! - воскликнула она и подхватила ввалившегося в квартиру мужа. - Валюша! Ты ли это? Улыбаешься. И с цветами. Что случилось?
Валентин Сергеевич качнулся, оскалился и приложил палец к губам:
-Тшшшш, всё завтра. Всё завтра.
-Хорошо, хорошо, Валюша. Завтра. Только ответь: почему ты в бахилах?
-Не - ска - жу! - засмеялся Валентин Сергеевич, с трудом стащил с ног ботинки, прошёл в комнату и, не снимая куртку, бухнулся на кровать.
Валентину Сергеевичу снился чудесный цветной сон: он сидит на облаке и наблюдает за всем, что происходит с его семьёй. Ни Танюша, ни Саня не видят его, а он не только видит любимых, он даже слышит их мысли. А самое главное - он может предостеречь от беды, направить по нужной дороге, подать знак. Санька совсем большой, идёт по широкой аллее, держа за руку девушку в белом платье. Но почему он не может разглядеть её лица? Непонятно. А! Вот и Танюша. Что она шепчет? "Валюша, Валюша приглядись. Валюша приглядись!"
Валентин Сергеевич проснулся от шёпота жены:
-Валюша проснись.
Он открыл глаза. У кровати стояли жена и сын.
-Ну, папа, ты даёшь, - сказал Санька. - Мы уже минут пять тебя разбудить не можем.
-Поздравляем с Днём рождения! - сказала Татьяна.
-И желаем тебе здоровья, - добавил сын.
Валентин Сергеевич потянулся и сел, откинувшись на спинку кровати.
-Спасибо, дорогие, - улыбнулся он.
-Какой же ты милый, когда улыбаешься. Татьяна села на кровать и обняла мужа.
-Это тебе от нас! - сын поставил на пол цветной подарочный пакет. Потом посмотришь. Мам, мы опоздаем.
Валентин Сергеевич вспомнил вчерашний день и нахмурился:
-Так сорок лет, говорят, отмечать нельзя.
-Но подарки же дарить можно, - ответил Санька.
-Мы пошли, - сказала Татьяна. - Вечером тортик куплю, праздновать не будем, а чайку все вместе попьём. Ты в шинку свою собираешься?
-Нет, есть кое какие дела.
-Ну, тебе лучше знать. Пока. Мы ушли.
Услышав, что захлопнулась входная дверь, Валентин Сергеевич поднялся и принялся разглядывать подарок. В пакете лежали красные комбинезон, бейсболка и куртка. Эту спецовку он давно присмотрел в магазинчике на окраине и хотел купить, но не решался: дороговато бы встало.
-Ух, ты! Какие умнички, здорово придумали, - воскликнул Валентин Сергеевич, увидев, что на бейсболке жёлтым широким вензелем вышиты его инициалы. Точно такой же узор был нанесён на нагрудные карманы куртки и комбинезона. Он убрал вещи и начал собираться в банк.
Валентин Сергеевич с удовольствием оглядывал себя в зеркале.
"Очень даже хорошо, - подумал он. - Никаких следов вчерашней пьянки на лице, да и в костюме я больше похож на крутого бизнесмена, чем на умирающего владельца шиномонтажки. Второй раз надеваю, хорошо, что тогда Танюшку послушался и купил. К входу подъезжать не буду, а то засветят мою "ласточку", и не видать мне кредита". Валентин Сергеевич надел куртку, ботинки и снял с крючка вешалки ключи от машины.
-А это ещё что? - удивился он.
На ключах висел новый брелок: маленькая копия автомобильного колеса на серебристом диске.
"Это точно Санькина идея, - подумал Валентин Сергеевич. - Слава Богу, сынок, ты не знаешь, что творится у меня на душе".
Войдя в банк Валентин Сергеевич стянул вязаную шапку и сунул её в карман куртки, которую снял, и перекинул через руку так, чтобы не было видно расплывшегося по ткани пятна от машинного масла. Он увидел свободное место напротив девушки - менеджера и присел к столу.
-Здравствуйте.
-Здравствуйте, - девушка широко улыбнулась, изображая радость, граничащую с восторгом. - Слушаю вас.
Разговор и оформление кредита заняли не больше сорока минут.
-Итак, - сказала менеджер. Сумма кредита поступит на ваш карточный счёт не позднее двенадцати часов завтрашнего дня. Если вы захотите снять наличные, то в банкомате установлен лимит. Вам необходимо за сутки сделать заявку, тогда вы сможете забрать деньги в кассе банка. Все понятно? У вас есть вопросы?
-Да, - ответил Валентин Сергеевич, прислушиваясь к нарастающей в животе боли. - Если вдруг со мной, что-то случится, кредит ляжет на семью?
-Наш банк учитывает трудные жизненные обстоятельства заёмщика и может пересмотреть график платежей. В случае вашей смерти обязанности по погашению кредита берет на себя страховая организация. Вы же только что подписывали договор.
-Спасибо. Закажите мне деньги на завтра на двенадцать. Буду снимать.
Он вышел из банка, сел в машину и вздохнул.
-Ну, что, аферист? - спросил он, глядя на себя в зеркало заднего вида. -Сделал дело - гуляй смело? Блин, противно-то как. Никогда никого не обманывал, а тут... Что мне вчера врач от боли выписал?
Валентин Сергеевич порылся в карманах, нашёл рецепт и поехал в аптеку.
Вечером, когда вся семья уселась пить чай с тортом, он сник окончательно: боль, забитая таблетками, прошла, но всколыхнулась совесть. Валентин Сергеевич натужено улыбался, чмокал в щёки жену и сына, слушал поздравления, а внутри бушевала буря. Воспользовавшись затянувшейся паузой, он поднялся из - за стола и сказал:
-Спасибо, дорогие. Пойду я прилягу, а вы продолжайте.
-Конечно, - согласилась Татьяна. -Санька сейчас к Мише пойдёт, с ночёвкой. Я посуду помою и приду. Ложись.
-Сомневаюсь, что к Мише, - улыбнулся Валентин Сергеевич. - Наверное к Маше. Да, сынок?
И, не дождавшись ответа, ушёл в комнату.
Татьяна уже давно спала, а Валентин Сергеевич всё взбивал подушку, ворочался, боролся с одеялом, но сна не было. Он вышел на кухню, налил в кружку воду, отпил и сел за стол.
"Я так не могу, - подумал он. - Не по-человечески это всё. Взял деньги - отдай, иначе так до самой смерти и буду мучиться. Надо искать выход, кредит-то уже оформил, за страховку деньги удержат, значит, уже попал. Чёртов желудок".
Он достал таблетки, выпил одну, и подошёл к окну.
"Вот погода. Вроде март начался, а снег валит и валит. Скоро сезон начнётся, все кинутся резину менять. Месяц будут тянуться. Сначала по пятнадцать машин, потом всё меньше и меньше. Считал же когда — то: за этот период можно неплохо деньжат срубить, если пахать конечно. Вот если бы две шиномонтажки было, так вообще хорошо. А три? Сказка. Почему Танюшку не слушал, говорила ведь - расширяйся. Нет. Долбаный страх, что в сорок умру, не давал покоя. Ну, вот и исполнилось. И что? Живой, и сколько ещё проживу? Пусть год, а кредит-то гасить уже через месяц. Вот же идиот, и так денег впритык".
Валентин Сергеевич пошёл в комнату сына, достал из стола чистую бумагу, ручку и вернулся на кухню. Сел за стол и подумал:
"Почему худо - бедно, но я на плаву, а ребята продают бизнес? Не организованно у них всё, нет системы. Пашка то работает, то не работает, вот народ к нему и не едет. У Гены рабочий всегда пьяный и орёт постоянно. К Серёге пока подъедешь, гвоздей нацепляешь. Места у всех проходные, а дело не идёт. А если я эти шиномонтажки куплю, но и у меня дело не пойдёт? Нет, у меня точно пойдёт. По одной простой причине - мне терять нечего. Организую всё и Саньке бизнес оставлю. А сам буду сверху наблюдать и радоваться. Итак, что мы имеем: два миллиона минус страхование кредита, минус Танюшкин кредит итого…"
Валентин Сергеевич включил чайник, начертил на листе таблицу и начал быстро заполнять её цифрами.
Утром Валентин Сергеевич отвёз жену на работу, вернулся домой и позвонил приятелю Пашке.
-Привет, Паша! Я слышал, ты шиномонтажку продаёшь. Готов купить.
-Привет, Валёк. Продаю. Расширяться решил?
-Ну, да. Могу подъехать. Двести штук устроит?
-Ты чё, Валёк? С дуба рухнул? Я будку выкупил, вулканизатор новый поставил, компрессор. Да одних расходников хрен знает на сколько набрал. Так, что полмульта не меньше.
-Пашка, друг, я пока клиентов прикормлю - год пройдёт. Ты же всех растерял. Четыреста налом - и по рукам.
-Чёрт с тобой. Приезжай, жду.
Валентин Сергеевич положил телефон, потёр от удовольствия руки, улыбнулся и сказал:
-Ну, что? Лёд тронулся, господа присяжные заседатели!
Он выпил таблетку и принялся обзванивать других продавцов из составленного накануне списка. Договорившись со всеми, Валентин Сергеевич поехал в банк, снял деньги и отправился к Паше оформлять документы. Домой вернулся к вечеру. Татьяна уже пришла с работы и суетилась на кухне.
-Ты прямо ко времени, - сказала она. - У меня все готово. Умывайся, и будем ужинать.
Валентин Сергеевич, переоделся, вышел на кухню, сел и положил на стол две пухлые пачки тысячных купюр, перетянутых резинкой.
-Вот, Танюша, можешь завтра идти закрывать свой кредит.
-Так, дорогой, - сказала Татьяна, она выключила плиту, сняла передник и подсела к мужу. -Мне кажется, нам пора поговорить. Что происходит? Ты за последние три дня сильно изменился. Изменился в лучшую сторону, и я уже начала было радоваться тому, что ты улыбаешься, шутишь. И вообще стал прежним, как тогда, в первые годы нашей жизни. Но деньги… Ты меня пугаешь. Что случилось? Ты продал шинку?
Валентин Сергеевич взял жену за руку и улыбаясь сказал:
-Не продал, а купил ещё одну, и на днях покупаю ещё три.
И он рассказал ей о своих планах.
-Но как ты решился, Валюша? Ты же всегда боялся рисковать, - спросила Татьяна, выслушав мужа.
Валентин Сергеевич поднялся и выпил таблетку. Подошёл к жене сзади, положил руки ей на плечи и сказал:
-Ты знаешь. Танюша, я устал так жить. Я понял, что не могу сейчас уйти. Я должен вам с Санькой что - то оставить. Мне дорог каждый день, понимаешь, каждый. И именно сейчас мне надо пожить как можно дольше. Мне необходимо всё успеть закрутить и отладить. Начну сезон и пойду к врачу, пройду все обследования. Я буду бороться.
Валентин Сергеевич, сел к столу и вновь взял жену за руку:
-Я сегодня нашёл в интернете классную статью. Там написано, что самое главное при раке - желудка правильное питание. Я распечатал диету. С завтрашнего дня и начну. И ещё, каждый вечер надо гулять. Будешь гулять со мной? Ты же поможешь мне?
Татьяна осторожно вытянула ладонь из-под руки Валентина Сергеевича, вытерла слёзы и прошептала:
-Какой ты у меня молодец. У тебя все получится, мы с тобой. Как же я тебя люблю.
Месяц выдался тяжёлый. Загрузив с утра в машину термосы с приготовленными Татьяной паровыми котлетками, кашами, бульоном, Валентин Сергеевич разрывался между шиномонтажками, приводя их в порядок: где - то надо было восстановить и покрасить будку, где - то подсыпать щебень на дорогу, где - то подшаманить оборудование. Нанимал мастеров, согласовывал документы, заказывал рекламные щиты, контролировал установку кофейных автоматов.
За ужином он рассказывал жене, как прошёл день, а потом они одевались и шли гулять. Взявшись за руки, бродили по скверу, седели на скамейке, кормили голубей, разговаривали о Саньке, а иногда просто молчали, думая о своём. Валентин Сергеевич сильно похудел. Таблетки он не пил: то ли желудок не беспокоил, то ли в суматохе не было времени обращать внимание на боль.
Солнце окончательно высушило асфальт, и в шиномонтаж потянулись первые посетители.
"Ну, вот, - подумал Валентин Сергеевич. -Теперь можно и к врачу".
Народу в медицинском центре было мало. Валентин Сергеевич снял красную с вышитым вензелем куртку, сдал её в гардероб, надел бахилы и поднялся на второй этаж к стойке администратора. Взял карту, оплатил приём и по длинному коридору прошёл двери с табличкой "Терапевт", постучал и, не дожидаясь ответа, вошёл.
Врач, подперев голову рукой, раскладывал на компьютере пасьянс "Косынка". Увидев пациента, он встрепенулся, поправил очки сказал:
-О, я вас помню! Присаживайтесь. Куда вы подевались в прошлый раз? Что беспокоит?
-Доктор, я хочу пройти обследование и узнать, на какой стадии моя болезнь.
-Ну, вот, теперь я уверен, что это вы. Большой специалист по диагностике рака. Давайте так. Мы сейчас пройдём стандартное обследование, и, если я хотя бы чуточку засомневаюсь в результате, тогда уже будем думать. Ясненько?
-Да, - вздохнул Валентин Сергеевич.
-Ну, и договорились, - врач протянул ему распечатанные направления.
- Идите к администратору, определяйтесь и через неделю приходите. Результаты будут у меня. Всего хорошего.
-До свидания.
Первые дни работы принесли хорошие деньги. Валентин Сергеевич, разъезжая от одной шиномонтажки к другой проверял, как идут дела. Порой, увидев, что мастера не справляются, сам впрягался в работу.
Через неделю он отправился к врачу.
-Здравствуйте, разрешите?
Врач поднял голову и поправил очки:
-Проходите, проходите.
Валентин Сергеевич присел к столу.
-Значит так, уважаемый Валентин Сергеевич, - сказал доктор, - по результатам обследования могу сказать, что язва двенадцатиперстной кишки зарубцевалась полностью. Сама. Как это произошло - сказать не могу. А в остальном у вас всё в полном порядке.
-А рак? - вытирая со лба пот, спросил Валентин Сергеевич.
-Да что вы всё заладили: рак, рак. Нету у вас никакого рака! Понимаете? И, Бог даст, не будет. Почему вы решили, что он у вас есть?
-Так наследственность, - пробормотал Валентин Сергеевич. - И дед, и отец…
-Дорогой мой, - врач поднялся, заложил руки за спину и заходил по кабинету. - Да, рак желудка передаётся наследственно примерно в сорока процентах случаев. Да, вы в группе риска. Но поймите! Опросили десять больных и оказалось, что у четверых кто - то из родственников болел. Всё. Статистика на этом закончилась.
-Мой вам совет, - врач снова уселся за стол. - Выкиньте эту чушь из головы. Вы здоровы. Живите и радуйтесь жизни. Цените близких, занимайтесь любимой работой, правильно питайтесь и больше двигайтесь. И будете вы, дорогой, жить до глубокой старости.
-Спасибо, доктор, - Валентин Сергеевич поднялся. - Вы же на машине? Резину уже переобули?
-Нет, всё времени не хватает заехать.
Валентин Сергеевич достал из нагрудного кармана комбинезона визитку.
-Вот, доктор, - это вам. Позвоните мне. По любому из пяти адресов всегда ждём. Без всякой очереди, качественно и с хорошей скидкой.
- Спасибо, обязательно воспользуюсь.
Валентин Сергеевич стоял на улице у дверей медицинского центра. Он закрыл глаза, поднял голову, подставляя лицо солнечным лучам.
"А может, пора поменять мою дряхлую "Ладу" на что - нибудь приличное? - подумал он. - Или хотя бы помыть. Где тут можно помыться? Точно! А если к шиномонтажке пристроить автомойку? Вот это идея! Надо сесть вечерком и всё посчитать".
Валентин Сергеевич усмехнулся и торопливо пошёл к машине.
Через два года Валентин Сергеевич погиб: он заснул за рулём своего джипа, возвращаясь с недавно купленной дачи...
Я вернулся в мой город
В голове навязла песня, а точнее одна строчка из нее: "Я вернулся в мой город, знакомый до слез".
Устроившись рядом с водителем на переднем сиденье машины, я жадно всматривался в проплывающие перед глазами картинки. Мы ехали по центральной улице города, в котором я не был больше тридцати лет. Казалось, ничего не изменилось с тех пор: та же зеленая аллея, разделяющая широкий проспект, те же старые фасады с обвалившейся местами штукатуркой, выщербленный асфальт и спешащие по своим делам задумчивые прохожие. Я мысленно благодарил своего директора Давида за то, что он наконец услышал меня и не только устроил гастроли в моем городе, но и выделил несколько часов свободного времени, чтобы я мог проехать по местам, с которыми я неразрывно связан душой и щемящими сердце воспоминаниями. Уже много лет я живу в каком-то бешеном ритме: год за годом мотаюсь по миру, играю на скрипке, собирая полные залы благодарных слушателей. В своей московской квартире бываю редко, обычно заезжаю перед отпуском, в который меня выгоняет заботливый Давид. Я привык к этому ритму, и мне нравится так жить, а когда прилипчивые журналисты спрашивают:
- Вы счастливый человек?
Я, не колеблясь ни секунды, искренне отвечаю:
- Да!
Мы медленно объехали площадь и свернули в переулок.
- Здесь, Игорь Александрович? - спросил водитель, притормозив у пятиэтажки.
- Да, - улыбнулся я. – Вот, в этом доме я родился и когда-то жил. Пойду пройдусь.
- Конечно, я тут буду стоять.
- Спасибо, - сказал я и вышел из машины.
"Вот моя деревня, вот мой дом родной, - подумал я. - Как же убого смотрятся эти постройки: серый кирпич, маленькие окна и нелепые дырки вентиляции "хрущевского холодильника", через которые зимой в квартиру задувало ледяной воздух. Так и жили, радуясь тому, что имели, не придираясь к мелочам. На первом этаже раньше была булочная, а на углу пивной ларек, около которого всегда толпились мужики с бидонами и трехлитровыми банками в руках. Нервно переминались с ноги на ногу, волнуясь, что пиво закончится до того, как они успеют пробиться к заветному окошку".
Сейчас на месте пивной стоит большой киоск "Овощи-фрукты". Рядом на асфальте в невысокой загородке из нестроганых досок лежит гора арбузов. Я смотрел, как худая продавщица наклонилась и, доказывая очередному покупателю спелость арбузов, хлопала по ним ладошкой. Женщина подняла голову и увидела меня. На секунду в ее глазах промелькнул испуг, она быстро отвернулась и юркнула в киоск.
- Салех! - донеслось из открытого окна, - иди сам поработай, у меня перекур.
Я вздрогнул, в висках застучало. И взгляд, и голос, и интонация - это точно Ленка. Ошибиться я не мог, но верить в то, что жизнь своими неурядицами так изменила её внешность, не хотелось.
"Была не была!" - подумал я и подошел ближе.
- Говори, дорогой, тебе арбуз? - улыбнулся Салех.
- Нет! Вашего продавца зовут Лена? - вполголоса спросил я.
- Да! - ответил он и, повернувшись к окошку, заорал:
- Ленка! Выходи! К тебе пришли!
Из открытой двери киоска вылетел окурок, а через секунду вышла продавщица.
- Ленчик! - воскликнул я и раскинул руки, чтобы обняться, но Лена отстранилась.
- Здравствуй, Игорь! - сказала она, и в воздухе пахнуло свежим пивным ароматом. - Узнал всё-таки. Я надеялась, что не заметишь. Лена сунула руку в карман халата и вытащила помятую пачку сигарет.
- Может эти? - предложил я и протянул ей "Мальборо". - Из Америки привез. Она усмехнулась:
- Поздно привычки менять. "Мальборо" закончится, и снова "Яву" курить? Нет уж, лучше я свои.
Мы закурили.
- Я вот на гастроли приехал.
Ленка глубоко затянулась и привычно, как-то по-мужски, выдохнула кольцо дыма.
- Знаю, афиши видела. На каждом углу развешены. Я знала, что когда-нибудь мы встретимся. Я даже представляла, как это будет, мне хотелось многое тебе сказать, и вот это произошло, а говорить-то нечего.
Я смотрел на неё с ужасом, переходящим в жалость: русые припорошенные сединой волосы затянуты в хвост тонкой резинкой, лицо исчеркано мелкими морщинами, глаза, когда-то светившиеся радостью, теперь были наполнены тоской и безысходностью. Давнишний синяк остатками желтизны растекся по припухшей щеке. Было понятно, что она пьет, и не то что от случая к случаю, а постоянно. Ленка пыталась справиться с дрожью в руках, но пальцы с ободранным на ногтях лаком не слушались. Она перехватила мой взгляд.
- Что, постарела?
- Так все не молодеем, - постарался я уйти от ответа.
- Да. К сожалению, жизнь не всегда получается такой, как хотелось бы. У неё для нас свои планы.
- Ни о чем не жалеешь? - я положил руку ей на плечо.
Она вздрогнула, выбросила сигарету, неожиданно прижалась ко мне и обхватила за шею.
- Какой смысл жалеть, Игоречек! - зашептала она. - Все равно ничего не вернуть. Ты прости меня.
Я обнял ее и ощутил ту самую Ленку из моего далекого прошлого, именно ту, которую я до сих пор вспоминаю, оставшись один на один с мыслями об ушедшей юности.
Словно вернувшись в реальность, Ленка слегка оттолкнула меня и сделала шаг назад.
- Ленчик, ты пыталась что-то изменить? - спросил я, прикуривая очередную сигарету.
- Нет, не пыталась, - ответила она. - Но думала об этом. Особенно в последнее время. А сейчас увидела тебя и поняла, что так жить я больше не смогу. Я устала!
Водитель моей машины протяжно посигналил. Я посмотрел на часы.
- Мне пора, через три часа концерт. Может придешь?
- Обязательно. Вот только халатик выглажу и сланцы почищу, - засмеялась Ленка.
- Ты завтра работаешь?
- Я, Игоречек, каждый день работаю.
- Ленчик, завтра заеду и поговорим нормально. Я помогу тебе, обязательно помогу. Пока. Побежал.
- Пока, пока, помощничек. Беги, а то зрители заждались.
Я кивнул с интересом наблюдавшему за нами Салеху и пошел к машине. Резко и неожиданно потемнело небо. Редкие дождинки, превратившись в крупные капли, отскакивали от асфальта и оставляли вздувшиеся пузыри, которые тут же лопались, рассыпаясь фонтанчиками мелких брызг.
- Это надолго, - сказал водитель.
- Что? - спросил я.
Мне было не до него, я думал о Лене.
Мы познакомились с ней, когда я учился на втором курсе консерватории в Свердловске. Тем летом я приехал домой на каникулы. Безвылазно торчал в квартире и разбирал "Вальс-скерцо" Чайковского. Разбор давался с трудом. Не знаю, что накатило на меня, но я в сердцах швырнул скрипку на диван. Отскочив от плюшевой обивки, она с треском грохнулась на пол: шейка переломилась, а по верхней деке поползла уродливая трещина.
Папа отвез скрипку мастеру, который жил на окраине в рабочем микрорайоне с многообещающим названием "Коммунистический". В народе это местечко пользовалось дурной славой и получило другое название, полностью соответствующее реальности - "Болото". Рожденному здесь редко удавалось прорваться к нормальной жизни. Болото засасывало пьянством и бездельем. Драки, грабежи и гулянки были для местных обычным делом, даже безобидная игра в домино могла закончиться поножовщиной.
В выходной день я забрал из ремонта скрипку и грязными дворами брел к автобусу.
Серые панельные пятиэтажные дома, склонившиеся тяжелые неухоженные деревья, разбросанный мусор и осколки битых бутылок наводили ужас. Мне казалось, что я каким-то чудом оказался в Гарлеме, который много раз показывали по телевизору. Даже яркие солнечные лучи не могли пробиться через густую листву старых тополей, и от этого полумрака и порывистого свистящего ветра становилось еще страшней.
- Эй, дай закурить!
Я оглянулся. Меня нагоняла пьяная компания из шести парней.
"Ну вот и началось", - подумал я, озираясь, прикидывал куда рвануть, чтобы быстрее выскочить туда, где побольше людей.
- Э! Ты глухой?
Круг замкнулся, и я оказался в центре компании, потеряв последние шансы на бегство. Сопротивляться шестерым было бесполезно.
Мы на минуту замерли, воцарилось молчание, мне тогда показалось, что даже ветер на мгновение стих.
- Так, что здесь происходит?
Оттолкнув двоих парней, рядом со мной встала стройная девушка в простеньком коротком платье.
- Я спросила: "Что происходит?" - повторила она.
- Ты чё, Ленка? Ничего не происходит. Видишь, маэстро к нам приехал с трубой. Сейчас попросим, чтобы сыграл, - заржал здоровый парень с наколотым на пальце синим перстнем.
- Не с трубой, а со скрипкой, - поправил его другой.
- Какая разница, - опять заржал здоровяк. - Главное, чтобы сыграл, а если нет, то штраф и по роже за испуг.
Ленка оценивающе посмотрела на меня, улыбнулась и сказала:
- Отвянь, Лом. Я его давно знаю, мы с ним в лагере пионерском вместе были и дружили. Правильно?
Она дернула меня за рубашку.
- Узнал?
- Да, Лена! - с трудом выговорил я, не веря в спасение.
- Пойдем, маэстро! Провожу до остановки, а то еще кто-нибудь прицепится.
Ленка взяла меня за руку и вывела из круга.
- И ещё, - она обернулась к парням. - Если его кто-то когда-нибудь хоть пальцем тронет, пожалуюсь Храпу. Так всем и передайте.
Так, взявшись за руки, и пошли к остановке. Местные, что попадались нам по пути, здоровались с Ленкой.
- Давай посидим в детском саду, - предложила она. - А то от твоей дрожи скоро сама затрясусь.
Мы перелезли через невысокий забор и устроились в детской веранде. Из корпуса выглянул сторож. Он погрозил Ленке и крикнул:
- Только не пить и не орать! Понятно?
- Понятно, дядя Вася! А на скрипке играть можно?
- Вот блин, такого я еще не видывал! - ответил сторож. - Играйте.
- Как зовут тебя, маэстро? - спросила Ленка.
- Игорь!
- Ну, давай, Игорь, играй!
- Прямо тут? - удивился я.
- Нет, - засмеялась она. - Сейчас в филармонию поедем. Играй для спасительницы, а то парней позову.
И видимо заметив мой испуганный взгляд, добавила:
- Да шучу я. Играй.
Лена слушала меня затаив дыхание. Взгляд её наполнялся добротой, интересом и восхищением. От той дерзкой девчонки, что урезонила шпану, не осталось и следа.
- А ты и правда маэстро, - сказала она, когда я спрятал скрипку в футляр. -Когда-нибудь ты обязательно станешь знаменитым и забудешь сегодняшний день, да и меня - ту, которая спасла тебе жизнь.
- Да ты что? - улыбнулся я, - разве тебя можно забыть? А как у тебя получилось? Тебя все боятся?
- Нет, Игорь. Всё просто. Мы в "Болоте" живем как в деревне - одна большая семья. Все друг про друга всё знают, каждый на виду. Даже не семья, а стая. И у нас есть главный - Храп. Его боятся все. Так вот, Храп обхаживает мою мамку, они часто пьют вместе, а иногда он остается у нас ночевать. Так что я под его защитой. Он много раз сидел в тюрьме, но мужик вроде нормальный, я тебя с ним познакомлю, если хочешь конечно.
- А почему ты за меня вступилась?
- Не знаю. Ты какой-то не такой, как все. Одним словом - маэстро!
- Лена! У тебя есть дома телефон? - спросил я.
- Есть.
- Дашь номер?
- Записывай.
Ленка проводила меня до остановки, и мы еще около часа ждали желтый пропахший соляркой "Икарус", не заметив за разговорами, как пролетело время.
Мы стали встречаться. Ленка работала в магазине два дня через два. Когда она была занята, я с утра до вечера терзал скрипку, разучивая вальс, а в её выходные мы болтались по городу: сидели в парке, катались на аттракционах, ходили в кино. Вечером я провожал ее до автобуса и шел домой. Раньше я, конечно, встречался с девчонками, но всё было не так. К Ленке я просто прирос и с тоской поглядывал на календарь, понимая, что каникулы скоро закончатся, и придется уехать. Как-то она сказала:
- Поехали ко мне домой, посмотришь, как я живу. Поедем! Мамки дома нету.
- А Храп? - спросил я.
- Да он целыми днями на "Болоте" ошивается.
Но Храп оказался дома. Кроме длинных до колен трусов на нем ничего не было. Все его могучее тело было покрыто синими татуировками: звездами, куполами, крестами и еще какими-то непонятными узорами.
- А, зятек! Рассказывала мне про тебя Ленка, - глухо произнес он. Тонкие губы растянулись в оскале, демонстрируя ровные зубы из тусклого рандоля. Он протянул руку.
- Будем знакомы, я Храп.
- Я Игорь, - ответил я и почувствовал, как моя ладонь теряется в его огромной лапе.
- Проходи на кухню, гостем будешь, а я пока штанишки прикину, не гоже будущего зятя голышом встречать, - сказал Храп и направился в комнату.
- А ты чего дома сидишь, па? - спросила Ленка.
Храп снова появился в коридоре, одеться он передумал.
- Да мать попросила стирку замутить, вот и шестерю по хозяйству.
Ленка слегка подтолкнула меня, но я замер в махонькой прихожей между комнатами, ванной и кухней. Обстановка была мрачноватой. Стены окрашены темно-зеленой масляной краской. Из коридора в комнату была натянута бельевая веревка, на которой висело выстиранное, но плохо выжатое белье. Небольшие капли стекали с него и громко разбивались о вышарканный дощатый пол, превращаясь в маленькие лужи. Через открытую дверь ванной комнаты виднелась расколотая раковина с ржавыми подтеками воды. Мне стало не по себе, я думал, что так уже никто не живет.
Мы зашли на кухню. В нос ударил противный запах.
- Чего морщишься? Кисло? - спросил Храп. – Нос-то не вороти, это бражка у меня поспевает. Ну, что, зятек, затряхнем за знакомство? - улыбнулся Храп, вытащил из древнего холодильника полбутылки водки.
- Спасибо, - ответил я, - не хочу.
- Больной?
- Нет, здоровый.
- А ты, Ленка, будешь?
- Нет!
- Как знаете, наше дело предложить, - ответил Храп, достал рюмку, налил водку и выпил.
- Ладно, мы пойдем, па! - сказала Ленка и взяла меня за руку.
- Так валите, кто вас держит. Слышь, зятек, а ты учти, Ленку обидишь -накажу. Понял?
Я ничего не ответил, и мы вышли из квартиры.
- Вот, так и живем, - сказала Ленка.
- Да уж, - я сочувственно кивнул и обнял её за плечи.
Она повернулась ко мне, обхватила за шею и зашептала:
- Игоречек, милый, забери меня отсюда, я так жить больше не могу, устала.
Я обнял ее и решительно сказал:
- Люблю тебя и помогу! Обязательно помогу.
Каникулы закончились, я уехал в Свердловск. Учеба давалась легко, и педагоги любили меня. Я представлял консерваторию на всевозможных конкурсах, привозил призы и дипломы, которые потом покрывались пылью на полках в кабинете ректора.
С Ленкой мы переписывались, а раз в неделю я шел на почту и заказывал междугородний разговор на десять минут, только чтобы услышать ее голос. Бывали случаи, что по субботам я не учился, тогда я мчался на вокзал, брал билет и уже через восемь часов был дома. И каждый раз Ленка встречала меня на вокзале, и мы ехали ко мне поедать горячие пирожки, которые мама жарила к моему приезду.
Мои родители приняли Ленку хорошо. Их не интересовало, из какой она семьи, для них было важно видеть, что я счастлив, а когда они узнали, в каких условиях живет Ленка, то вообще начали опекать её, как родную: мама откармливала всякими домашними вкусностями, а папа подсовывал интересные книги и водил нас на приезжающие в город выставки. Посовещавшись, родители предложили Ленке переехать к нам.
- Леночка, дочка, - сказала мама. - Ты уже столько натерпелась. Живи у нас. Комната Игоря в твоем распоряжении. Но Ленка отказалась.
Я закончил консерваторию с красным дипломом и свободным распределением. Когда вернулся домой, мы с Ленкой решили снять комнату и жить вместе: работать, копить деньги на свадьбу и примерно через год зарегистрироваться. Меня приняли на работу в филармонию, а Ленка ушла из магазина и принялась готовиться к поступлению на заочку в Политехнический институт. Она сильно изменилась - почти исчезли словечки, которых она нахваталась у Храпа, под руководством моей мамы училась готовить, постоянно наводила чистоту в съемной комнате. От всего этого Ленка получала удовольствие, и я видел, что ей по-настоящему хорошо. Мы радовались жизни, наслаждались друг другом и были уверены, что, как в сказках, будем жить долго и счастливо.
Но этого не случилось - меня призвали в армию. Все произошло так быстро и неожиданно, что поверить в это было невозможно. Родителям принесли повестку, и на следующий день я уже знал, что буду год служить в военном оркестре в Москве, а уже через три дня я прибыл в часть.
Мою службу в армии назвать службой не поворачивался язык. Мы колесили по стране, выступая с концертами на разных площадках. Я был в восторге. Гастрольная жизнь наполняла меня непередаваемыми эмоциями и впечатлениями. Я мечтал, что пройдет этот год и я начну так же ездить по миру, а Ленке мы найдем какую-нибудь должность, чтобы она всегда была рядом. Единственное, что не давало мне покоя - это отсутствие связи с родными. Почта просто не могла угнаться за нами. Письма приходили с большими опозданиями, а порой и вообще терялись. Связаться по телефону тоже не было возможности. Один раз за всю службу мне удалось уговорить командира и получить разрешение на звонок. Ленка не отвечала, а от родителей я узнал, что у неё умерла мама и Ленка переехала на "Болото". После этого разговора я уже подсчитывал не дни, а часы до возвращения домой. Тоска разлуки и неизвестности выедала меня.
Служба закончилась. От вокзала я взял такси, заехал домой, обнял родителей, бросил вещи и рванул к Ленке.
Дверь открыл Храп. Он был крепко пьян, но, зыркнув на меня злобным взглядом, сразу узнал.
- А! Несостоявшийся зятек появился, - прохрипел он.
Мне показалось, что в квартире ничего не изменилось, лишь на натянутых веревках не было белья. Те же ужасные темно-зеленые стены, вышарканный дощатый пол, расколотая покрытая ржавчиной раковина и противный, кислый запах браги. Отодвинув Храпа, я прошел на кухню. Увиденная картинка запечатлелась в моей памяти навсегда.
За небольшим столом, заставленным бутылками и тарелками с недоеденной закуской, сидели два пьяных мужика и женщина. Не обращая на меня внимания, они громко разговаривали, разливая водку по мутным рюмкам. У плиты стояла Ленка, она переворачивала деревянной закопчённой лопаткой большие куски сала, жарившиеся на сковороде. Растопленный жир шкварчал, брызгал по сторонам и коричневыми пятнышками застывал на стене.
Она повернулась и посмотрела на меня. В её глазах не было ничего: ни тоски, ни радости, ни интереса.
- Ленка, - прошептал я, вытирая выступивший на лице пот. - Ленка, поехали домой.
Она замотала головой.
- Нет, Игоречек, нет, я беременная, а это все, - Ленка развела руками, - видимо, моя судьба. Болото оно и есть болото
- Ну хватит! - прервал нас Храп. - Свидание законченно.
Он схватил меня за рукав и выдернул в коридор.
- Значит так, зятек. Ленка теперь живет со мной. Мы семья. Понял? А ты дергай отсюда, пока шею не свернул. Еще раз нарисуешься, точняк перо в бок получишь. Понял?
Что тогда творилось у меня на душе, передать невозможно, но жить больше не хотелось.
С тех пор Ленку я не видел.
- Все, Игорь Александрович, мы приехали.
- Что? - переспросил я, еще не оторвавшись от воспоминаний.
- Приехали, говорю, Игорь Александрович, вон, вас директор встречает.
Я вышел из машины.
- Ну, как экскурсия по местам молодости прошла? - улыбнулся Давид.
- Нормально. Мне надо с тобой срочно поговорить.
- Что-то случилось? - лицо Давида стало серьезным.
- И да, и нет, - ответил я. - Можешь договориться с какой-нибудь клиникой в Германии или еще где, но с самой хорошей. Надо человека спасти. Стоимость значения не имеет.
- Рак?
- Нет, там другое…
- Игорь, дорогой, - Давид обнял меня за плечи. - Решим все твои вопросы, даже не сомневайся. Пойдем, я тебе гримерку покажу. Отработай концерт, а вечером посидим в отеле и поговорим.
Этот концерт я не отработал, я его прожил. Воспоминания о тех далеких днях словно всё перевернули внутри. Я сливался с мелодиями и растворялся в них. Почти не заглядывая в ноты, я играл, будто музыка была воздухом, которым я не мог надышаться. Казалось, что если я опущу смычок, то рухну на сцене, и поэтому я играл, играл и играл, чтобы дышать, чтобы жить.
Утром перед отлетом я поехал в киоск "Овощи-фрукты". Накануне вечером, выслушав меня, Давид сказал, что конечно же все устроит. Я понимал, что на это нужно время, и решил оставить Ленке немного денег, чтобы было на что жить, пока Давид договаривается с клиникой. А потом мы перевезем её в Германию, и, Бог даст, все наладится. Мне на самом деле очень хотелось ей помочь.
У киоска Салех перебирал арбузы.
- Здравствуйте, - сказал я. - А где Лена?
- Нет Ленки, ушла Ленка! - грустно сказал Салех.
- Куда ушла? Где её найти?
- Совсем ушла, дорогой. Веревку на шею надела и на ящики встала. Я утром пришел, а она тут висит. Белая вся.
У меня внутри все оборвалось. Я одновременно ощутил беспомощность и закипающую ярость
- Где она? Родные у неё есть? - закричал я
- Зачем кричишь, дорогой, - спокойно сказал Салех. - Надо в мире жить. Ленка не любила, когда кричат.
От его тихого мягкого голоса я сразу обмяк.
- У неё есть родные?
- Говорила, что нет. Сын был, потом отца своего зарезал и умер в тюрьме. Одна она была. Я ей друг был. Пять лет работала. Хорошая она, только грустная.
- А кто хоронить будет?
- Не знаю, я думал, так денег не хватит. Я все домой отправляю семье.
Я без раздумий достал из кармана деньги, приготовленные для Ленки и протянул Салеху.
- Возьмите, тут много. И на похороны хватит и помянуть. Организуете?
- Конечно, дорогой.
- Точно?
- Да ты что! Я же человек, а не скотина паршивая.
Мы пожали друг другу руки, и я сел в машину.
- В аэропорт, Игорь Александрович? - спросил водитель.
- Да, - ответил я и подумал: "Ах, Ленка, Ленка. Вот теперь я сделал для тебя все, что мог".
Машина неслась по извилистой дороге в сторону аэропорта.
В голове навязла песня, а точнее одна строчка из нее: "Я вернулся в мой город, знакомый до слез".
Тема № 24. Основные темы лирики поэта. Анализ стихотворений «На берегу пустом», «Разговор с отцом», « У отцовской могилы».
Гребнев Анатолий Григорьевич родился 21 марта 1941 года в селе Чистополье Котельничского района Кировской области в крестьянской семье. Отец погиб в Великую Отечественную войну в августе 1942 года под Ржевом. Мать растила четверых детей. Анатолий рано стал интересоваться поэзией, в селе был гармонистом, интересовался фольклором. После окончания школы пошел учиться в Пермский медицинский институт, где в вузовской газете «Медик Урала» публиковал свои стихи, первые из которых были напечатаны в 1959 году. После окончания в 1965 году института, работал врачом в сельской больнице и позже — в городских больницах Кировской области и Перми. Затем окончил литературный институт имени А. М. Горького (1970—1976), занимался в семинаре Д. М. Ковалёва. Член Союза писателей СССР с 1978 года. С 1985 года Анатолий Гребнев — член правления Пермской областной писательской организации, в 1989—1996 — руководитель литературного объединения при Пермской писательской организации. В настоящее время живёт в Перми, работает врачом, являясь заведующим отделения Пермской областной клинической больницы. Член Общественного совета журнала «Литературный Ульяновск». Заслуженный работник культуры РФ (2004). Лауреат премии им. А. Гайдара (1980), лауреат премий Прикамья за книги «Колокольчика вятского эхо» и «Родины свет» (2002), лауреат премии журнала «Москва», лауреат премии «Имперская культура» им. Э. Володина за книгу «Берег родины» (2004), лауреат премии А. Решетова (2007), лауреат премии им. Н. Заболоцкого.
НА БЕРЕГУ ПУСТОМ…
Виталию Богомолову
-
Болит моя душа в постылом
отдаленье
От материнских мест –
Уж столько лет подряд!
И вот хожу-брожу
В забытых снах деревни,
Шатаюсь по лугам
куда глаза глядят.
Стою, смотрю до слёз
На синь озёрных плёсов,
И упаду в траву,
И памятью души
Услышу перезвон весёлых сенокосов –
Вот здесь, на берегу,
Стояли шалаши!
Вот здесь, на берегу,
Я костерок затеплю,
Глаза свои смежу
И в отблесках зари
Увижу, как идут,
Идут косою цепью,
По грудь в траве
идут враскачку косари.
А вёдренный денёк
Встаёт, дымясь в росинках.
И далеко видать:
Цветасты и легки,
пестреют на лугу
платочки и косынки,
А впереди – в отрыв –
Идут фронтовики.
…Вот здесь, на берегу,
В подлунном свете тонком,
В кругу встречались мы,
забыв-избыв дела.
И краше всех в кругу
была моя девчонка,
Гармонь моя в кругу
Звончей других была!
…Как отзвук жизни той,
Которой нет успенья,
Доносит до меня, не ведая препон,
Под шелест камыша и волн
озёрных пенье,
Молитвенный распев
И колокольный звон.
И сердцем этот звон
Вдруг радостно восхитишь,
Воочью разглядишь –
до камушек на дне –
Звонит в колокола
невидимый град Китеж
И главами церквей сияет в глубине!
Там всё родное мне!
Вон мать идёт с причастья.
Вон сверстники в лапту играют
Под крыльцом.
А ближе подойди –
расслышал бы сейчас я,
О чём на пашне дед беседует с отцом.
Он только что с войны.
Он был убит под Ржевом.
И на шинели след
от пули разрывной.
Он с дедом говорит –
Дед озабочен севом.
И вот сейчас отец
обнимется со мной!
И вся деревня здесь,
И вся родня – живая!
И вот уже поёт
И плачет отчий дом!..
На берегу пустом,
лица не отрывая,
Сижу и плачу я
На берегу пустом…
ГОЛОС МАТЕРИ
-
Поэма
1
Сосновые срубы –
бревенчатый терем –
Срубил перед свадьбой
счастливый жених.
И тройкой весёлой
Года полетели,
Лишь детки, как метки, отметили их.
-
Четвёртая метка –
и кони о камень,
Расшиблись о камень
с названьем «война».
И вот потянулись годины –
веками, –
Когда ты без мужа
Осталась одна.
-
Чернели от горя родимые стены,
Смолою слезились,
жалея вдову:
Муки – ни щепотки,
и дров – ни полена,
И сена, бывало, –
ни горсти в хлеву.
-
Бывало и хуже…
Но хватит об этом –
Мы выжили всё же
на том рубеже.
Росли мы,
к лишеньям привыкшие дети,
Во многом отцов
заменяя уже.
2
Под самое облако пласт поднимая,
Чуть с ног не валясь,
Я завершивал стог.
И мне улыбалась уставшая мама:
– Ты глянь,
красота-то какая, сынок!
-
И стог был хорош,
И далёко за стогом
Звенели, сияли, качались луга.
И в синюю марь сенокосных
просторов,
Теряясь во мгле,
уходили стога.
-
Да есть ли на свете
приволье красивей!
И мама вздохнёт, собираясь домой:
– С отцом здесь твоим
До войны мы косили…
А раньше здесь кашивал
тятенька мой.
3
Туман.
И луна над лугами, как лебедь,
В парное ныряет его молоко.
И где – не видать –
сенокосчики едут,
И только их песню
Слыхать далеко.
-
И только их песня
блуждает в тумане.
Затихнет – и снова
плеснётся окрест.
Но выше всех голос
И горше всех – мамин.
Он даже и нынче мне
слышен с небес.
-
Но выше всех голос,
И горше всех – мамин.
Он даже и нынче
мне слышится здесь,
Где снова, как лебедь,
луна над лугами.
И думы мои,
Как туман до небес.
4
Я душу не смог переделать:
За далью любой – до тоски –
Родимые сердцу пределы
По-прежнему сердцу близки.
-
За далью любой не затмились,
До срока таясь в глубине,
Они – словно тайная милость
В минуту сомнения мне.
-
Как луч, засияв из безвестья,
Мелодией чистой звеня,
Вдруг давняя-давняя песня
Дойдёт, долетит до меня.
-
Та песня мне с детства знакома,
Она не ушла в забытьё:
Когда-то в отеческом доме
В застольях я слышал её.
-
И вот уже мало-помалу
Растёт-нарастает она.
Уносит меня, поднимает
Печали хрустальной волна.
-
И вот, обжигающе близкий,
Взлетевший до крайних высот,
Рыданье-распев материнский
Меня как ножом полоснёт!
-
И снова родная равнина
С холмами в мерцающей мгле
Заблещет, ни с чем не сравнима,
И сердце забьётся во мне!
-
Пусть юные дни пролетели
И стали седыми виски, –
Родимые сердцу пределы
По-прежнему сердцу близки…
-
Всё памятней взгляду окрестность,
Всё зримее свет голубой,
Всё явственней голос из песни,
Влекущий меня за собой.
-
И вот – на черте неизменной –
В сирени густой городьба,
Среди деревенской Вселенной
Моя родовая изба.
-
В ней пел колыбельную óчеп,
В надёжное вдетый кольцо.
И матери скорбные очи,
Её дорогое лицо…
5
Пока дороги не позвали
Родной покинуть перевал,
Юнец, ты слово «мать» едва ли
По самой сути сознавал.
-
Тебе, в твоих тревогах личных,
Покамест время не пришло,
Оно, как солнышко, привычно:
Не замечаешь, а светло.
-
В себе изверясь в час кромешный,
Потом, среди чужих людей,
Как тосковал ты безуспешно
По дальней матери своей!
-
Как наваждение, всё то же
Ты, вспоминая,
Воскрешал –
Тот день, когда –
её надёжа,
Ты, сын последний, уезжал.
-
В полях кипел июльский колос,
Манил в заречье сенокос,
И причитала, плача в голос,
Она,
ослепшая от слёз.
-
Но, слёз её не понимая,
Твердил ты, проводы кляня:
– Не на войну ведь…
Хватит, мама…
Не надо так из-за меня…
-
Боль материнского укора
Потом аукнется, потом.
Её утеха и опора,
Ты, покидая отчий дом,
И сам тогда ещё не понял,
Что стал отрезанным ломтём.
-
…Куда тебя не заносило!
С удачей дружит удальство,
Покуда чувство есть у сына,
Что где-то мама
ждёт его.
-
Оно сильней всего, наверно!
Недаром ты его берёг,
Упрятав в самый сокровенный
Души заветный уголок.
-
То чувство – нет его дороже!
Глаза на миг один закрой –
И заиграет спелой рожью
Родной простор перед тобой,
-
Весь разворот его высокий
И луговая ширь в стогах,
И снова, снова от осоки
Заноют цыпки на ногах.
-
И ты бежишь,
и полдень гулок,
И, как в грозу,
Вся даль видна:
При вспышке молнии – проулок,
Твой дом
и мама у окна.
-
Виденье то – души владенье,
Её немеркнущий запас.
И даже в смертное мгновенье
Оно блеснёт ещё
хоть раз…
-
Открой глаза!
С какою болью
Опять почувствуешь вину
За то, что, вольно иль невольно,
Оставил мать
совсем одну.
-
За то, что горести и беды
Ты ей незнамо приносил,
И что, хоть сам того не ведал,
Её ты предал,
милый сын.
-
А мать,
Да разве мать изменит,
Корысти жалкой лишена?
Её вовеки не заменит
Ни друг,
ни брат
и ни жена.
-
Недаром песенное слово
Народ несёт через года:
«Жена найдёт себе другого,
А мать сыночка – никогда…»
-
Ты эту песню с детства помнил.
Но лишь теперь –
горька вина –
Непоправимо поздно понял,
Что и у сына мать одна…
6
Разойдутся сельчане, потупясь,
Я один,
в полумгле и бреду,
Поцелую холодную супесь
И со стоном к земле припаду.
-
Сквозь глухие пласты немоты,
Через плахи могильных полатей,
Мама,
слышишь ли,
чуешь ли ты,
Как твой сын убивается-плачет?
-
Он не в силах смириться с бедой.
Верит он:
может, чудо случится –
И к тебе вдруг живою водой
Хоть слезинка одна просочится.
-
Хоть слезинка
пробьётся во тьму,
Где так холодно, душно и тесно.
Обниму я тебя,
подниму.
Заклинаю я:
мама, воскресни!
-
Да развеется чёрная жуть!
Да расколется на сердце камень!
Захотела б ты только вдохнуть –
Я могилу разрыл бы руками!
-
Я любил бы тебя и берёг,
Был на старость надёжной утехой,
По любой из проклятых дорог
Никуда бы вовек не уехал!
-
Что ж ты, мама,
молчишь и молчишь
И словечка никак не промолвишь?
Что же рвёшься ты, сердце,
стучишь,
Всё никак разорваться не можешь?
-
Заколодило стёжки-пути
У глухого могильного края.
И последнее: «Мама, прости…» –
Шелестит в тишине, замирая.-
-
Мать-земля.
Свет мой.
Родина-Русь…
Глубь твою
я почувствовал внятно.
Мать-земле до земли
поклонюсь,
Поклонюсь до земли троекратно.
-
Далеко от могилы видать
Колокольню
и мир заокольный –
Лес, поля да луга – благодать! –
Потому и село – Чистополье.
-
Здесь моя заронилась судьба
И опоры пока не лишилась:
Как на стойках кремнёвых изба,
На любви материнской держалась.
-
Мне пока эта жизнь дорога.
Дай мне Бог
пригодиться Отчизне,
В честной схватке осилить врага,
А для друга –
не жалко и жизни.
-
Но в итоге пути моего
Не желаю я лучшей награды:
Одного я хочу,
одного –
Успокоиться с матерью рядом.
-
Может, станет ей
чуть веселей
И не так, как сейчас, одиноко.
Может быть,
и вина перед ней
Будет меньше тогда
хоть немного…
7
Ни к чему и морем горе мерить,
Чёрным камнем в омуте топить,
Потому что мне такой потери
Не измыкать, знаю,
не избыть.
-
Ощущенье горького сиротства
Безысходней станет и больней,
Если ум смятённый
соберётся
Подвести итог
Последних дней.
-
Будто душу выронило тело –
Пусто и угрюмо бытиё.
И осталось в жизни
Только дело,
Дело непреложное моё.
-
Трезвый на приятельской пирушке,
С другом,
как в беспечные года,
«Ты жива ещё, моя старушка…»
Не смогу запеть я никогда.
Практическая работа № 5. Сочинение на тему «Основные темы лирики поэта А.Г. Гребнева» (40 мин.)
Современная литература в Прикамье.
Тема № 25. Обзор современной литературы Прикамья. Творчество Н. Горлановой. Человек и окружающий мир. Разбор на примере рассказов: «Любоф», «Золотая половина»
Особенности событийного ряда в рассказах Н. Горлановой
Горланова предлагает верить в то, что она рассказывает не о чьей-то вымышленной жизни, а о своем собственном житье-бытье, о своих родственниках и свойственниках, реальных друзьях и спутниках. «Свой, - признается Горланова, - «вялотекущий мемуар» я пишу всю жизнь, т.е. каждый день».
Ну и накопилось. Автор выбалтывает чуть не все, что она знает о себе, - чуть не с пеленок и до самого последнего текущего момента. А сколько друзей и дураков, близких родственников и дальних знакомых мелькают в этом с позволения сказать художественном повествовании! Не хочешь, а погрязнешь во всех этих фразах, во враждах и дружбах, и потом уж не выплыть. К тому же Горланова любит цитировать и прилежно воспроизводит чужие высказывания и пересуды. Ее вечное хобби - за всеми записывать, кто что сказал, - за мужем, за Таней Тихоновец, за интересными бабушками в очереди, за собственными детьми, за попутчиками, за ленивым собратом литератором… Не раз по ходу дела возникают на страницах книги упоминания о целых мешках с такими записями. Их дерет кошка, грызет домашняя крыса - а автору все нипочем. Вот в эти мешки проваливаются и более традиционного, что ли, плана рассказы о разных чудаках, почти комичных, но увиденных вполне сочувственным взглядом: «Старики», «Она как солнечный удар», «Дык», «Золотой ключик»… Но пестрый материал книжки связывает в нечто цельное своим присутствием в ней сама Горланова. И не только, конечно, присутствием, но и углом зрения, способом освоении я богатого материала.
Понятно, что дневники бывают разные. У Горлановой это не полубессвязное автоматическое воспроизведение потока собственных мыслей и внешних впечатлений. Однако и не изысканные миниатюры в духе, скажем, записок Сэй-Сёнагон. Тут что-то иное, среднее между спонтанной импровизацией и искусным, обдуманным рукодельем, между безудержной женской болтовней и умело организованным дискурсом.
Но не ошибаемся ли мы? Не является ли это присутствие только условностью, только игровым артефактом? Не похоже. Специальной, сколько-то сложной игры, образующей и фиксирующей дистанцию между героиней, рассказчицей и автором, как будто нет. Разве что иногда реальные имена и фамилии подменяются выдуманными, а один раз, кажется, автор соединила в одном персонаже разом трех своих знакомых. Но обычно пелена художественных условностей в прозе Горлановой почти прозрачна. Ее книга действительно является личными, подчас довольно интимного свойства, записками, вынесенными на общее обозрение, публичным дневником. И это, в общем-то, соединяет разные рассказы в некое единство.
Манера Горлановой невзначай ответила новейшей литературной моде на «невыдуманное», документальное, фактическое. Скажем пока предельно общо: автор ищет в жизни интересное и характерное. И находит.
«Вся Пермь» - на самом деле не вся Пермь. Содержание книги и локальней, и глобальней, чем заявка в ее названии. Если это Пермь-то Пермь своя, особая, горлановская. Может быть, когда-нибудь такая Пермь и станет «всей». Автор - хозяйка дома, мать семейства. Искомая Пермь - это ее дом, с периферией. Средоточие мира - коммуналка, клочок пространства с загадочным соседом, всегда готовым выпить на чужие и за компанию. Потолок неизвестно насколько низкий, но явно протекающий. Мебель ломающаяся. Гости беспрерывные; проходной двор.
Это ее семья. Есть семья узкая: муж-писатель, дети (их, о чем знает уже вся читающая Россия, четверо плюс неблагодарная приемная дочь), родители, домашние животные. Есть широкая: друзья-приятели, окружение. Одна из главных мыслей в горлановской прозе - это мысль, если хотите, семейная. До полуабсурда логику подобного рода развила в своем замечательном предисловии к книге Марина Абашева. «Проза Горлановой всегда помнит, что она написана кормящей матерью», - сказано там. Пожалуй, проза эта помнит также, что рождена она человеком, который и семейную рутину видит как своего рода духовный труд.
Семья в прозе Горлановой - это не только единство по крови, сколько единство по духу. И создается такая семья притяжением духовно родственных монад.
В общем-то, проза Горлановой ориентирована на тех, кто понимает. На более или менее духовно близких, культурно родственных. Это, так сказать, третья, потенциальная, ее семья - понимающие читатели.
Горланова полагает, что ее сочинения будут непонятны для зарубежного читателя. Думаю, зарубежность - понятие не столько географическое, сколько духовное. «Пермь» Горлановой - это некое духовное отечество наподобие пушкинского Царского Села…
Провинция - место, где живут персонажи Горлановой. Застой, перестройка и постперестройка - время их жизни. Три времени жизни: не только детство, зрелость и старость, но и эти три периода отечественной истории.
ЗОЛОТАЯ ПОЛОВИНА
Она рукой отделила половину золота в шкатулке, сложила ее в пакет, который закуклила в черный свитер. Еще в сумку побросала что-то и выбежала из дома, крикнув: "Уеду к маме".
- Ира, ты не понимаешь... - кричал муж вслед.
- Малышонков, я сменю фамилию после развода! Золото твоей покойной мамы я не тронула. - Ее взгляд режет, как меч.
Кот Бойкот смотрел на убегающую хозяйку, и казалось, что он морщит лоб от раздумий над происходящим (лоб у него полосатый): "Вот, в очередной раз убедился, что я умнее всех! Она куда-то побежала из дома, как будто бы найдет еще что-то... Я вот не ищу, я сразу нахожу, как Пикассо, о котором мои хозяева часто говорят!"
Он много раз присутствовал, кот Бойкот, при том, как они вспоминали о знакомстве... Впервые налетели друг на друга, когда бежали в экскурсионном раже по Пушкинскому музею - вдоль целой стены Пикассо. И хозяин сказал:
- Пикассо просил у пермяков минерал волконскоит - у него зеленый особый цвет, в Очере только есть - у нас. Залегает. Мы послали ему... Так что Пикассо и Урал - это почти одно и то же. У меня дядя - геолог, он и отправлял посылку в Париж.
- Через кого просил? - уточнила Ира, уличающе-кокетливо поведя глазами.
- Через корреспондента газеты "Известия".
И еще больше у них загорелись глаза друг на друга, когда обнаружилось, что у каждого из них огромное наследство: детство. Ира в пять лет говорила матери, занявшей очередь: "Ну почему ты любишь так далеко вставать?"
- А я в третьем классе залез на шкаф, рядом с чучелом крысы. Учительница сказала: "Молодец! Тебе идет чучело".
...Ира себе диктовала: в поезд и к маме! Вдогонку за мамой, которая только вчера увезла дочку к себе на зимние каникулы. Мороз увидел Иру: какие плечи, какие губы, какая грудь! - и полез к ней за шиворот, защипал разнузданно. Она остановилась и подняла воротник дубленки.
У ссоры есть свое поведение, то чнее, сознание. Ссора вырабатывает свои собственные антитела, сопротивляется примирению людей, то есть своему собственному уничтожению.
Ира не могла успокоиться: "Он виноват, виноват... Ты кто, крутой спецназовец? - обратилась она к мужу, хотя удалялась от него к остановке. Сколько раз я говорила, чтобы ты не спрямлял путь через дворы, особенно после зарплаты, да еще плюс тринадцатая. В общем, улетело двадцать тысяч на дозы наркоманам!"
А кто еще впятером нападает? Только они. Как Виталий рассказывал, бросились с разных сторон, один тут же сделал подсечку, а другой сел на голову - и зашарили руками... Тут она недослушала, затопала ногами с отвращением, заплевала, а Виталий подумал с испугом: "Как хорошо, что я не успел рассказать, что я закричал, как заяц: "Ребята, берите все, только не убивайте!""
В автобусе Ира увидела известного телеведущего П. Он сидел рядом с женщиной, которую называл мамой.
- Мама, вы цветы куда везете? Не важно! А положите один цветок на тротуар - в память о погибших в Чечне. - Тут он засек Ирину: - А вы не будете возражать, если рядом с вами будет спутник, верный и мужественный? И светски дохнул перегаром ей в лицо. И снова: - Мама, так вы положите один цветок на тротуар.
Время от времени он задремывал и вдруг, как проштрафившийся часовой, резко вздергивал голову и по очереди делал два своих предложения: маме и Ире. При этом он выглядел старше их обеих, вместе взятых.
В купе Ирина увидела, что у попутчицы было выражение лица попутчицы, готовой рвануться вперед со своим рассказом о жизни. Она даже улыбнулась, сигналя о начале рассказа... А что она может рассказать-то? У нее такой узкий лоб, что на нем помещается всего одна морщина. Спасаясь, Ирина сунула сумку на антресоли купе и залезла на свою верхнюю полку. Через минуту зашли два, кажется, студента, вырабатывающие громкую жизнерадостность:
- Тогда был ритмичный медляк...
- Нет, тогда погнали уже быстряк!
Потом эти студенты, кипя, утекли - кажется, гоняться за поездными нимфами. И попутчица все же вступила:
- Молодость! Наверно, в ресторан ушли: не понимают, что нынче все риск. Не прижмется им, не сидится. В одном институте этой весной я хотела устроиться гардеробщицей... Все бегут мне навстречу, кричат: бомба, бомба заложена, кто-то позвонил. А одна студентка остановилась перед зеркалом и поправляет шапочку: так, эдак. То ли нервы крепкие, то ли красота дороже жизни.
Ирина свесилась половиной лица и сказала:
- Но ведь в Перми никакого взрыва не было.
- Неохота кому-то зачеты сдавать, вот и звонили. А вы до самой до Москвы?
- Да, и еще дальше, в Молдавию к маме.
- А я тоже дальше и тоже к маме. На могилку. Представляете, всю неделю ее видела во сне, будто она хочет что-то сказать. Мужа не взяла с собой, хоть мы и живем с ним душа в душу, но не тело в тело.
Или он первый сделает шаг к примирению, или я, думала Ира. Слово ИЛИ читается одинаково слева направо и справа налево... не все ли равно, кто первый! Эффект будет одинаковый. Самое точное слово! Нет, никогда!
А попутчица между тем продолжала свою работу попутчицы: смотрела в окно, расстегнула сумку, достала огурцы, орехи, самогон. Ира включила радио.
- В человеке все должно быть прекрасно, говорил Чехов. Псориаз нынче излечим...
Ира выключила радио.
- Так рекламируют лекарства, что хочется заболеть и попробовать, сказала попутчица. - Давайте помянем мою маму.
Осторожная Ира отказалась. Что за странная женщина эта попутчица? В купе ездит, а хочет только гардеробщицей работать, да и еда какая-то слишком интеллигентная - орехи, курага... Последним попутчица извлекла монолит пахучего слоистого копченого сала. И Ира подумала, теряя окончательно сопротивление от голода: а может, у нее муж, как у меня отец, тоже работал в Афганистане по контракту, золота там накупил, потихоньку продают и тем живут. Сочинив такую жизнь, она резво опрокинула стопку взрывчатой самогонки и рассказала все о заразе муже, который не слушается и так и норовит ходить через дворы со второй смены, все потерять...
- А что он может потерять, кроме зубов? - спросила попутчица.
- Надо быть в этой жизни зорким, бдительным, правда ведь, Ленок? - с невероятным жаром говорила Ирина, даже не удивившись, что узнала, как зовут попутчицу. - У него фамилия Малышонков, а я сменю фамилию. - И она захохотала.
- А дети есть?
- Дочь, когда выйдет замуж, тоже сменит фамилию. - И она опять захохотала: что, съел, Малышонков. - Знаете, Лена, меня до сих пор там, в Тирасполе, любит один однокурсник. Он, правда, женился недавно, слушайте, как говорят: шли три девушки, две красивые, а одна из политеха. Вот на этой третьей он и женился. Выйду за него, не выйду, все равно устроюсь работать, сколько можно быть домохозяйкой? Тем более, что у него тоже фамилия-то... не очень. Пятилетка - разве это фамилия?
Эх, куда ты такая побежала от мужа, думала попутчица, сидела бы на одном месте.
Ира же была полностью уверена, что про свое золото она Лене ничего не брякнула, только подробно объясняла ей, на примере кольца на руке, как искусно кабульские ремесленники выделывают из золота украшения. Она не заметила, как заснула, а потом снова выбрела из сна в явь. Только вдруг она опять лежит на верхней полке, во рту наждак, в голове - цех по выпуску чего-то гремящего. А сумки нигде не видно. Утро обличающе заглядывает в окно, студенты бредят нимфами, которых они не догнали... Ира сразу поняла, что попутчица и Ирина сумка едут сейчас в своем направлении.
В Москве повезло: сразу дали обратный билет (места были, а обычно перед Новым годом все непросто). И уже через сутки Ира была на Перми-второй. Купила небольшую елку. Она только вошла, жестко держа в голове два варианта: сразу не говорить, что золото украли, или сразу сказать... А он, дурак, смял ее своими ручищами вместе с елкой - одна ветка уколола прямо в глаз! Конечно, Ира много чего может сказать мужу об этом. Но... ничего она не может сказать. Он:
- С Новым годом!
У них это имеет свой смысл. Когда венчались четыре года назад, дочке было три года, священник сказал ей: "Поздравь родителей!" Она смотрит: венцы. И говорит: "С Новым годом!"
Тут Ира набралась смелости и выдохнула:
- Половину золота украли!
- Не может быть! - удивился муж. - Вот одна золотая половина. - Он покачал на руке шкатулку. - А вот и другая! - Он стиснул другой рукой так стремительно нашедшуюся жену.
Вскоре кот Бойкот уже играл игрушками на елке, словно понимая, что они сделаны для игры. Лапой их трогает и слушает, как звенят. Здесь мы и оставим этого умного кота, что счастливо проживает во вновь сросшейся семье.
"ЛЮБОФ" РАССКАЗ
Варе было шестнадцать лет, когда ей поставили длинный, сложный диагноз. Она там ничего не поняла, кроме последних слов: "средней степени, сложной этиологии".
- В переводе на русский это значит: мы сами ни фига не понимаем, соседка по палате прикнопливала фотографию артиста Крючкова с лицом непьющего отца (она была Надежда во всех смыслах, потому что говорила: "Ничего! Все выздоровеем, еще и в Кишинев съездим. Говорят, что Кишинев это маленький Париж").
Варю навестила Мариэтка:
- Здесь конди, а вот вишневое варенье.
Варя угостила Надежду, которая все время или говорила или напевала. Молчать она не умела. Про Мариэтку сразу заметила: "Вся кружевная и дочь генерала. Не встает с постели, пока ей в рот не положат кусочек шоколада". Мариэтка - не дочь генерала! Но и генерала - от промышленности. Ее отец замдиректора кондитерской фабрики. И шоколад там всегда есть.
В столовой Варя угощала вареньем соседей, а сама выкладывала на столе сердце из вишневых косточек. Когда последняя косточка легла на свое место в "сердце", к ним посадили больного с лицом веселого филина. (Через тридцать с лишним лет, в девяностых, такое лицо Варя увидит у Ельцина, счастливо перенесшего операцию на сердце - покажут по телевидению, как родные прогуливают Бориса Николаевича. Эта веселость - веселость после пережитой опасной боли, вот что она означала на самом деле).
А пока Варя с удивлением глядела на новенького. И кстати, когда же будет пробегающе-убегающая девушка в спортивном костюме? И вот она тут: схватила солонку, извинилась, посмотрела на веселого больного, унеслась куда-то, принеслась, поставила солонку на место, посмотрела на Варино сердце из вишневых косточек: "У вас три линии идут от безымянного пальца?". Снова исчезла. Странная завитушка жизни, есть такие люди - орнамент.
В это время "филин" встретился с Варей взглядом, и она поняла, что веселье слоеное. Там есть вопрос: "Стоит ли жить на свете?". И есть ответ: "Не стоит". Однако веселая птичья гримаса надежно заслоняла...
Но почему-то вдруг показалось, что воздуха стало больше! Легко задышалось. Он микро-микро... проявил, а от его внимания уже весь стол расцвел мальво-розами. Это Варя собрала у всех вишневые косточки и пустила куститься и цвести крупные бутоны.
Ночью Варе приснилось, что она танцует в комнате, вдруг ей не стало хватать воздуха, и сверху опустилась огромная рука, которая дает ей этот воздух. Тут Варя захотела поиграть, и рука дала ей плюшевого мишку. Она покачала игрушку и захотела любить руку: стала ласкать ее, гладить, прижимать к щеке, но рука вырвалась. Варя подпрыгнула и поцеловала руку, но та в ответ начала бить ее, и пребольно! Варя молитвенно умоляет руку не бить и просыпается...
Через пять минут она от Надежды узнала кое-что про нового соседа по столу: у него некрасивая фамилия - Дыкин, год назад похоронил жену, умершую родами, на руках два сына-близнеца, ему под тридцать, офицер. Попал сюда с сердечным приступом... Богатые родственники приезжают к нему на машине.
Узнавать что-то об окружающих было ее, Надежды, слабостью. Она так и приговаривала:
- Маленькие слабости большой женщины.
Вскоре, придя из сестринской, она рассказала про Дыкина еще вот что: он зашел к медсестрам с таблетками на ладони и спросил: "Я забыл, как их принимать: под язык, на язык или запить?".
Варя по привычке пораньше пришла к завтраку и встала у окна с открытой форточкой. Она знала: когда появятся все, форточку закроют. Ну и что... сегодня это уже не важно: дышалось полной грудью и казалось, что так будет всегда. Словно в воздухе счастье переплескивалось. К ней подошел Дыкин и сказал:
- Странная нынче весна: без ручейков... снег в один день ушел в землю.
Издалека высвистывала какая-то птица, подавая сигналы, похожие на дудку спортивного арбитра: фу-фу, фу-фу! Звуки ударялись о стекло, а Дыкин рядом стоит, и все это плюсуется, плюсуется, и на волне стеклянных звуков Варю сносит в сторону, на некую поляну, и словно уже лето... Вдруг появилась пробегающая-убегающая девушка, закрыла форточку.
- А я думала: целуются. Хочется увидеть, как целуются, не в кино, а на самом деле! У вас этрусский профиль, вы знаете? Нос и лоб на одной линии, она встала на цыпочки, взяла затылок Дыкина в руки и повернула его голову так, чтоб Варе был виден профиль, и улетела.
Варя вопросительно посмотрела на этот профиль, и он ответил:
- Меня зовут Сергей. Я еще вчера заметил, какие у вас длинные зеленые глаза.
Варя сняла очки:
- Без очков глаза не такие длинные. Меня зовут Варя.
- Слушайте, сутки назад я думал, что умираю... а сегодня легче.
- И мне. Чтобы силы появились, начнем завтракать!
Варя поняла, что такое любовь - это мгновенное взросление! Она легко представляла себя женщиной лет сорока с кипой сушеного укропа, похожего на огромный веник, призванный дать аромат целому миллиону семейных борщей.
- А в котлеты не булку добавляю, а галеты, замоченные в молоке, повествуя нараспев, учила Надежда-во-всех-смыслах (с таким видом, с каким читают монолог Гамлета "Быть или не быть").
Варя внимала, оторвавшись от Пастернака ("И воздух синь, как узелок в руке, у выписавшегося из больницы" - это Мариэтка переписала, они вместе готовились поступать).
- Я визуально зависима, - продолжала Надежда, - поэтому в борщ зелень не режу, а кладу укроп веточкой - в тарелку прямо...
Работала Надежда машинисткой в каком-то научно-исследовательском институте и, видимо, там почерпнула разные выражения, вроде этого "визуально зависима". В то же время слово "любовь" она произносила по-пермски: ЛЮБОФ (твердо в конце).
- Какая такая любоФ, где она? - риторически вопрошала соседка по палате. - То есть ты-то еще можешь полюбить, а вот чтобы тебя!..
Варя сама не знала, откуда у нее берутся взрослые выражения, но она их произносила, их было немало в эти дни. Были не только слова, но и поступки. Например, она заметила, что тапочки у него порвались в одном месте - взяла и зашила. Это было объяснением известно в чем. И стало хорошо. Для нее время стало надвременным, превратилось в покой, несмотря на эту пробегающе-убегающую девушку, всегда некстати появляющуюся возле них.
Через день Надежда предложила Варе тушь для ресниц, и Дыкин спросил: "Ты накрасилась? Зачем?".
- Ну... должна же я быть готова к тому, чтобы нравиться кому-то, если ты меня бросишь!
- Я тебя не бросишь, я тебя любишь, - ответил он и вдруг поцеловал Варю.
Они стояли за шторой в столовой. У поцелуя был вкус черешни и детства. Тут что-то не так, думала Варя, ведь я вступила во взрослую жизнь. И вдруг ее осенило: это понарошке, может, он поцеловал ее, как ребенка! Или это шутка, как неправильное согласование: "Я тебя любишь"... Но! Ведь воздуха еще больше стало, значит, не шутка?
Как быстро потом все для всех раскрылось. Сначала с нею строго поговорил отец:
- Представь: у тебя будет фамилия - Дыкина!
- При чем тут фамилия-то?
- Ну, Варя, тебе ведь учиться надо, ты же хотела в педагогический... и как ты в 16 лет будешь растить двух детей-то!
- Ах-ах, ужасы царизма, - так шутить Варя научилась у Мариэтки.
И тогда отец пообещал купить... золотые сережки, если Варя одумается. Это обещание много сказало ей, ведь мама была на инвалидности, из-за этого и перебрались в Пермь из деревни, чтоб чаще она могла обследоваться... Бабушка с трудом привыкала к городу, каждый день спрашивала: "А помните: наши поросята ходили в стаде с коровами? Ничьи не ходили, а наши ходили!". Бабушка недавно умерла, перед смертью (ей было за семьдесят) в ночнушке пошла на мороз: корову доить. С трудом уговорили вернуться. "Корова не доена!" - "Корову продали, мы в Перми!" - "Зачем продали?!"
И вдруг - золотые сережки! Но Сережа дороже всех сережек на свете.
- Что с тобой? - спрашивала в третий раз Надежда Ивановна. - Бедой надо делиться, таким образом изживать ее. У вас что: уже были отношения особенно в некоторых моментах?
- Лишь в некоторых...
За обедом пожилой сосед-татарин к слову рассказал историю о том, как однажды он тонул и взмолился: "Русский Бог Колька, помоги!". И Николай Угодник помог: сразу силы появились, выплыл.
Варя мысленно тотчас взмолилась: Николай Угодник, помоги мне выплыть... нам!
А все стекалось в одни уши - Надеждины. Она, оказывается, слышала, как мать говорила Дыкину: "Зачем тебе эта больная, сердечница! В холодную погоду как синявка будет! Страшно посмотреть". И голос у матери шел, как из проржавевшей трубы, добавила Надежда.
И воздух синь, как узелок в руке... Воздуху хорошо, про него не скажут: как синявка. И с тех пор Варя всегда приглядывалась к цвету своей кожи в зеркале, особенно отвергая красное (в красном я зеленая, говорила в магазине, выбирая одежду).
В тот же день Дыкин сказал, что его сегодня переводят в другую больницу.
- Что ты молчишь, Варя? Пятнадцать минут молчишь!
- Прошло 15 минут? А там у меня прошла целая вечность.
- Где ТАМ?
- Не знаю. Там...
Он стал похож на печального филина, сунул ей бумажку с номером своего телефона. Что у нее нет телефона, Сережа знал. Дать адрес Варя не могла не смела ослушаться, отца она боялась. Когда за Сережей приехали, пожилая нянечка ему пожелала:
- Здоровья кулек вам!
Он улыбнулся, не разжимая губ.
А потом Варя в окно смотрела на машину, которая увозит воздух...
Когда ее выписали, Варя на улице снимала очки, чтоб нечаянно его не увидеть. Ходила и смотрела на расплывчатый мир. "Если б ему икалось, когда я о нем думаю, он бы давно умер от икоты".
...однажды она мылась в ванне, и одну золотую сережку унесло струей воды. Варя испугалась: ой, попадет от отца. Мариэтка в день стипендии повела ее в ломбард: купить похожие. Выбирали, Варя надевала, примеряла... нет, не то, нет. Она стояла перед зеркалом и по диагонали скользила глазами вверх: да, она - вечный гадкий утенок! Расцветала на время в больнице, а как Сережу отобрали, снова завяла. Вот! Одни сережки похожи, но стоят так дорого, нет-нет, не надо. Отправились в ювелирный и там...
...были схвачены милиционерами. Оказывается, их уже ждали: Варя не заметила под волосами одну сережку - ушла из ломбарда с нею. Как-то они страшно кричали, милиционеры: "Держите воровку!".
- Ну, подумаешь, ужасы царизма, - успокаивала ее потом Мариэтка.
Однако Варя именно в этот вечер не выдержала - подошла к его, Дыкина, дому, вычислила балкон: шкура медведя проветривается. Значит, жизнь продолжается... Не умер, даже шкуру проветривает.
Так, тут пора сказать о Рыхлове, неудавшемся японисте. Он учился в Москве, что-то не пошло, перевелся в Пермский пединститут на русское отделение. Но главное: похож на Дыкина! В группе он произвел такой переворот, что стали говорить: это было до Рыхлова, а это было после приезда Рыхлова! В компании Рыхлова одним из развлечений было - любование струей воды, бегущей из крана (то ли подражание японцам, часами любующимся горой Фудзи, то ли прикол, не понять). Мариэтка говорила:
- Он всем в морду сует свою тонкость и хочет унизить за то, что все не такие тонкие, как он. И этим он отменяет свою тонкость! А однажды я зашла случайно на кухню Рыхловых, где курила чисто мужская компания, и услышала кусок разговора о поллюциях.
Но что делать, если Варя расцветает, слушая перлы из коллекции Рыхлова. Он собирал графоманские строки про лошадей. "И хотя у князя тело и стонало и болело, но вскочило на коня". Или: "Конь как другой" (тема для курсовой). Наконец самое последнее приобретение: "Третьим в конной скульптуре была лошадь" (это Варина уже находка - из газет). Она продолжала думать о Дыкине, но одно уже не мешало любить Колю Рыхлова: это просто было как бы на разных полочках.
Самое большое удовольствие для Рыхлова: играть в дегустаторов. Брали обыкновенный портвейн и тщательно исследовали: "Цитрусовая компонента, кажется" - "Извините, я сегодня не в носе, коллега" - "Нет, мне показалось, что цитрусовая, на самом деле эта горьковатость - можжевеловая сущность..." И: "Жалею, что у меня нет полуметрового горла со вкусовыми сосочками".
В свадебное путешествие Рыхлов и Варя отправились в Москву. И муж там так напился, что пришлось откачивать. Еще разбил банку со сливовым компотом на эскалаторе, всех забрызгал, оштрафовали... Почему была с ними эта банка, уже не хотелось вспоминать, напрягаться. Вскоре на рыбалке он бросал в реку прикорм и так сильно взмахнул рукой, что слетело обручальное кольцо нырял, но не нашел.
Рыхлов уже скоро мог подбросить себя под дверь их квартиры, когда напьется. Открываешь дверь, а с той стороны что-то мешает. Это "что-то" муж. Но похож на Дыкина, и Варя терпела, тем более что была беременна. Хотелось, чтоб родился сын, похожий на Сережу. Но родилась дочь. Назвали: Маша.
- Коля, ты бы убавил - печень испортишь...
- Какая печень! У меня никаких снов с фекалиями.
- Да-да, твоя печень - лебединый стан!
На работе он держался, умел льстить под видом критики: "Какой у нас шеф - никуда не годный - того и гляди: залетит в какую-нибудь историю, для него и для нас опасную! Решил издавать хрестоматию по Серебряному веку! Мечта, но... как бы за такую смелость он не пострадал". Слушая мужа, думала: "Медаль бы Хлестакова выпустить и вручать таким... с другой стороны - Чичиков". Каждую копейку прятал себе на выпивку. Дома он ничего не мог сделать, про таких Надежда говорила когда-то: "Обе руки левые". Часто Варя вспоминала свою соседку по палате - жалела, что не сохранила связи.
Потом работы мужа стали меняться чуть ли не каждые два месяца. Последнее запомнилось: Рыхлов - секретарем в суде. Хвастался, что каждый день ставит в коридоре букет цветов (с клумбы), чтоб люди перед уходом в зону видели живые цветы... Все же он внутри хороший, подумала Варя и развелась с ним. Она знала, что на самом деле эта "хорошесть", как томный налет на сливе: быстро стирается (после третьей рюмки).
Варя старалась в выходные меньше видеть бывшего мужа: все время ныряла в финансовых океанах (репетировала по русскому языку), изредка вынося в зубах на семейный берег трепещущую добычу. Учеников было много. Интеллигентный человек - это тот, кто слово "интеллигентный" пишет без ошибок. Было престижно быть интеллигентным.
Однокомнатную квартиру разменять не удавалось. Рыхлов делал мелкие гадости: то покрасит полкухни, то включит с утра магнитофон с музыкой из пощечин: буквально - шлепки минуты четыре, вынести трудно. Но при этом не у Вари, а у Рыхлова появилась фраза: "Я человек выдержанный, но скоро не выдержу и...". Она не стала дожидаться, что же за "и" ожидается... Для начала уехала в санаторий, оставив Машу с родителями.
Не важно, как она в Москве познакомилась с англичанином. Потом сама вытеснила это из памяти, хотя подаренная им футболка европейского цвета (кирпичный-не кирпичный) кое-что порой напоминала. Например, что он с акцентом произносил слово "любовь" и получалось тоже твердо на конце: "ЛЮБОФ"... Горби вон вообще говорил с украинским акцентом? "ЛЮБОУ", и всем это нравилось. Когда гуляли с англичанином, Варя сорвала ветку с цветущего неизвестного куста. Англичанин так посмотрел на нее, что стало понятно: все, у них там никто веток не срывает... Еще, правда, долго помнила его слова: два друга говорят: "Мы отчасти в раю живем, у нас русские жены".
Потом, во время рыночной эпохи, когда поездки стали возможны, она копила именно на Англию. Но на шнурке от ботинка, как говорят англичане, не поедешь (деньги сгорели во время дефолта). А Мариэтка дважды уже побывала в Англии. Говорила, что там ей особенно хорошо, словно в каком-то из прошлых рождений она была англичанкой. Работала она редактором милицейских диссертаций и сводок, ее на руках носили, задаривали французскими духами. Вот что значит простое знание русского языка, но в милиции. Иногда подруга звонила Варе и спрашивала, как писать: двухячеЕчный или двухячеЯчный.
- А это о чем?
- Даю объявление: туалет куплю на дачу...
Семья Мариэтки сильно разрослась: сыновья женились рано, два внука. Старшая невестка писала стихи, в доме появлялись питерские митьки. Один рассказывал:
- На Невском сидит мужик с ящиком, вытаращив глаза: "Исцеляю, б..., возвращаю на х... здоровье! А на ящике какие-то пузырьки с жидкостью.
Митьку было за сорок, и он вызвался проводить Варю. Она отказалась. Шла домой, и вдруг в голове появилась такая фраза: "Вы мне отснились, Дыкин!" В самом деле, давно уже он не снился.
В это время Варя репетировала дочку директора цирка. Занимались в его кабинете. Извинившись, вошел ветеринар и стал звонить по телефону. На руке у него не было пальцев, как у Ельцина. Куда-то наскоро сообщив, что выезжает, он неторопливо стал рассказывать:
- Питона тигрового лечил, они его, бедного, замучили донельзя. Мое мнение такое: не можешь животному обеспечить человеческие условия, не бери!
- А питон не сдавливает артиста во время выступления? - спросила Варя.
- Ему это на фиг не нужно, ему бы куда-нибудь убежать, в уголке полежать. Он сбегает, а они перехватывают и притворяются, что борются с ним.
От мужчины отделилось облако и укутало Варю. Подумала: от усталости, немного сознание сбоит, Рыхлов в последнее время совсем не дает спать, ходун на него находит ночью: в кисок, из киоска, снова в киоск...
- А почему питон здесь такой неагрессивный? - спросила Варя.
- Пятая кладка в неволе.
Так вот почему я потеряла аппетит - в неволе... Варя никак не могла разменять квартиру с бывшим мужем. И вдруг почувствовала, что хочет есть! Спасибо, Всева! Так звали ветеринара (Всеволод). Хотя он тоже произносил "ЛЮБОФ", но Варя уже по ТВ смотрела интервью с Барбарой Брыльской, которая с польским акцентом так вкусно тянула "любофф". Всева был холост и называл себя принципиальным холостяком, при этом приглашал Варю то в цирк (с дочкой), то в ресторан. Тогда зачем он твердит, что принципиальный холостяк? Мариэтка ответила так:
- Ты ловишь его на противоречиях и думаешь: что же может быть между мужчиной и женщиной, которая ловит его на противоречиях?
Через неделю Варя с Машей переехали к Всеве в его двухкомнатную квартиру, где он сразу же затеял смену ванны:
- Чугун держит тепло, а в железо набрал воды - быстро остыла.
- Но почему ты для себя не менял железо на чугун?
- Для себя не обязательно, а для Маши нужно. Как и лампу новую купить. Старая настольная - с маленьким цоколем, поэтому перегорает быстро.
Варя почувствовала такую свежесть всего, словно мир только в прошлую среду создан для тебя и для твоей дочки. В зимние каникулы поехала наконец на Белую Гору. Учителям дали бесплатный автобус. Когда подъезжали, экскурсоводша вдруг сказала:
- Знаете, есть такая примета: если у сидящих в автобусе много грехов, то гора не видна.
- Да откуда грехи у учителей, какие у нас грехи! - загалдели вокруг.
Но автобус начал медленно подниматься, а гора не видна! Туман ее враз покрыл... Все бросились исповедываться, как только приехали, но Варя не решилась. Только купила икону Богородицы "Умиление".
Но скоро начались проблемы с Машей, Махой, как звали ее друзья, у них нынче все Махи и Дахи, а Варе это не очень нравилось, потому что для нее Маха - это "Обнаженная Маха" у Гойи. Но если бы только это! Нет, уже с первых дней университета у дочери появилась на устах формула: "Учись учиться не учась". Варя не спорила, вон и Гаспаров пишет, что "умение студента, не читая, рассказать о художественном произведении, тоже входит в профессиональные качества". Это им на курсах повышения квалификации цитировали... В летнюю сессию Маша провалила два экзамена, но говорила, что это ничего, ведь по основнухе она сдает!
И вдруг - ушла в секту "День и ночь"! Рано вернулась с фольклорной практики: якобы старушки отказываются петь, потому что пост. Пожилые люди уже уверовали, а начальство в вузе этого не учитывает - отправляют студентов по старым советским срокам в деревню... Все это звучало убедительно. Но вечером Маша не пришла ночевать. Потом позвонила, что она у Матери-Смерти...
Утром Варя поехала туда, плакала, совала дочери икону Богородицы, но Маша выбросила икону в форточку.
- У них в секте копилка в виде... гроба. Гроб-копилка! - рассказывала Варя в милиции. - Прорезь срерху. Отец-день, мать-смерть... И в самом деле - смерть! Они ведь требуют, чтоб дети отсудили свою часть квартиры, передали в секту.
В милиции отвечали: нынче свобода, все совершеннолетние, собираются по своему желанию, порядок не нарушают, сделать ничего нельзя.
- К Богу надо сделать три шага над пропастью, - проговорила внятно Мариэтка.
Ей в школе книги подписывали: "Мариэтте-Рахметову", считали железной, а уверовала раньше всех.
И Варя, попостившись три дня, отправилась к первой исповеди. Особая светопись в церкви - от витражей, золотой фон на иконах, символизирующий собою беспредельное пространство и покой, все это напомнило ей то состояние, какое было в больнице, с Дыкиным. Нет, не так, а лучше! После причастия три дня не болело сердце, а потом снова как накатит: тоска, жить не хочется, Маша вернулась домой, но чужая и все требует-требует: дубленку такую и именно такую, дорогую... Раньше Варя с бедными, но способными учениками занималась бесплатно, а теперь столько денег нужно! Всева раздражает своим "кого". ("Без десяти девять". - "Кого без десяти! Без пяти!" - "Давай спать!" - "Кого спать! Посмотрим кино")...
В осенние каникулы собиралась обследовать сердце, но директриса их гимназии заставила четыре дня сидеть на психотренинге. Учили в рамочку из незабудок поместить то, что не нравится, и тогда это будет нравиться. ЧТО бы вы поместили сейчас в рамочку? - Четырехдневный психотренинг, - не удержалась Варя. (Она понимала: это все пригодится, но если бы однодневный психотренинг, учителям так нужен перерыв-передых).
Мариэтка считала, что тоска - от климакса. Варя подумала: если бы писать пьесу о своей жизни, то в этом месте по сцене должна пройти Ахматова, мимоходом бросив: "Климакс - это вопрос интеллекта"...
Огромный кондуктор в автобусе двигался осторожно, как ледокол, оставляя вкруг себя завихрения пассажиров. И вдруг из завихрения кто-то тронул Варю за плечо: сначала она не поняла, кто эта седая смутно знакомая женщина, но та сразу напомнила: "Я - Надежда. Про Дыкина знаешь что-нибудь?" - "Нет, а вы как вообще?" - "Петь не могу, только возьму высокую ноту - сразу давление поднимается".
Зашли в кафе, взяли по бокалу вина. Варя произнесла нечто вроде тоста:
- Нас здесь двое, и одна - Надежда. Предлагаю выпить за то, чтобы надежды всегда было не менее 50 процентов!
- Недавно хотела санитаркой устроиться в нашу больницу, помнишь ее? Сразу дали тесты заполнить - на 6 страницах. Сколько знаете иностранных языков, назовите три отрицательных качества человека... И все это надо на компьютере!
- Санитарке на компьютере? Зачем?
- Глобализация, что ли... Погубит она нас?
- Нет, муж говорит, что спасет. У физиков идея: зонтик из фольги на орбите. Это ослабит солнечное излучение. Но для этого нужно глобально объединиться.
После второго бокала они рассказали друг другу вкратце свои жизни. Вокруг верещали пейджеры, звонили сотовые. В кафе трудно разговаривать. Вдруг Варя увидела на соседнем сидении сотовый. Кто-то забыл.
- Нашла сотовый. Батюшка говорил: мало делаю добрых дел, поэтому тоска. Отдам вот, позвонит ведь хозяин.
И тут же раздался ожидаемый звонок: сколько вы хотите за это? Варя сначала не поняла, а потом сказала, что ничего не хочет, так отдаст совершенно бесплатно.
- Вас, как подснежник фиолетовый в Закамске, в Красную книгу надо занести! - сказал молодой человек. - Ну, хорэ, не берете деньги - вот вам моя визитка, вдруг понадобится машина, кого-то куда-то.. я раз-другой пригожусь вам.
- Да, будет нужна, муж затеял ремонт, надо кое-что подвезти...
Ремонт хотели делать вдвоем, но Варя - холерик, а Всева - меланхолик, он все делает медленно, хотя и обстоятельно. Мы разведемся во время этого ремонта, сказал он. Давай лучше наймем. И вот Варя смотрит в предложенную визитку: "Дыкин Виталий Сергеевич". А телефон Сергея Дыкина вы знаете?
Она позвонила в тот же вечер - от Мариэтки. Тут нужно сказать, что Мариэтку в это время бросил муж: по Интернету его отыскала первая любовь, и он ушел к ней. Но Мариэтка верила, что муж вернется: по Интернету переписываться - это вам не обеды готовить, не белье гладить, а как увидит, какова реальность, так захочется ему привычного быта (заранее заявляем, что она оказалась права: муж вскоре вернулся).
- Слушай, ты - вечный гадкий утенок! - говорила Мариэтка, пока муж еще не вернулся, готовая уступить свою квартиру на два часа подруге с Дыкиным. - Опять расцвела на моих глазах! А ведь еще вчера говорила: "что-то вроде лета" - не въезжала во времена года из-за своей депрессии.
- Просто, понимаешь: уже казалось, что я гребу против течения. Трудно было все: встать с постели, выйти из дому. А вдруг жизнь снова изменилась, и я опять плыву по течению, то есть легко стало.
Только один момент омрачил это: Всева читал газету, задумался, долго держал очки в руках, и вдруг газета задымилась, пришлось тушить водой. У Вари внутри что-то защемило: завтра встреча с Дыкиным, а что будет с мужем?
Дыкин два раза сказал по телефону, что он - Рыба по гороскопу. Если бы Варя задумала написать пьесу про их любовь, однажды герой вошел бы в облике рыбы.
Он вошел и сразу протянул букет: семь кремовых роз.
- Сережа, спасибо! Это ведь очень дорого?
- Думал, как тебе угодить...
- С этого места поподробнее, пожалуйста!
- Черные дерут, конечно, но для тебя не жалею! - пукающий звук губ у него раздражил ее менее, чем слова про черных.
- Ты что: расист?
- Первый тост: за шагающие экскаваторы!
Она подумала, что от волнения Дыкин не в себе просто, да и от трех глотков вина стало тепло в груди. Сказала ответный тост:
- Чтоб жизнь была похожа на этот золотой корень, - и ни слова о том, что муж настойку делал. - Принимаешь в малом количестве, а эффект какой! А то жизнь мы принимаем в огромных количествах, а где эффект...
А у Мариэтки сухие розы лежат в вазах по всей квартире. Дыкин берет горсть и рассыпает по дивану, вторую горсть проливает на Варю. Она думала, что за этим последует как минимум поцелуй. Но Дыкин вдруг начал считать свой пульс, красиво подняв руку, а потом налил полные бокалы:
- Третий тост: за шагающие экскаваторы!
Она уже окончательно ничего не понимала! При чем тут шагающие экскаваторы? Посмотрела на часы, изобразила смятение, закричала: "Ой, опоздаю, попадет", - и быстро начала обуваться.
Дома сидели туркмены. Сафар-Мурад приехал лечить жену от бесплодия и привез инструменты, чтоб ремонтом зарабатывать на лекарства. Где их нашел Всева, Варя не стала уточнять. Молодая туркменская пара уже приготовила плов, от которого не то чтобы кружилась голова, но уже и кружилась немного.
- В фирма дали тлефон... дом, там одни только джип много во двор!
- Да уж, кто в таком доме будет комнаты сдавать! Варя, а пусть они пока живут у нас - ремонт делают? - спросил Всева.
- Конечно!
На другой день она гуляла с собакой, Дыкин подошел. Как он ее нашел?
- Варя, я поговорил с Мариэттой! Мы завтра можем еще встретиться там! Ой, какая смешная, - и он пальцем показал на собаку, захохотал. Фиолетовый язык!
А чау-чау не выносит, когда над нею смеются. И Фудзи сразу окаменела ну ни с места. Пришлось на руках нести ее домой. Но и дома она весь вечер капризничала, не ела, залезла под кровать, не вылазит. Даже с руки не брала ничего.
Всева что-то вдруг словно почувствовал и начал подозрительно коситься на жену. Варя срочно включила телевизор:
- Люблю такую музыку, как разговор: то один инструмент вступит, то другой... Но если хочешь, я переключу. Смотри-ка: даже Индия обогнала нас по уровню жизни!
- Индия нам поможет, - ответил муж.
- Ладно, пойду проверять сочинения.
Один девятиклассник написал: "У Онегина была разочарованность в книгах, в свете, в любви. Это бывает - такая усталость от любви (за собой я что-то такого не замечал)". И я, подумала Варя и поставила пятерку. Главное, она чувствовала, что Дыкин - никто и ничто по сравнению с ее Всевой! Но без этой встречи не понимала ничего. А теперь? А что теперь? А то, что вчера увидела, как старушка приклеивает объявление к столбу: "Потерялся дедушка, 82 года. Особые приметы: с палочкой, хромой. Просьба сообщить по адресу...", и Варя представила, что будет - обязательно писать такие объявления, если Всева в старости потеряется.
Вместо того чтобы искать родственную душу, надо ее формировать, а то ведь обыщешься, если искать...
Тема № 26. В. Киршин – знакомство с творчеством писателя. Анализ рассказов: «Встреча», «Дюймовочка», «Рассольники».
Владимир Александрович Киршин - пермский писатель и журналист, Родился в семье военнослужащего Группы советских войск в Германии. В 1958 семья переехала в Пермь. В 1981 окончил Пермский политехнический институт, электроприборный факультет, автоматика и телемеханика. Работал в Пермском политехническом институте инженером, учителем в школе. Вел мастерскую творческого письма в ПГУ на кафедре журналистики. Писал сценарии для документальных фильмов, статьи и очерки для газет и журналов. Как писатель публиковался в периодике, в коллективных сборниках, журналах «Литературная учёба» (Москва), «Белый лист» (Уфа), «Несовременные записки» (Челябинск). Пишет для детей и про детей.
Библиография
1991 - Ничья
2000 - Дед Пихто
2003 - Частная жизнь: очерки частной жизни пермяков 1955-2001
2006 - Водопроводная сага, или Один день из жизни славного Пермского водоканала
1990 - Майя
1997 - Солдат на болоте
2007 - Дюймовочка
2010 - Гарибальди Весельчак
2012 - Хочу быть взрослым или Первоклашки атакуют
2014 - Кваквабус, или Страшные приключения детей на Чусовском водозаборе
Прочитайте рассказ «Рассольники».
РАССОЛЬНИКИ
Рассказ
Кажется, это все-таки случилось.
Артём включил телевизор и несколько минут стоял не шелохнувшись, безучастно глядя на трепещущий свет экрана. Потом забрался с ногами на диван и закутался в одеяло — настолько ему не хотелось ничего: ни того, что случилось, ни другого — вообще ничего.
По экрану двигались яркие цветные фигурки, связанные друг с другом невидимыми ниточками. Одна фигурка тянула за собой другую, и слова, звучащие с экрана, тоже тянули друг друга, так что каждое следующее звено этой цепи можно было угадать — и от этого делалось спокойно и надёжно. Смысл слов был не нужен — важно было спокойствие и надёжность: Артём смотрел в телевизор, как смотрят в печку — следя за игрой света и греясь. Именно по этой причине и не по какой другой он глядел все передачи подряд, но объяснить свою причину матери он не мог и не хотел — а мать, не понимая, воевала с телевизором за здоровье сына. Она вообще очень любила здоровье сына.
Вот сейчас она воевала с отцом, который выкладывал из сыновней дорожной сумки «лишние», как ему казалось, вещи. Лишние рубашки, брюки, шарфик. Отец выкладывал — мать запихивала их обратно, при этом оба излагали свои резоны одновременно, но мать — громче, и оттого отец скоро сдался.
Он все-таки пришёл, отец, как и обещал. Он жил от них с матерью отдельно, и вот пришёл взять сына в путешествие. Свершилось. Где же восторг?
Он жил отдельно много лет, и много лет Артём мечтал поехать с ним куда-нибудь далеко. А поехать всё не получалось. Отец приходил и опять уходил, а Артём оставался дома с телевизором и матерью, бродил по дому искал и не находил следов отца, в доме их не было. Отец жил в большом внешнем мире, он был его хозяином так казалось маленькому Тёме. Мать в этот «отцовский» мир лишь наведывалась, завив волосы в кудряшки и накрасившись, чтобы её там приняли получше, и очень сильно переживала и плакала, когда большой мир был к ней равнодушен и жесток. Школу к внешнему миру Артём не относил: там были такие же дети, как он, и учительница, как мать, — и там не было отца. Школу он не принимал всерьёз, и настоящих друзей у него не было. Была мечта о большом мире. Были грёзы — полеты, большие плаванья... Как подрос — гарем: гарем полон красавицами, Артём — их владыка, он качается на волнах неги и сладострастия... И тут является настоящий живой отец и по-настощему зовёт его в поход. В эту пятницу.
Артём промолчал, не зная что сказать, и тем самым как бы согласился, но когда отец ушёл, внезапно впал в бешенство — избил тапком кота до крови. Мать перепугалась не на шутку: такое она видела впервые и, главное, с чего бы?! Она потом долго выпытывала у него причину, втайне боясь уже не только за кота.
А Артём и сам не понимал. Будто отняли у него что-то... Или вслух сказали про тайное... Будто влезли и распорядились... Нет, всё не то. Никто к нему не влезал и не распоряжался. Разговор о походе был уже давно, и он сам этого хотел. Так в чём же дело? Да просто поздно уже! — пришла счастливая мысль. — Раньше надо было, вот! Мысль эта была настоящей находкой: простая и логичная, она прекращала разом все мучения, определяла их виновника и... отменяла сам поход: поздно уже — никуда он не поедет, подите все к черту. Артёму стало легче. Никуда не надо ехать, можно продолжать мечтать. По-истине счастливая мысль —она вернула мальчику мечту. Правда, ему уже не хотелось выглядеть «мальчиком». Да и сама возвращённая мечта повела себя странно: она будто почувствовала шанс быть воплощённой, отведала воли — обособилась и чего-то там требовала. Воплощения в жизнь, — чего же ещё может требовать мечта при малейшем шансе.
А с другой стороны — просто страшно куда-то ехать. А раньше было не страшно. Что же, с возрастом он стал трусливее?
Нет, надо ехать.
А может, ещё и погоды не будет. Может, он заболеет. Артём тотчас почувствовал недомогание, дурноту, шум в ушах...
— Ну мы едем или нет? — спрашивал отец.
— Ответь отцу! Ты что — глухой? — требовала мать. — Вот видишь — он и с тобой разговаривать не хочет! Как вы поедете?
Артём молчал, распадаясь и умирая на месте.
Отец на улице стал немножко меньше ростом. Но при этом заметно повеселел, оно и понятно: здесь он был дома. Оба эти обстоятельства успокоили Артёма, придали ему уверенности. Он даже зарифмовал иронически: «Отец — как солёный огурец» — и впервые, тайком, посмотрел на сморщенного, бодренького предка снисходительно.
На вокзале отец первым делом отправился в «камеру хранения» и оставил там половину сыновних вещей — все, которые он счёл лишними. В «камере» было тихо, тревожно, там стояли «сейфы» рядами, и взведённый, как курок, охранник, казалось, читал Артёмкины мысли. Отец велел запомнить код замка — Артём категорически отказался и потянул отца прочь.
С лёгкой сумкой вышли на перрон; отец нёс на плече хипповый рюкзачок, сшитый из старых джинсов и набитый разными неожиданными предметами, — отец называл свой рюкзачок «торбой». Артёму это слово понравилось, оно показалось ему каким-то грузинским именем или греческим («Торба... Торба...») — и вот уже на перроне их стало трое: отец, сын и друг Торба. Причем, Торба — главный, потому что едет на отце, как на коне.
Они сели в вагон последними. Подошла электричка, сжав сердце Артёма своим тяжким накатом, все кинулись к дверям, а они — нет. Отец не спешил. Это была ещё одна мечта Артёма — хотя бы раз в жизни не кинуться к дверям, а войти в них шагом. И вот они — во главе с классным Торбой — переждали давку, спокойно вошли, «как белые люди», и сели на хорошие места.
Артём был счастлив, впервые в жизни он был «белым». Он прятал своё счастье, потому что его никто бы не понял: он думал, что для счастья принято иметь какие-то веские основания (как в телесериалах: наследство, победа над врагом и т.п.), при отсутствии оных счастье считается незаконным, а его обладатель — идиотом. Артём-ку распирало «неправильное» счастье, от натуги на его глазах выступили слёзы — и он надел тёмные очки.
Торба выдал карту, отец, как фокусник, поймал в воздухе ручку и стал показывать сыну их маршрут: вот мы, вот деревня Рассольная... Сын боялся капнуть из-под очков на карту.
Из окна электрички город виделся совсем по-другому. Может быть, стук колёс по рельсам отстранял городской пейзаж, может быть, присутствие отца делало неправдоподобным вообще всё происходящее. Под насыпью тянулась длинная-длинная чёрная крыша многих гаражей, и на этой крыше лежала белая «Волга» без колёс как лягушка, на пузе. Артём с лёгкостью представил «Волгу» мягкой, прыгающей на длинных лапках. И все другие автомобили, спешащие по дороге, он представил живыми и немножко мыслящими. А скорее всего, даже не немножко, а в высшей степени мыслящими, — вторжение «высшего разума». В этом случае люди, держащиеся за руль, выглядели жалкими глупцами: они думали, что чем-то управляют. Артём так про себя никогда не думал — выходит, он был умнее. А вот: у дороги на пустыре столб с вывеской «Шашлыки», под вывеской лавка, на лавке три мужика — и больше ничего. Шашлыки. Артём мысленно рассмеялся. А они с отцом едут в Рассольную — значит, они «рассольники». Были засолены — теперь рассоли-лись.
Миновали заводы, пригороды, потянулись поля позади железнодорожных мелькающих насаждений. Поля нравились Артёму, но раздражали насаждения, и он отвернулся от окна. Через три скамейки наискосок от него сидела девочка. Скамейки были заполнены скучным народом, и оттого девочку иногда было плохо видно. Артём отвернулся, с задумчивым видом снял очки, повёл глазами как бы вскользь — девочка была приблизительно его возраста, с чёлкой, лицо обращено к окну и светится. Во что она одета, Артём позабыл посмотреть, как всегда. Скоро опасность встречи взглядами сменило желание встречи. Артём дерзко уставился на попутчицу. Переменил позу. Надел тёмные очки. Снял их. Приготовился, как только она взглянет, показать ей своё ухо. Там у него на мочке блестели две маленькие серёжки — самое значительное завоевание в борьбе с матерью. Он сел боком и скосил глаза. Взгляд от этого стал менее пронзительным — зато ухо вперед. Чтобы скрыть позицию глаз от посторонних, снова надел тёмные очки. Застыл, охотник. И вот, когда уже все три лавки оценили юношу, и четвёртая оценила, и пятая, и весь вагон, казалось, заёрзал и нахмурился на девочку неодобрительно: ну взгляни на парня, что тебе стоит! — тогда она вздрогнула и посмотрела. Йес! Аплодисменты. Победно усмехаясь, Артём снял очки и стал глядеть на девочку прямо в упор и не моргнул, когда она посмотрела вновь, и когда попыталась выдержать его взгляд, и когда сдалась и в смущении потянулась к своей мамочке якобы с вопросом — в то время как по её губам порхала улыбка, которая к маме ни-ка-ко-го отношения не имела — это уже Артём знал наверняка. Вот он, вкус победы: он едет с отцом, он едет как «белый человек», и все дочки-матери в смятенье — ну что они могут против их мужского корпуса: несчастные, они и в пустой вагон садятся с дракой. Вагон потому что тоже — наш, и вокзал наш — мужской, и лес. Верно, Торба?
Леса Артём не видел. Он брёл за отцом по дороге, потом без дороги, долго, пока отец внезапно не остановился и не произнёс нараспев: «Интересно». Артём вгляделся, но ничего интересного впереди не увидел. Он устало опустился на траву. Стало тихо. По травинке, в панике, спотыкаясь, бежал паучок. Бежал, бежал, потом вдруг распустил невесть откуда взявшиеся прозрачные крылышки — и улетел. Странный паучок.
— Посиди туг, — сказал отец строго. — Никуда не уходи, понял?
А Артём бы и не смог. У него не было сил даже ответить. Как вовремя они заблудились, можно достойно полежать в траве.
Ждать было делом привычным. Мать всегда и всюду брала его с собой, и, пока она что-то там покупала, лечилась, выправляла документы, жаловалась приятельницам на жизнь, Тёма был при ней и в то же время — один. Никогда ему это не нравилось: притащат куда-то против воли, выпустят в незнакомую обстановку: осваивайся. А зачем? И главное — на сколько? На пять минут? На час? На всю жизнь? Сидишь, пережидаешь пять минут —а проходит час. Знал бы, что в твоём распоряжении час, — встал бы со стула, прошёлся, заглянул бы туда и сюда, глядишь, что-нибудь и понял. Или наоборот — расположишься на всю жизнь, кинешься ловить жуков под камнями, рвать шиповник, бросать камни в воду, а тебя через пять-минут хвать — и все твои планы насмарку, хоть заревись.
Вот и отец такой же. Вообще, родители таковы — притащат в жизнь, а зачем и на сколько — сами не знают.
Артём нарочно в самой глупейшей позе валялся под кустом, как куча мануфактуры, и сам себе удивлялся — своей ненужности, случайности, категорической неуместности. Это было эффектно, но не могло продолжаться дольше трёх минут, как ни жаль. Соломинка колола шею, ныл комар над ухом, мешала кочка, мешала мысль, что где-то «мануфактура» может быть вполне уместна и даже необхо-диа. Другими словами — ты должен быть сейчас где-то не здесь. А где? Артём встал.
Тотчас из-за куста появился отец.
— Ура, — сказал он с довольным видом, — мы заблудились. Какая удача. — Он подобрал свою котомку, закинул за плечо и, скомандовав: — Пошли, — двинулся прочь.
Артём не пошевелился.
— Артём! — через несколько шагов позвал отец.
— Куда? — вскипел сын и принялся терзать свою сумку—дёргать её за лямку, встряхивать, закидывать бестолковую за спину, чертыхаться. Отец стоял и смотрел с любопытством. Под его взглядом раздражение скоро обмелело и иссякло.
Они вышли на край незнакомого поля. Отец показал кучу соломы и сказал:
— Сухая, я смотрел. Сиди, отдыхай —я за дровами. А то пошли со мной?
— Куда? — снова — теперь уже жалобно — отозвался сын. Он бросил сумку и присоединился к отцу в знак протеста: пусть мне будет хуже.
Отец отыскал в лесу высохшую ёлку, без видимого усилия повалил её и потащил к месту ночлега, по пути показав сыну вторую такую же. Артём толкнул дерево, но оно, вместо того, чтобы упасть, с неожиданной злостью хлестнуло его веткой по лицу. Из глаз немедленно брызнули слёзы, Артём, превозмогая боль и обиду, вступил с деревом в единоборство. Он принялся раскачивать его во все стороны, крутя и бранясь, топчась, подпрыгивая и зависая. Он победил — ёлка пала, Артём выволок её из леса вслед за отцом. Там они споро обломали руками сухие ветки и вершинку; ствол ломали ногами — пару раз — дальше из-за толщины ствола дело не пошло, и они его бросили. И так дров навалом. Отец навертел из берестяных плёночек запал, прикрыл его наполовину горстью тонких веток и протянул спички сыну. Артём, волнуясь, чиркнул одной, поднёс—огонь не подвёл: полыхнул, жёлтым быстрым языком ощупал чёрные ветки, довольно крякнул и захрустел ими весело и жарко. Быстро занялись дрова.
Стало темно. Артём почувствовал голод. Отец насадил дольки сосисок на ветку, наклонил над костром. Через две минуты получилось такое объеденье, что Артём сгрыз его вместе с веткой и только затем сметал гору кусков хлеба, всё время забывая откусить от помидорки, которую то и дело подсовывал ему отец. Хлеб вызвал жажду, и он (не без колебаний) принял от отца бутылку пива: воды у них не было.
Бутылку он не допил. Ему стало казаться, что их бивак накрыл чёрный купол с нарисованными — можно дотянуться — звёздами в обрамлении теней деревьев. Тёплая юрта. Ему стало уютно, как в одеяле перед телевизором. Он беспричинно засмеялся и полез в солому — спать.
— Погоди, погоди, — засуетился отец. Ставший вдруг очень-очень близким, смешным папкой, он заботливо надевал на сына свою куртку, хлопотал и приговаривал с давно позабытыми, «папкиными», интонациями: — Ночью холодно будет. А ты вот так вот — капюшон. Здесь застёгивается: тут липучка, а тут кнопки: «пинк-синк» — не по-нашему на кнопках написано. Хорошая куртка. У меня все вещи — друзья. Вот. Нашему Тёмке будут потёмки.
Какую-то чепуху городит, — смеялся Артём и страстно желал продолжения — чтобы отец хлопотал над ним подольше, уминал его в своей просторной, душистой, надёжной, как отчество, куртке, чтобы тискал его и тетёшкал, как маленького.
— Кулиску мы ослабим, а подол подтянем. У неё ещё вот здесь регулируется. И тёплый жилет подстёгивается, с карманами. Люблю карманы везде. Во-от. Добрая вещь. Для доброго Тёмки...
Утром Артём проснулся в куртке весь с ногами, как в мешке: ночью от холода втянул ноги и спал так — в позе зародыша. С трудом разогнулся и вылез — родился из отцовой куртки ножками вперед.
Сперва он ослеп от солнца и содрогнулся от свежего воздуха, потом приморгался — увидел тлеющий костёр, отца возле на корточках. Приблизился, щурясь.
Отец уже нашёл где-то воду и согрел её в золе. Он подал сыну чумазую бутылку, отломил краюху от каравая, кивнул на соль.
Вода была чистая и тёплая, хлеб — неописуемого, сказочного вкуса. И всё вокруг казалось сказочным спросонья—безмятежным и беспечным, без воспоминаний, без надобностей — просто лес. А они — лесные беспричинные жители. Они здесь живут всегда. Артёму не хотелось покидать это место, и отец не спешил. Просто сидели на валежине, жмурились на солнце — отогревались с ночи, как две мухи.
Невольно вспомнилась мать. Уж она бы тут не рассиживалась, — Артём усмехнулся. Конечно смешно — мать в лесу: безостановочные команды, безумная спешка, суета. Да она и не заблудится никогда. Да она весь лес повалит, чтобы только дитя на дорогу вывести. Не то что отец. Хорошо это или плохо?
— Вон на том краю поля мы с твоей мамой в соломе ночевали, — внезапно оживился отец, даже привстал. — Ровно восемнадцать лет назад. Звёзды были...
Он замолчал, а у Артёмки вдруг ни с того ни с сего перехватило дыхание: сдвинулись горы у него на душе, сдвинулись с привычного места, и сразу дали себя знать их невероятная тяжесть и гигантские размеры — годы, горы, горе — за что? Исчезли привычные виды — а с другой стороны открылись новые удивительные дали...
— А может, это не то поле, — бормотал отец, вглядываясь в собственные дали. — Похоже. Ладно, пойдём. Отсюда до Рассольной верста, не больше. Там живёт мой отец. Там будет твое отечество. Это приказ, — добавил он и рассмеялся.
Какие чувства вы испытывали при чтении рассказа? Кто из героев вам понравился? Чем?
О чем рассказ Киршина? Каким был Артем до путешествия с отцом?
Почему распалась семья? В каких «мирах» живут герои рассказа?
С какой целью отец «взял сына в путешествие»? Как повлияло на отношения Как повлияло на отношения Артема с родителями путешествие с отцом?
Как вы думаете, закончилось ли путешествие героев? Придумайте и допишите конец рассказа.
Анализ рассказа для преподавателя
Сюжет рассказа «Рассольники» талантливого пермского прозаика Владимира Киршина, вошедшего в цикл его прозы «Дед Пихто» (2000), на первый взгляд кажется простым и незамысловатым. В неполной семье, состоящей из мамы и сына-подростка Артема, случается событие — появление отца, который приходит, чтобы «взять сына в путешествие». Не бог весть в какие дали собираются отец и сын: всего-то до деревни Рассольной, родины «предка». Поход в Рассольную, во время которого они сближаются, и становится сюжетной канвой произведения.
Вместе с тем при внимательном чтении простота рассказа начинает «углубляться»: социальная проблематика интегрируется в общечеловеческую, реальное сопрягается с мифологическим. По сути, рассказ В. Киршина — это своеобразная «одиссея», это повествование о бесконечности пути, о поиске своих истоков и корней.
Центральным в произведении становится мотив преодоления в себе статики, внутренней пассивности. Подросток Артем, один из главных героев рассказа, побеждает в себе «футлярность», выходит из своей «скорлупы», движется от иллюзорного к реальному. Остроумным замечанием является вложенная в уста юного героя рассказа фраза-характеристика о себе и отце: «А они с отцом едут в Рассольную — значит они «рассольники». Были засолены — теперь рассолились».
Первоначально мир ограничен для Артема стенами небольшой квартиры, в которой они живут вдвоем с мамой. Обычное местонахождение Артема — «дома с телевизором и матерью…». Пространство, в которое «помещает» автор героя, — тесное, «безвоздушное», маленькое. Там, где живет его отец, все устроено иначе. По мнению Артема, «отец жил в большом внешнем мире». Но об этом «большом внешнем» мире мальчик знает лишь «теоретически», он не знаком ему «на практике», существует сам по себе.
После «представления» читателю своих героев автор начинает активно «работать» с пространством, которым он их «окружает». Пространство кардинально меняется: во-первых, оно расширяется, во-вторых, становится качественно иным.
Расширение пространства обусловлено моделируемой В. Киршиным «ситуацией путешествия». Волею своей автор превращает отца и сына в тип героев — «странников». Он отправляет героев в недальний, но все-таки путь на поиски деревни Рассольная, реальной для отца и почти мифической для сына. Артем и его отец, таким образом, пополняют галерею ходоков, путешественников, «очарованных странников» русской литературы.
Переход от статики, в которой пребывал Артем, к движению оказывается довольно драматическим для него. Привыкший к неподвижности, малоактивный, он какое-то время внутренне сопротивляется предлагаемому отцом путешествию. «Просто страшно куда-то ехать», — так определяет мальчик свое психологическое состояние.
Однако «лед трогается», герои выходят из дому, и путешествие начинается. В повествовании преобладающими становятся конструкции с глаголами: «вышли на перрон», «сели в вагон», «брел за отцом по дороге» и т. д.
Герои движутся, а значит, картинки, сопровождающие их передвижение, меняются. Автор все дальше и дальше уводит героев от исходной пространственнойточки, от того «места», в которой они были даны им изначально. Теперь это уже не «место», а скорее «места». Оставляя позади сковывающую свободу тесную квартиру, герои попадают сначала в пространство города (улица, вокзал, электричка), а затем — природы (поле, лес, проселочные дороги).
Несомненно, акцент в рассказе сделан на образе ребенка-подростка, на его характере и изменяющемся отношении к миру. Раздвижение пространственных рамок и изменение характеристик пространства автор сопровождает изображением внутренней перемены, которая происходит с Артемом. Расширяется спектр его жизненных впечатлений, ребенок приобретает новые, не испытанные им ранее эмоции.
Юный герой «Рассольников», дистанцированный ранее от внешнего мира, теперь максимально приближается к нему. То иллюзорно-виртуальное, что доминировало в «прежней» жизни подростка, заменяется встречей с «живой» реальностью. Если раньше он грезил о гареме («гарем полон красавицами, Артем — их владыка, он качается на волнах неги и сладострастия…»), то теперь в электричке его пленила «живая» девочка, любовь которой он попытался мгновенно завоевать («Артем снял очки и стал глядеть на девочку прямо в упор и не моргнул, когда она посмотрела вновь…»). Если до поездки в Рассольную все заменял телевизор, то теперь он мог воочию увидеть мир «живой» природы. Расстояние между ребенком и природой сокращается настолько, что он оказывается способным близко-близко рассмотреть «странного паучка», бегущего «по травинке»: он видит даже его «прозрачные крылышки».
Установленный матерью (из самых лучших побуждений) закон запретов и регламентирующего контроля («…кинешься ловить жуков под камнями, рвать шиповник, бросать камни в воду, а тебя через пять минут хвать — и все твои планы насмарку, хоть заревись») отменяется, и вместо него отцом провозглашается другой закон, при котором становятся возможны вседозволенность и свобода. Отец разрешает даже выпить пива, и мальчик испытывает новые, незнакомые раньше ощущения: «Ему стало казаться, что их бивак накрыл черный купол с нарисованными — можно дотянуться — звездами в обрамлении теней деревьев».
Гамма чувств, переживаемых мальчиком, пустившимся с отцом в путешествие, нова для него. Устроенный в электричке поединок переглядывания с девочкой; «победа» над «высохшей елкой» для костра; поедание «долек сосисок на ветке», которые с любовью «подсовывает» ему отец; попытка задержать возле себя хлопочущего, укладывающего его на ночь в свою «просторную» куртку отца и т. д. — все это рождает «нового» Артема, способствует появлению «другого» человека внутри него.
От встречи с миром, от неожиданных впечатлений, от нового опыта в душе Артема рождаются чувства и ощущения, которые не были знакомы ему раньше: удивление, азарт, опьяняющая радость, нежность к отцу. Метаморфоза — вот пружина внутреннего сюжета произведения: еще недавно угрюмый и раздражительный подросток, отчужденный от мира, превращается в счастливого ребенка, открывающего мир вокруг себя и целый мир в себе.
В художественном мире рассказа, подобно крещендо в музыкальном произведении, усиливается звучание мотива рождения. Не случайно ночью Артем спит «в позе зародыша», а утром «с трудом разогнулся и вылез — родился из отцовой куртки ножками вперед».
Интересно, что с этого момента начинает меняться вектор движения мысли автора, и, как следствие этого, принципиально по-другому «организовывается» им путь как главная составляющая художественного пространства произведения. Если раньше, до «утренней» сцены «рождения «ножками вперед», В. Киршин вел отца и сына в «большой» мир, «умножал» впечатления мальчика от увиденного, расширяя при этом пространство, то теперь он обращается к внутреннему микромиру героев, манипулируя с пространством иначе, — «сворачивая» его.
Герои движутся к чему-то по-настоящему подлинному — к первоистокам, к корням, к теперь уже духовной точке своего рождения. Это подчеркивается чрезвычайно важной в этом контексте «утренней» сценой, когда перед «заново рожденным» Артемом и его отцом на импровизированном столе оказываются «вода», «хлеб», «соль»: «Отец уже нашел где-то воду <…>. Он подал сыну чумазую бутылку, отломил краюху от каравая, кивнул на соль». «Чистая вода», «краюха от каравая», «соль» становятся символами начала, истока, русла, к обретению которых и стремятся герои, отправляясь в путь.
Постепенно доля «внешнего» движения в рассказе уменьшается. Герои «замирают» — «Артему не хотелось покидать это место, и отец не спешил»; останавливаются и замолкают — «Просто сидели на валежине, жмурились на солнце».
Однако на этом путь героев В. Киршинане заканчивается. Внешняя статика лишь подчеркивает внутреннюю активность героев. Автор продолжает «вести» отца и сына, только теперь уже не по реальным дорогам и лесам, но по направлению к чему-то, что проступает глубоко внутри, — к ландшафтам души. Границы между реальным и сверхреальным стираются. Вглядываясь в себя, герой-подросток чувствует, что у него «сдвинулись горы», «исчезли привычные виды — а с другой стороны открылись новые удивительные дали». Отец также погружается в себя, по словам автора, «вглядываясь в собственные дали». Используя слова, которые могли бы стать элементами изображаемой картины природы: «горы», «виды», «дали», — В. Киршинпереосмысливает их значение, наполняя символическим содержанием. Писатель переводит, таким образом, пейзаж из плана физического в метафизический.
В том духовном «моменте истины», который в унисон друг другу переживают отец и сын, не существует также и жесткого разделения времени. Прошлое, настоящее и будущее сплетаются, превращаются в крепкий корневой узел, в котором одно временное начало «прорастает» в другое. Дед Артема (а для него он — человек из прошлого) еще только ждет их, встреча с ним мальчику лишь предстоит. Встреча с «отечеством» — перспектива для Артема, но одновременно и возможная ретроспекция и прогулка в прошлое для его отца.
«Настоящий» момент чрезвычайно обостряет память отца. Он не может, обращаясь к сыну, точно указать то поле, где «с твоей мамой в соломе ночевали» (да и осталось ли оно с тех пор?). Однако важно то, что само это событие для отца Артема — сакральное. Такое отношение к нему доказывает упоминание отца о звездах («Звезды были…»). Здесь звезды могут быть «прочитаны» как символ высокого и вечного.
Как видим, все сплелось и соединилось: земное («…на том краю поля <…> в соломе ночевали») и небесно-астральное («звезды были…»); «корни» (дед, отец) и «ветви» (мальчик); реальные события и живая память о них; начало и продолжение («Там будет твое отечество. Это приказ…»).
Финал произведения, носящий незавершенный характер, несомненно, символичен. Герои так и не дошли до Рассольной. От нее их отделяет расстояние, которое еще предстоит преодолеть. «Отсюда до Рассольной верста», — замечает отец. Писатель отказывается предоставить читателю «happy end», «порадовав» его счастливой встречей деда, сына и внука. В. Киршин не «закрывает», но «открывает» свой рассказ для дальнейших раздумий, работает на идею перспективы. «Верста», которую надо пройти, в смысловом поле произведения вырастает до символа, связывается с мыслью писателя о бесконечном движении. Путешествие не закончилось, поскольку путь к себе длинен и непрост, а мир таинственен, притягателен и бесконечен.
Тема взаимоотношений «отцов и детей», старшего и вступающего в жизнь, юного поколения – тема вечная. Эта тема раскрывается и в рассказе современного пермского писателя Владимира Александровича Киршина.
– Мы с вами уже заметили, что на описание жизни Артема до путешествия с отцом (а это 16-17 лет!) автор отводит одну страничку, зато путешествие (день, ночь и утро следующего дня) рассматривается детально. Во что автор так внимательно вглядывается, что ему хочется увидеть и показать читателям?
– Как повлияло на отношения Артема с родителями путешествие с отцом?
– Что вы считаете главным в отношениях Артема с окружающими в замкнутом мирке?
Автор подчеркивает одиночество Темы рядом с мамой (вечная спешка, приказы, борьба, забота мамы о здоровье сына) и одиночество в школе. Не случайно «членом семьи» становится телевизор, он дает отдых – надежность и покой; можно ни о чем не думать, никто не беспокоит, никто не нужен, кроме отца. Этот замкнутый мирок неинтересен Теме, он мечтает о большом, «отцовском» мире.
– «Кажется, это все-таки случилось». Исполняется заветная мечта. Отчего Артему страшно? Что он знал о внешнем мире до путешествия?
Артем знал, что «большой мир» может быть жестким, негостеприимным, как с мамой.
Это мир мечты, мир вымышленный. А вдруг он в действительности совсем не такой?
Отец – хозяин внешнего мира. Так думал Тема в детстве. А каков отец на самом деле? Если Артем разочаруется в нем, то жизнь потеряет смысл; не будет мечты – не будет цели.
– Как принял Артема отцовский мир?
Это мир сказочный, необыкновенный, наполненный неодушевленными предметами. Здесь у Артема появляется друг Торба, его понимают и поддерживают в электричке, юноша ощущает вкус победы: «все дочки-матери, что они могут против их мужского корпуса?»
Лес и небо во время ночевки представляются Артему юртой, где надежно и уютно, как в одеяле перед телевизором.
– В электричке Тема боится расплакаться от «неправильного счастья». Они с отцом «рассольники» – «вагон наш, вокзал наш, мужской – и лес». Но так ли уж безмятежны взаимоотношения с отцом?
Артем устал, когда заблудились в лесу. В душе растет обида на отца. Он такой же, как мать. Не считается с Артемом, велел сидеть и ждать, ничего не объясняя. «Вообще родители таковы – притащат в жизнь, а зачем и насколько – сами не знают». Снова все то же, что и в отношениях с матерью.
– И все-таки изменения происходят. Все самое важное – в финале, в конце рассказа. В счастливейший момент своей жизни Артем оглядывается на прошлое. О чем он думает?
В это утро Артем заново «родился из отцовской куртки ножками вперед». Он смотрит на своих родителей новыми глазами. Он впервые по-новому увидел любовь матери, ее страх за сына, впервые засомневался: «Хорошо это или плохо?»
Тема № 27. А. Иванов – Знакомство с творчеством писателя. Обзорное изучение романа «Чердынь – княгиня гор».
Роман Алексея Иванова «Чердынь - княгиня гор», и чувствую, что надолго не избавиться от мощной, страстной симфонии холодных снежных ветров, свиста вогульских стрел, звона мечей, ратных криков, дыма и огня пожарищ, кровавых пепелищ... А также от светлой журчащей музыки перекатов прохладных рек среди скалистых берегов нашего древнейшего края. Откуда эта свежая принципиальная мудрость жизни и поэзия верований, как явь сквозь сон под утро?
Алексей Иванов, молодой пермский писатель, относится к тому поколению тридцатилетних, которого мы совершенно не ожидали. То есть о том, что молодые писатели нынче просто так об исторических событиях не пишут, а пишут так, чтобы из 17, допустим, века выглядывала наша современность. Впрочем, это - традиционно! Но у них новый литературный «язык», не столько язык, сколько событийность, присущая современности.
Первое, что отделяет Алексея Иванова от многих - это, что нет во всем его романе на пятьсот с лишним страниц ни одного комментария, тогда как в тексте полно «пермяцизмов». В этом отношении он близок только одному у нас писателю - Владимиру Личутину, который писал свою прозу исконно русским северским языком, чем поначалу отпугнул от себя немало читателей и критиков. Но он мог только так мыслить и писать, и не виноват в том, что мы все очень дружно постарались забыть свой родной старинный язык в угоду всяческим эсперантным международным течениям.
Впрочем, роман написан так, что читатель вскоре вполне может сориентироваться, о чем идет речь. Автор сразу умеет заинтересовать исторической ситуацией - а с ней никогда серьёзные писатели не шутят. Ситуацией, предшествующей войне в Прикамье, о которой мы не всё хорошо знали, но которая велась по тем же правилам, что и все локальные войны на нашей грешной земле. Это и сближает, в первую очередь, роман Алексея Иванова с вековыми прописными истинами, касающихся самых больших и страшных проблем, которые были присущи всей древней Руси с ее не совсем русскими окраинами.
«Русы - новгородцы -давние наши враги, - сказал Асыка (вогульский князь из Пелыма - Г.М.) - а давние враги - это почти друзья. Как и всем прочим, им нужны были наши богатства. За эти богатства они честно платили кровью и уходили. Но московитам кроме наших сокровищ нужна еще и вся наша земля. Они шлют сюда своих пахарей с женами и детьми, чтобы те своим трудом и кровью пустили в землю свои корни. Если они сумеют это сделать, выкорчевать их отсюда станет невозможно, потому что земля наша каменная, и их корни обовьются вокруг корней».
Да, кто-то шел в верховья Камы с войной и разором, а вот рязанец Нифонт принес и посеял хлеб... Но больше всего неприемлемо для аборигенов было христианство. Асыка говорит шаману: «Мечи мы можем отбить, а с богами человеку никогда не справиться. Если мы покоримся богу московитов, то у нас не будет ни родных имен, ни песен, ни памяти, ничего».
С богов-то все и началось. Некоторые христианские миссионеры вовсе не предполагали какого-то освоения края, а напрямую - колонизацию его. Потому и речь вогульского князя выглядит достаточно обоснованно. И было над чем подумать самому достойному и прозорливому шаману Мертвой Пармы. И он подумал о далеком прошлом: «Появились прогалины, на которых лежали полуистлевшие идолы легендарного народа Велмот-Вор, ушедшего с земли более тысячи лет назад. Этот народ поклонялся богам хаканов и хонтуев - страшным звероподобным чудовищам с почерневшими от жертвенной крови клювами, рылами, когтями, пастями».
Но откуда взялись эти люди тысячу лет назад в верховьях Камы? Действие романа происходит в 15 веке, значит, шаман говорит о 5 веке нашей эры. Это время скифо-сарматов, время Аттилы, гуннов (или хуннов). От них совсем недалеко до хонтуев, хаканов и хантов. Уж не отставшие ли от войска Аттилы воины пробрались в Прикамье? Скуластые, воинственные? Племена не тюркского и не славянского происхождения - вогулы, ханты, манси?.. А пермы, по-моему, это нечто иное: коми-зыряне, марийцы, удмурты, и до карело-финнов или финно-угров. Так же как - «Пермская чудь» и «чудь белоглазая»? Или венгры.
Доказано давно, что народности в верховьях Камы говорят на языке, созвучном венгерскому или более расширенному языку какой-то цивилизации... Может, речь идет о бывшей большой цивилизации Ариев, рассеянных после потопа? Алексей Иванов пишет о речке Арии, возле которой пришлось заночевать ватаге князя Василия. Поминает он и Заратустру, самого знаменитого ария, который родился возле устья Чусовой по предсказаниям Павла Глобы. Ведь не один же он родился. И кто-то же его родил. Упоминает Иванов в романе и «глинобитные круглые города», людей, живших там, неизвестно откуда пришедших и неизвестно куда ушедших, упоминает и речку Синтуру, откуда опять же рукой подать до настоящей, нероманной речки Синташты. Возле которой челябинский археолог Зданович открыл останки древнейшего города - обсерватории Аркаим, подобный английскому Стоунхенжу, что своим возникновением отсчитывает 3800 лет до н. э., почти так же, как и Аркаим. Это и ведет меня к той же гипотезе: пермы, «пермская чудь», финно-угры - далекие потомки арийской цивилизации. А вогулы, ханты, манси из более позднего периода, пришлые, так сказать, люди, хотя название народа Велмот-Вор сильно отдает уже Пермью...
И опять говорит Асыка: «Русов надо гнать, пока еще не поздно, надо убить их жен и детей, стереть их города, изжить даже память о них! Ты говоришь: пусть приходят, если не помешают. Но каждый их кол, вбитый в нашу землю, - это кол Омоля! Вспомни: когда Ен и Омоль делили землю, Омоль выпросил себе кусочек в один шаг, чтобы хватило только вбить кол. Но из дыры от него вылезли все духи зла, которые и сейчас льют реки крови!» Это неглупая и, несмотря на жестокость, даже красивая философия. Но - недальновидная. В ней есть княжеское высокомерие язычника - тоже возникшая не на пустом месте. Однако умеет Алексей Иванов увидеть в жизни наряду с жестокостью и поэзию преданий, что не противоречит действительности тех времен и событий. Он умеет по-писательски вжиться в любой образ, абсолютно не напрягаясь, даже с каким-то изяществом опытного, умудренного человека, как бы играя и рискуя только по правде, по естеству, обладая несметными богатствами художественных миров.
Жестковатая, но пластичная, реалистично-знаковая, раньше сказали бы - символическая, смелая, а иногда, можно сказать, ухарская проза не теряет художественных ориентиров, она несет в себе мудрый психологический сплав, представляющий писателя как знатока родины и любви к ней. Той исторически глубокой любви, когда знают, за что любят.
Замысел книги очень неординарный, он далеко не исчерпывается «Чердынью - княгиней гор». Судите сами: «Когда Полюд той памятной ночью поставил на стол Золотую Бабу, все, кто был в горнице, - сам Полюд, князь Ермолай, отец Иона, княжич Миша, - ощутили удар по душе, глянув в пустые и безмятежные глаза медленно улыбающегося истукана. Для взрослых, сложившихся людей, этот удар был ударом ужаса - ужаса перед злом золота, злом судьбы, злом язычества. А для Миши это был просто удар той силы, которая таилась в земле, породившей идола. Круглый солнечный лик показался Мише дырой в горнило, в недра, и из недр страшным напором вылетел поток, сразу начавший заполнять порожний кувшин Мишиной души».
Души навсегда равнодушной к злату. О Мишиной душе - потом. А сейчас о том, что Полюд поставил Золотую Бабу как бы не на стол, а на возвышенность посреди всего мира! Проблема мирового уровня, потому что «пустые безмятежные глаза» золота стараются и ныне править всем миром. Это жадная языческая страсть (правильно подметил писатель!) проникла во все сферы цивилизации и стала уже, прямо скажем, самой цивилизацией.
А княжичу Мише надо готовиться к великой битве за правильный человеческий взгляд против безмятежных глаз истукана. Но гораздо важней проблема национальной особенности, разности верований, фольклора, языка, родной местности... И князю Михаилу предстоит ежедневная рутинная борьба за власть, которая необходима для выживания и жизни русских людей на земле Перми Великой. Он пройдет через все то, что приходилось проходить первопроходцам всего мира, но с той разницей, что пройти это князю Михаилу надо будет с большим достоинством, не поступившись своей душой.
И праведной обязанностью князя. Князь Михаил - главная фигура в книге.
А Золотая Баба (и любой золотой божок) не обладали никогда эстетической ценностью. Княжич Миша увидел, «что в идоле нет зла, а есть очень большая и чужая сила, другими безоговорочно сочтенная злом. И тогда впервые Миша понял, что далеко не сказочно просто все это - добро, зло, человеческие дела.
Потому никогда и никому нельзя позволять решать за себя, что есть добро и что есть зло, и чего надобно делать». Миша даже зло золота не может ассоциировать, действительно, со злом - признак чистейшей ещё души.
Личность княжича сформировалась рано - такие личности всегда созревают рано, годам к двенадцати-четырнадцати. И сразу ему пришлось оказаться в пламени сечи во время набега вогулов на Усть-Вым.
«- Куда, княжонок! - хватая за опашень, поймал его в воротах старый конюх Савела. - Брешут, вогуличи налетели. Там сейчас у ворот страсть что за рубка будет. Не дело тебе туда, полезай вон с монахом в погреб от беды подальше...». Но княжича ли это дело - в погреб! «Все равно проберусь на забрало, - подумал он». И пробрался. И увидел. «Ратники падали и отступали в улочки и проулки, прочь с площади у проезда, где топтались кони и лоси. В свалке им даже не размахнуться секирой, не развернуть копье, а их мечи и клевцы не доставали всадников, что сверху разили их пиками. Собаки, как на медвежьей охоте, хватали лошадей и лосей за ноги и вместе с людьми, визжа, кувыркались в снегу, разбрызгивая кровь. И Миша с ужасом увидел, как вся площадь постепенно краснеет от человечьей и звериной крови, от красных армяков лежащих ратников, от одежд упавших шаманов. Кровь замерзала, но багровый снег... таял, снова становясь кровью...»
После гибели своего отца, князя Ермолая, Михаил становится князем в Чердыни. С первых же шагов своего правления он проявляет мудрость не по годам. Он не стал ввязываться в кровопролитие из-за неуплаты местными князьками ясака, который Михаил Чердынский должен был собирать и отправлять в Москву. Он хочет мира и не хочет крови. После Усть-Вымского пожара в Михаиле все выгорело изнутри, однако остались для хмурого княжения и совесть, и справедливость, и рассудительность. Все в нём превратилось в долг и обязанность, как перед русскими, так и перед пермяками и другими народностями этого края. Но его тревожили татары, которые имели рабов из русских людей. Вот как увидел князь Михаил этих русских: «Бурлаки были в рванье, сквозь дыры которого чернели истощенные тела. Их ноги в лаптях, в оленьих кисах, в поршнях или даже попросту завернутые в куски бересты и коры ступали по льду, по мерзлому изломанному тальнику, проваливались в наст.
По кровавым следам ехали татарские всадники с камчами...».
Видит Алексей Иванов всю подневольную сибирско-уральскую Русь, которой до Ермака еще более ста лет терпеть иго!
И как-то раз во время поездки в Афкуль обретает князь Михаил великого и верного сподвижника Калину. Калина написан по закону фэнтези. Ему тысяча лет, ему уж и голову отрубали, и не раз ранили насмерть. Это символическая фигура среди рядовых героев, олицетворяющая живучесть типичного мастерового русского мужика редкой, однако, профессии - он храмодел. Все первые храмы в Прикамье он и поставил. Обвиненный ватагой ушкуйников в том, что хотел переворовать у них Золотую Бабу, был Калина смертельно ранен, но его подобрала ведьма и выходила. Нечистые дела ведьмы всегда и легко побеждал Калина своими чистыми божьими помыслами. А вот князю, тоже чистейших помыслов человеку, не повезло в любви. Ламия (ведьма) Тиче, жена Михаила - чужая ему, она не раз его предавала. Для Михаила это была не столько любовь, сколько судьба. Судьба, как сама Чердынь, как Пермь Великая, громадная, вся из чудес и страхов, поверий, сказаний...
Михаил не воин, но князь. А воевода Пестрый, тот да, тот полководец, воюет ни с кем и ни с чем не считаясь, проливая реки крови. Он думает, что за тем и прислан, думает так же (у Иванова) и епископ Иона: нехристей уничтожать надо, и как можно больше. Не веру они несли пермянам, а смерть и разор. Истинные христиане - это сам князь Михаил, храмодел Калина, сотник Полюд, крестьянин Нифонт, воин Вольга...
Вот Иона крестит пермян, а их богов покидали в ров: «Михаил присмотрелся и вздрогнул: среди черных чудовищ стоял, покосившись, и резной Христос, выломанный Ионой из Чердынской часовни... «Вот и пусти в дом праведника, - подумал Михаил, - и первым, не скрываясь, поднялся с колен».
Но все же Михаил оробел перед святым саном, когда речь зашла о крещении его жены Тиче. «Князь долго глядел на жену - родную до каждой жилки, бесценную, навек единственную, до тоски беззащитную перед древней силой, что держала в плену ее гаснущую душу». Тиче сбежала от Ионы и православия - иначе и быть не могло. Древний край и по сей день дикий.
Страсти войны - это звериные страсти. Алексей Иванов описывает их неприкрыто: есть и насилие, и песни отчаянья, и убийства детей... Есть испытание кровью - по Зимнему Закону: не выкупленные пленники рубят друг другу головы, а последнему должен отрубить голову главный победитель в битве за Пелым, то есть князь Михаил, и он сделал это. После этого князь Михаил усомнился в своем истинном христианстве: «Слышь, Калина,- сказал он, - хоть я на кумирнях не камлаю, но не христианин я. Я своих людей любить не могу... Знаю, русские не хуже пермяков и вогулов чужую кровь льют. Но ведь льют и знают, что это - грех».
И совсем, выходит, не случайно оказался князь Михаил в стане пермяков, защищавшихся от русских, пришедших с войском воеводы Пестрого. Да, да, князь Михаил не ратник, не рубака, как хотелось бы его сыну Матвею. Он - воин духа, что не всегда большинство понимает, но, как ни странно, войско это очень хорошо чувствовало и всегда слушалось князя беспрекословно. Он хорошо чувствовал жизнь! И каждый ратник тоже хотел выжить и понимал, что каждое движение князя - это надежда выжить, и выжить с достоинством. Михаил стал для Москвы врагом. Он отказывается идти с князем Юрием на Казань.
«- Нет, князь, - ответил он. - Московиты с казанцами воюют - это их дело. А Чердынь и Соликамск с Ибыром и Афкулем не враги. Ты нас в свой горшок не суй.
- За татар заступаешься, никак?
- Не за всех. За пермских татар, у которых Исур шибаном.
- Да есть ли разница между пермской и казанской татарвой?
- Из Москвы, конечно, эту разницу не увидишь. Только с колокольни рыбу не ловят».
Великий, сильный духом человек был князь Михаил. О, нам, русским, всегда не хватало таких Михаилов! Мы чаще слушались приказов таких, как Пестрый. А по их приказу были разрушены, сожжены, изрублены чудесные домишки на сваях в Уросе, где ждали московитов с миром. У жителей Уроса в душе была лишь сказка о роде Тайменя, которую рассказывает князь Мичкин своему сыну: «... Мы с тобой, и твоя мама Ротэ, и дедушка Хурхог, и дядя Оста, и дядя Пэрта, и старик Выртылунве, и многие другие у нас в Уросе - все они происходят из рода Великого Тайменя Самоцветное Перо... Давным-давно, когда еще не было никого из живущих ныне, Великий Таймень Самоцветное Перо, князь Камы, полюбил девушку-рыбачку, которую звали Талавей, и Талавей родила ему сына Кирика. Но демон Куль тоже полюбил прекрасную Талавей и ночью украл ее у Тайменя и спрятал на небе...»
Сказка длится долго, но обрывается трагически: явятся московиты и бросятся на эту сказку, и прольется кровь, много крови. И племени князя Мичкина придется мстить, что кончится великой трагедией Уроса. Дело в том, что царь Иван Васильевич повелел воеводе Пестрому весть о победе в Москву к Петрову дню прислать...Иван Третий, покоритель Великого Новгорода к воеводам и победителям их был суров не в меру, что подметил за ним ещё писатель Дмитрий Балашов, автор романа «Господин Великий Новгород».
А Нелидов, воевода из Устюга, не утративший здравого смысла, завидует князю Михаилу: «...как он, православный, не теряя веры, правит этой многолукавой, премудрой и грозной Пармой?» Отгадка проста: Михаил старается не посягать на чужую веру...
Он и отличается от других православных миссионеров верховьев Камы тем, что не воюет с богами аборигенов, и относится с пониманием к людям пока ещё не христианской веры, но не утративших этого в будущем...
Православие никогда кроваво и круто, если не считать войн государство на государство, не враждовало ни с иудаизмом, ни с исламом, ни с буддизмом...Мы и сейчас с ними стараемся не ссориться. Но боги верховьев Камы уничтожались Стефаном Пермским не потому ли, что были менее защищены по сравнению с другими религиями? В «Житии» о нём говорится: «...ревностно уничтожал все культовые памятники язычества (кумирницы пермские поганые, истуканные, изваенные, издолбленные боги их в конец сокрушил, расколол, огнём пожег, топором поколол, сокрушил обухом, испепелил без остатку)». Но «Нет ни иудея, ни элина» - сказано в Православном Писании...Неужели к хантам и вогулам это не относится? Языческие боги - не боги? Есть на что кровно обидеться... Но вот - они «уничтожены, испепелёны»...невсегда ли? Да они и сегодня живы эти боги. В ханто-Мансийски есть они в самом парке культуры, в Перми, в музее - тоже есть...Они тоже имеют вековое существование и миллионные людские почитания...
Однако язычество само по себе не такое уж и безобидное. Не только сказки села Урос. Ритуалы их кровавы и безжалостны. Когда князь Асыка привез Золотую бабу в «Мёртвую Парму» - в том же романе «Сердце Пармы» и там состоялось общее камлание с ритуальным убийством: «Шаманы долго завывали, плясали кругами, почти распластываясь по земле, то подпрыгивая, звеня бубнами, жгли какую-то дрянь на палках. Потом выпустили целую тучу голубей и на четвереньках, с поклонами ползли к истуканам, толкая перед собой по земле блюда и горшки. Воины поставили пленников (старика, парня и девку, из одной, видимо, семьи - парень похож был на старика, взятых в плен для ритуала - Г.М.) ногами в ямы, заткнули рты кляпами и привязали к идолам. Те были выряжены в красные сермяги, бережно сняли с носилок тяжелый шатёр и перетащили в дупло, выжженное молнией священной ели» /.../ «Камлание началось. Вертелись, кривлялись, прыгали шаманы, одетые медведями и лосями. Взвились костры, в которые бросали горсти драгоценной соли, взрывавшейся синими снопами искр. Воины что-то дружно воспевали, вдруг разражаясь дикими криками и вскидывая над головой копья. В дыму костров шестами гоняли очумелых голубей...» /.../ «Один из шаманов раскидал по земле бронзовые гадательные фигурки и хлестал по ним плетью, глядя, какая перевернётся, а какая нет. Другой шаман на жертвенном камне из брюха огромной белуги, проткнутой через глаз золотой палочкой, выматывал длинные петли кишков, читая грядущее. Рядом кололи коз, рубили голову птице, рвали мясо, пили свежую кровь, жрали печень. Пьяные, растрёпанные, перемазанные кровью, жиром, грязью люди бесновались и падали, потеряв силы. Дым и чад обволакивали поляну возле священной ели». /.../ «В чёрном обугленном дупле тускло засветился золотой истукан. Маленький, грубо и плоско выделанный из болванки зеленоватого золота, он глядел из полумрака горячими кровавыми искрами самоцветных глаз. Бесстрастное круглое лицо, плоские отвисшие груди, скрюченные ручки, обхватившие выпуклый живот, на котором насечкой был изображен младенец в утробе».
Поистине, символ здешнего «мамоны» выглядел отталкивающе, как, наверное, и все подобные боги во всем мире ... Но Алексей Иванов ещё не закончил сцену камлания:
«А потом толпа вдруг разом переместилась к трём ямам, где, привязанные к истуканам стояли пленники. Три подростка-княжича шагнули вперёд с ножами. Вогульский князь - высокий, бледный, с жестким властным лицом поднял над собой за цепочки три медные тамги (разрешение на смерть иноверца - Г.М.). Воины закричали. Угоревшие в дыму пленники очнулись, подняли головы. Дико переводя взгляды с княжичей на князя. И тогда, размахивая ножами княжичи завизжали и бросились на них, кто вперёд. Взмыкнул старик, подавившись кляпом, страшно захрипела баба, затрещали ремни на руках молодого мужчины».
За свою жизнь Ухват (ушкуйник-грабитель с большой реки, наблюдая из-за забора эту сцену) многое повидавший, многое сотворивший, но и он отвернулся, когда «...в окровавленных ладонях вогульских княжичей, роняя алые капли, задёргались живые человеческие сердца».
Таковое язычество и «беснования» язычников - любого нашего бесовства будет, наверное, кровожадней. И можно понять, разбивающего истуканы богов Стефана Пермского, а также и Питирима, бьющего по головам оглоблей вогулов до крови и смерти, пока самого не убили... И не стыкуется замечания критика Сергея Белякова о том, что писатель Иванов якобы заигрывал с аборигенами и делал их лучше, чем православные. И другие его тезисы:
1. «Деятели православной церкви всегда являются «сугубо» отрицательными;
2. Глубоко верующие персонажи показаны, как мелочные, либо нравственно ущербные люди;
3. Слово Бог и Господь Бог в книгах Иванова всегда написаны со строчной буквы как в советское время;
4. Терпимость к язычеству, причём «просто душевные» язычники противопоставлены художественным образом «хитры, коварны, и алчных христиан»;
5. Православные персонажи практически не молятся;
6. Восприятие прелюбодеяния не как греха, а как естественного состояния души».
Не стоит при всём этом забывать, что исторический роман Иванова ...всё-таки - РОМАН. Главная вина писателя Алексея Иванова от Сергея Белякова, та, что следует: «Пермский епископ Питирим (канонизированный Русской Православной Церковью) организовал вместе с князем Ермолаем грабительский поход ушкуйников на Мёртвую Парму и спровоцировал ответный набег манси на Усть-Вымь. Епископ Филофей плетёт интриги против князя, и в конце концов способствует его погибели, а чердынцев обрекает на изнурительную войну с манси. Но самым странным, даже карикатурным героем в «Сердце Пармы» Иванов вывел ещё одного пермского Иону Пустоглазого. Этот безумный фонатик и мракобес уничтожает пермскую культуру, вырубает заповедные леса и сжигает Чердынь. И этого Иванову показалось мало. И вот Иона истязает статую Спасителя, вырезанную из дерева простодушными пермяками...».
Бьёт её плетью, потом сжигает...потом крестит всех подряд (сбегает Тиче, жена князя Михаила от крещения Ионы, сам князь первым поднимается с колен, раздумав креститься от него). Вопрос в том: могли они все - князь Ермолай, епископ Питирим, Иона...-быть такими, какими их описал Иванов? Или нет?.. Канонизация Питирима играет ли большую роль? Церковь могла и не знать о его проделках... А если были? То всё начинает крутится в обратну сторону и писатель является разоблачителем исторических потёмков Перми Великой...
И значит более склонен к честному христианству, чем все эти миссионеры?..
А то, что Иванов слово Бог и Господь Бог писал со строчной буквы - мне кажется объяснить можно тем, что не хотел с большой буквы называть своего бога рядом с маленькой буквой аборигенов, выказывая своё как бы сразу высокомерие по отношению ко всему местному.
Но не будем торопиться делать такие выводы, как за Иванова писателя, так и за Белякова... В летописи «Пермская епархия 15-16 веков» говорится о деяниях Питирима только с положительной стороны. Он был очень заметным деятелем Православия, крестил у Василия 2-го будущего князя Ивана 3-го, Поддержал в войне между метежным Дмитрием Шемякой и Василием Тёмным великого князя, был пойман сторонниками Шемяки и водворён в тюрьму, но не отказался от проклятия Шемяки на грамоте, подписанной многими епископами, был спасен московскими воинами из тюрьмы...Но при очередном набеге вогулов был убит...И канонизирован...То есть это был достойный христианин...Но не мог ли и он, и будучи таким, подговорить трёх укшуйников и трех охранников при князе Ермолае, чтобы они изъяли Золотую бабу, бога язычников (!), привезённой Асыкой вогульским князем на Мёртвую Парму?..
Я думаю, мог. Ради лишения их своего главного бога...Возможно был и не против ответного набега вогулов на Усть - Вымь, поскольку князь Ермолай всегда держал в голове отделение от России «государства», состоящего из Усть-Выми, Югры, Чердыни и прочих северных территорий... А Питирим был государственник. Тогда очень часто прибегали к помощи вогулов даже самые христианские князья в войне друг против друга...
А «мелочными, хитрыми и коварными» могли быть все люди, приехавшие в эти языческие края, где своего коварства - хоть отбавляй...
«Кровь- за кровь», как говорится, - самый распространнённый неписанный человеческий закон, который в тёмной прикамской земле - не был ли самым главным?.. Но не все коварны и здесь и приехавшие. Примеров множество...Сперва о худших...Новгороддские ушкуйники за три-четыре века много кровавых дел на этой земле сотворили (больше всего на частной, так сказать, предпринимательско - грабительской основе), откуда и все смертные ритуалы на Мёртвой Парме...С испокон веку с 11 и 12 веков русские князья из Суздалько-Ростовкого княжества и князья Великого Новгорода делили территорию дани с пермских и югорских земель по по рекам Сухоне, Печоре, Каме, Вычегде, где и частное предпринимателько-грабительское дело имело место всегда - повторюсь, ибо оно самое страшное, как всегда, так и теперь...
Иван Калита и тот успевал пограбить пермяков, собирая дань для Ордынского князя...
О Ионе «Пустоглазом» летопись тоже ничего плохого не говорит, а говорит, что да, он крестил «княжичей михайловых», «крестил Великую Пермь» и.т.д. Но в тоже время в этой летописи стоит и такое заключение: «Не исключено, что это личный вымысел летописца».
Поэтому даже самые достоверные летописи могут иметь какой-то произвольный авторский смысл...Но может создаться такое мнение, что я любыми средствами стараюсь выгородить писателя Алексей Иванова. Нет...И сто раз нет. Я просто увидел, что Иванов слишком редкого дарования писатель и к нему нужен всесторонний подход не столько с исторической, сколько с художественно эстетической точки зрения, поскольку он всё-таки (повторюсь) пишет роман, а не историю...не этнографический очерк. И Габриэль Гарсиа Маркес, похоже, его предтеча, как я думаю, - тоже писал не историю, как и Булгаков, и Пикуль - соотечественники...
Иванов распоряжается с историческими личностями для принципа достоверности, не всегда, как я думаю, оправданно. Однако с религией Православия как таковой - не воюет ни где. Я, например, не заметил... Ибо он тащит на себе груз неимоверный и вывозит -таки его зачастую...Иногда и нет. Без ошибок никаких гениев тоже не бывает...
В Перми этого всего никогда не понимали и не понимают (опять же не все) и создали ему не лучшие условия для проживания...но это отдельная и тоже не маленькая тема...
Заслуга Иванова в том, что он не стремился кого-то перехвалить или до предела захаять. Он старался показать каковы на самом деле были исторические обстоятельства на территориях, которые принято называть колониальными, хотя на территории России аборигены этих территорий не уничтожались изначально...разве что при вмешательстве провокационных тенденций внутренних и внешних.
Сергей Беляков почему-то не обратил внимания на самого князя Михаила, православного человека, которому позавидовал воевода из Устюга Нелидов...Но обратил внимание на него критик Дмитрий Михайлович Володихин: «Алексей Иванов не прячет мистику, а концентрирует её: да, это исторический роман; да, сверхъестественное входило в плоть действительности, как яйца в тесто для блинов, естественно и неразделимо; да, таков был дух Пермской земли и берегов Чусовой, убери колдовство и замени аборигенов о тёмной стороне реальности, и выйдет ложь. За это низкий поклон ему: и впрямь, убрал он мистический элемент из повествования, и вышла бы ложь. Осмелился не убрать. Если всмотреться повнимательнее в религиозную основу реалистического письма Алексея Иванова, нетрудно заметить, по отношению с христианским реализмом у пермского писателя сложные. И говорить об элементах можно лишь в отношении двух романов - «Сердце Пармы» и «Золото бунта». Оба романа совершенно лишены каких-либо чудес христианского происхождения. Бог как будто не вмешивается в судьбу людей ничем, помимо своей правды и ослепителного неба над головами. Разве только в «Золоте бунта» главный герой становится свидетелем старообрядческой отчитки странного выхода нечистого духа из жертвы...».
Здесь Володихин почему-то не заметил сподвижника князя Михаила Калину, который весь из православных чудес. По автору он откровенно является фэнтази, ему тысяча лет, много раз ему и голову отрубали и просто убивали, а он живёт и делает добрые дела: я уже говорил об этом.
Но Володихин продолжает: «А вот языческих и сектанских чудес связанных с поклонением древним духам Пермской земли, которые местные считают богами - этого добра в романах Алексея Иванова хоть отбавляй. Но победа в конечном итоге остаётся за «слабыми» сторонниками христианства. Тот, кто становится честным его носителем, в труде и относится к перебарываем любое шаманство, любое язычество.
В «Сердце Пармы» Церковь представлена в двух портретах: Пермского епископа Филофея и настоятеля Ионно-Богословского монастыря Дионисия. Один - умный хозяин, ловкий в делах мирских, приземлённый человек, но в деле своём упорный. (Такие впоследствии открывали журналы, газеты, моностырское хозяйство увеличивали...-Г.М.). Филофей подан Алексеем Ивановым несколько карикатурно, будто герой современной журналистской статьи - пресловутый «поп на мерсе».
А Сергей Беляков склонен сделать из него интригана, а он у Иванова и Володихина просто «поп на мерсе». И далее по Володихину: «Дионисий всей душой отдан вере, суров, благочестив, бережет христианство от любого посягательства мошны. В нём видно нечто сближающее его будущими «нестяжателями». Князь великопермский Михаил тянется к правде Дионисия.
Именно Михаил добивается начала истинной христианизации местных жителей. Он уговаривает подвластных князьков - полуязычников с жаром, искренностью и твёрдостью. Михаил простит их креститься. Те знают старые порядки: ну, покрестились, ну, повесили знак нового бога на шею, да с ним и пошли на капище, разве трудно? Хотя бы из почтения к власти...Князь отвечает: «Креститься трудно. Нужно креститься по-настоящему, нужно оставить родительских богов. Это обидно и горько, и страшно, но так нужно. Нужно поверить в Христа, понять его и жить по его законам. Нужно блюсти их, даже если видишь рядом обман и неправду. Даже если другим ложь будет выгодна, а тебе твоя вера убыточна. Даже если над тобой будут смеяться и начнут тебя презирать. Это очень трудно, князья. Далеко не все русские могут это. Вы должны суметь, потому что будете первыми». /.../ «Михаилу умирающий Дионисий даёт своё благословение, и это, может быть, самые трогательные, самые правдивые строки в романе».
Сцена из романа «Географ глобус пропил», которую приводит Дмитрий Володихин, когда ученики находят заброшенную церковь, тоже говорит и о духовной, даже знаково - духовной цели похода: «Перед нами величественный сумрак. В окне клубятся белые облака. Пол усыпан отвалившейся штукатуркой, битым кирпичом, обломками досок, дранкой. Стены понизу обшарпаны и исписаны матюками, поверху ещё сохранились остатки росписей. Из грязно-синих разводов поднимаются фигуры в длинных одеждах, с книгами и крестами в руках. Сквозь паутину и пыль со стен глядят неожиданно живые, пронзительные, всёпонимающие глаза. В дыму от нашего костра лица святых словно оживают, меняют выражение. Взгляды их передвигаются с предмета на предмет, словно они что- ищут». Ясно - чего: сочувствия и понимания!
Но мы очень далеко ушли от событий самого романа «Сердце Пармы» или «Чердынь княгиня гор». И надо вернуться к событиям того времени непосредственно...Князь Михаил при нападении «московитов» взял сторону местных пермов и отступил со своим войском в Искор.
А здесь ему не доверили распоряжаться всем войском русских и пермских воинов, противостоящих московитам. А местный князь Кочаим был обманут Пестрым, и войско Кочаима попав в ловушку, было побито. А верный Бурмот отвернулся от Михаила. Михаил с остатками воинов закрылся в крепости, ожидая осады. И Асыка тоже оказался в крепости вместе с Тиче, которая больше не жена Михаилу. И вот тут оставшийся одиноким Михаил почувствовал, что он может быть не только князем духа, но и воином: «Михаил понял, что где-то там, в душе, разгорается в нем никогда не гаснущая искорка Полюда». И он взял в одну руку меч, а в другую хоругвь. Кто-то схватился за древко, Михаил тотчас же отсек руку. Мог бы и голову, но инстинкт подсказал, что надо только руку. Он всегда в первую очередь слушал только свою душу...
Михаил забрался на вышку, бросил на землю меч и закрепил хоругвь. В самый трагичный момент он хотел поднять ее выше. Потом он подобрал лук убитого стрелка и колчан со стрелами. Мишеней было много, и он разил их одну за другой. Тут он увидел, как Асыка и Тиче пробирались из крепости на простор, а за ними пустились московиты. И Михаил стрелял в этих московитов, а не в Асыку и жену-изменницу. А потом Вольга прикрыл Михаила своим телом и закричал: «Не стреляй, это пермский князь!» И этот князь еще пригодился Чердыни и всей Перми Великой. Арестованный Пёстрым и отправленный в Москву перед очи Ивана Третьего князь Михаил так и не почувствовал своей вины в «антимосковской позиции» в чём его не раз упрекали критики впоследствии. Чего на самом деле не было. Была антивоеводская позиция, антиепископская, какая угодно, но не атигосударственно московская. Но, удивительно, Иван Третий понял это и отпустил Михаила, который и вернулся в Чердынь...
Пермские сказания Алексея Иванова оказались богатством невиданным! Это настоящий гиперборейский прорыв! Не смотря на все сказы, гипотезы и фантастику, роман Алексея Иванова - это реалистический роман о древности нашего края, аналогов этой книге на сегодняшний день просто нет. И видится мне: в отдалении, на зеленом взгорье стоят три русских богатыря. В середине - князь Михаил, справа - Калина, храмодел, сказитель, учитель, слева - Нифонт, хлебопашец и воин поневоле. И мне кажется, они будут стоять вечно, все кого-то защищая.
В заключение хотелось бы привести высказывание критика Валентина Курбатова, который цитировал писателя Петра Краснова. Курбатов писал, что, нарушая закон жизни, мы в какой-то момент осознаем, «отчего этот мгновенный в бытии мотылек упорно летит вверх по течению. Вот именно к истокам, вспять - иначе год за годом скатится в низовье, весь выродится. Туда, вверх, а река, а время само снесет, заселит низовья будущего... Свет оттуда, с верховьев, ниточка живая, родная - где?»
Роман Алексея Иванова о верховьях Камы, о древней Перми Великой, написан исключительно по закону жизни...
Тема № 28. Творчество Андрея Зеленина.
Родился А.С. Зеленин в 1969 году в Перми. Учился он в школе №68, где и начал интересоваться литературой и русским языком. Также будущий писатель занимался в классе баяна в детской музыкальной школе №4. Там Андрей Сергеевич сочинял собственные песни. Две из них звучали в спектакле «Два чемодана или Сказки из чемодана-2», поставленном в Пермском государственном театре кукол. Авторство пьесы, положенной в основу представления, тоже принадлежит А. Зеленину.
Долгое время Андрей Сергеевич мечтал пойти по стопам матери, Зиновьи Григорьевны, работавшей фельдшером: в старших классах, проходя практику в учебно-производственном комбинате, будущий драматург получил профессию младшего медработника. Несмотря на это, он не смог поступить в желаемый вуз из-за проблем со зрением. Поэтому писатель выбрал зооинженерный факультет Пермского Государственного Сельскохозяйственного Института имени академика Д. А. Прянишникова.
Трудовую деятельность Андрей Зеленин начал в производственном объединении «Галоген» на должности аппаратчика воздухоразделения. Помимо этого, он работал в качестве слесаря, сторожа, замерщика топогеодезических работ, председателя профкома, но окончательно свою судьбу писатель связал с журналистикой и редактурой. В 1991 году Андрей Сергеевич встретился с представителями газеты «Закамская сторона», в которой впервые были напечатаны его произведения, загадки и стихи. Затем в 1992-ом драматург создаёт собственную детскую газету под названием «Папа». В дальнейшем он сотрудничает с различными изданиями: «Досье 02», «Звезда», «Вечерняя Пермь», «Пермские новости», «Молодая гвардия», «Пятница» - и становится главным редактором в издательстве «Пушка».
В 1999 году Андрей Зеленин был принят в Союз писателей России в Санкт-Петербурге. С мая 1999 по январь 2014 автор провёл более 2300 встреч с читателями. На этих мероприятиях он знакомил детей и взрослых со своими произведениями. Несколько из его работ посвящены Великой Отечественной войне: сборник рассказов «И снова про войну», повесть «Мамкин Василёк». Однако основную часть творчества Андрея Сергеевича составляют детские книги: «Цыплёнок: Стихи, сказки, загадки», «Корюшкин. Невыдуманные истории», «Повесть про Петьку Ёжикова из третьего «б», или Коты тоже умеют разговаривать».
Книги А. С. Зеленина можно найти в интернете, на полках книжных магазинов и в библиотеках. Сегодня каждый человек может ознакомиться с произведениями одного из наиболее разносторонних и талантливых уроженцев Пермского края.
Мамкин Василёк
В центре повести — двое детей, Василёк и Зинка, оказавшиеся по воле судьбы в водовороте событий Великой Отечественной войны. Не ради похвалы, не ради медали, не ради подвига они жертвуют собой — за победу и свободу родной страны и своих близких. Мужественно и стоически делают они выбор, который не под силу порой и взрослым, и выдерживают один из важнейших экзаменов жизни — на человечность.
Обращение автора
Никого не хотел напугать, ничего не хотел приукрасить.
Просто написал о том, что было когда-то. Причём было это не так уж и давно.
Помните об этом, люди, не забывайте.
1
Я видел этого человека несколько лет назад.
Был канун настоящего праздника. В Москву съезжались ветераны Великой Отечественной войны. Перрон железнодорожного вокзала был полон печального звона. Медали и ордена на пиджаках стариков и пожилых женщин будто плакали. А кому-то казалось, нужно радоваться.
Человек был одет в строгий костюм европейского покроя. И сам — оттуда. Это было заметно — не наш, не из России.
Седые волосы, седая бородка — всё аккуратно. Всё чересчур аккуратно. На его лице, человека лет шестидесяти, почти не было заметно эмоций. Эмоции были у тех, кто из вагонов поезда выходил на перрон. В руках человек держал два букета. Один большой, другой поменьше. В одном были гвоздики, в другом — розы.
— Ich bin Deutscher! — говорил он по-немецки. — Я — немец. — И извинялся: — Простите! — И поздравлял: — С праздником!
Из большого букета немец доставал гвоздики и дарил их тем, у кого на груди звенели награды.
Ветераны брали цветы. Каждый. И в глазах каждого можно было увидеть десятки чувств. К счастью, удивление пересиливало всё остальное.
Лицо человека, немца, дрогнуло только тогда, когда он увидел на перроне сгорбленную старуху в чёрном тёплом пальто. Она шла медленно, опираясь на мою руку. И на палку, которую ей очень хотелось куда-нибудь деть в тот момент — выбросить, сломать.
Старуха пыталась выпрямиться, старалась казаться стройнее, сильнее, моложе. Ещё в вагоне она накрасила губы. Помадой тёмно-вишнёвого цвета.
Лицо немца дрогнуло. Букет с гвоздиками, со всеми оставшимися цветами, он сунул какому-то старику с двумя орденами Отечественной войны на груди и порывисто шагнул к нам. Ко мне и старухе.
И я увидел слёзы в глазах этого человека.
— Guten Morgen, Mutti! — сказал он. — Mutti! — И поправился: — Мама!
Старуха зарыдала, и силы оставили её. Она стала медленно оседать на землю. То есть на перрон.
Немец подхватил старуху и, словно сумасшедший, принялся целовать.
Он целовал её голову — волосы, глаза, губы, щёки. Он держал её крепко — так, как ребёнок держит любимую игрушку и… мать.
Розы, старухина сумка — они были у меня. Я их держал, чтобы они не потерялись. Потом — отдал.
Этого человека, немца, я больше никогда не видел. Старуху — тоже.
Так бывает. В дороге.
Иногда о попутчике узнаёшь всё, абсолютно всё! Но в потрясении от узнанного забываешь спросить самое простое: имя, фамилию, место, где человек родился или жил.
А попутчику вряд ли хочется встретиться с тобой вновь. Ему вряд ли хочется заново пережить то, чем он поделился.
Бог с тем! Не это страшно…
Впрочем, имя немца я узнал.
2
Больше всего на свете Василёк любил мамины руки. Да и как их было не любить! Вот отец — приходил домой, обнимал сына, лохматил его волосы, и пахло от рук отца огнём и железом. И хорошо вроде — крепко, прочно, надёжно, — да как-то боязно при этом: ведь железо, оно тяжёлое, а огонь — жжёт!
А когда домой приходила мама, бежал к ней Василёк и падал прямо в её распахнутые ладони. И пахли мамины руки цветами полевыми — медовыми, травой луговой — тёплой от солнышка, и молоком — вкусным и сытным.
— Не-е, парень, не папкин ты. Не папкин, — каждый раз говорил председатель колхоза по такому случаю. И заключал, словно в тетрадке жирную точку ставил: — Мамкин.
Так Василька и звали — Мамкин Василёк. Без обиды звали, так, прозвищем. И старшие, и те, что поменьше, — все друзья да родственники.
Друзей да родни у Василька было много — вся деревня.
Вышло так, что всей деревней родителей Василька воспитывали. Они оба в одночасье сиротами оказались. В семнадцатом году. В одна тысяча девятьсот семнадцатом.
Василёк про то время знал: богатеев из страны прогнали. Чтобы те, кто своим трудом страну строил, жить могли хорошо. А то, что ведь выходило! Человек с утра до ночи работает в поле, — пашет, сеет, жнёт — а живёт всё впроголодь. Земли-то своей мало, клочок всего, остальная — у бар да тех, кто побогаче. Они её дать могут, да за то почти весь урожай забирают! Так и не поесть толком, и одёжки путной не купить, и грамоте не выучиться. Шибко богатеи не любили, когда простые люди грамоту узнавали.
В городе так же было. На заводе людей много, а деньги все у хозяина. Что с простым человеком ни случись, ни от кого помощи не встретишь. На работе поранился или заболел — лечиться только за деньги. А как деньги кончатся, так и помирай ради Бога — хозяину какое дело? Он другого работника найдёт.
Вот Земля, планета, она ведь для всех вроде? Все на ней, матушке, родились. Все друг на дружку похожи: голова, руки, ноги… А как так, что нефть да золото, да руда медная у одних только, да не у тех, кто их добывает? А реки, леса с полями? Кто на них трудится? Тысячи людей да больше! А жиреют с того — один-два, да оба палец о палец не ударили!
Люди работящие и не удержались. Собрались вместе и!.. Мол, хотим так: от каждого по способности, каждому по труду. В деревнях помещиков прогонять стали, землю всем поровну делили: хочешь работать — трудись! В городах на заводах-фабриках тоже по-честному пошло. И про тех, кто калеками остался или болен, не забыли — они ведь тоже люди!
А богатеи: нет! Нам лучше по-прежнему: нам — всё, а остальные пусть на нас работают и наук не знают, а то слишком грамотные стали. И — войной пошли! На простых-то людей.
В деревне, где родители Василька жили, беда случилась.
Помещика прогнали, землю между крестьянами поделили, а помещик назад вернулся, да с войском.
У Василькова отца семья на одном краю деревни жила, у мамки — на другом. И отец Василька и мамка тогда под стол пешком ходили, да кто бы их пожалел!
Солдат да казаков помещик в деревню с двух сторон послал, чтобы из крестьян никто дорогой спастись не смог, за помощью не сбежал.
Казаки да солдаты лютые, будто за своё людей взяли:
— Землю у хозяина забрал?
— Поделили, как положено.
— Ах, положено?
И давай! Кого из винтовки пулей, кого шашкой-саблей. Две семьи за ради страха погубили напрочь. С одного конца деревни десять душ, да с другого — одиннадцать.
Отец Василька как жив остался? Мать его как раз у колодца была, по воду пошла. Помещика с казаками увидала — как догадалась? — сына в ведро сунула. Да в колодец! Спустила, будто и не было самого малого. Там у колодца её саблей и зарубили. И семью всю под корень извели: старика со старухой, мужа да детей шестерых — на всех рука поднялась.
Дом, где мама Василька жила, солдаты сожгли. Хозяев — постреляли, у огня оставили. Офицеры ходили, добивали — из револьверов в головы стреляли. Нелюди!
На другой день рабочий отряд из города на фронт шёл, с белогвардейцами сражаться, — отбили деревню: помещика поймали — повесили, войско его, кто сбежать сумел — спасся, остальных, как скот в яму на пепелище скидали да землёй забросали.
Семьи крестьянские, помещиком загубленные, похоронить по-людски собрались. А тела обмывать стали — глянь! — девчонка-то жива!
Вот радости было!
— От страха сомлела, как неживая стала! — бабы говорили, руками плескали, слёзы утирали — кто платком, кто так, ладонями.
Одной пулей маме Василька ногу поранили, а вторая — офицеры пьяные были — только кожу с виска сорвала: крови много вышло, да не вся.
Отца Василька когда нашли, испугались. Тоже ровно неживой был — холодный весь; два дня в воде пробыл, но… Пошла баба за водой, вытащила да в крик!
— Жить хотел, то и выжил! — уж потом кто-то из мужиков сказал.
На сходе деревенском решили: сирот не бросать — пока не вырастут, кормить-одевать всем по очереди.
Так и жили. Хоть каждому тяжко было, и хлеба не хватало, и тепла, а малые по одной неделе у одних грелись, другую — у вторых, третью — у третьих.
Как семь-восемь стукнуло, своим хозяйством стали ко взрослой жизни приноровляться. Дом-то один остался, хоть и пустой, а жить можно.
Мама Василька хроменькая, да умница — всему бабы научили: и за скотом следить, и обеды готовить, и в поле работать.
Отец Василька тоже с головой парень оказался. И силушкой бог не обидел; сперва в кузню общественную в помощь напросился — сам! А там, кузнец заболел, руку сухоткой взяло — отнялась, — за главного остался. С четырнадцати лет с любым железом справлялся: хоть коня подковать, хоть инструмент справить. Золото, а не парень!
Когда в деревне общее хозяйство создать порешили, колхоз иначе, мама с отцом Василька первыми туда пошли. Отец — кузнецом, мать — дояркой. А что? Сообща любое дело дружнее ладится: и быстро, и справно.
Сообща, всем колхозом через срок и свадьбу справили. К этому делу жизнь больше подвела, чем любовь какая-нибудь. Хотя и без неё не обошлось.
За отца посажёного председатель колхоза был, за дружков — половина деревни, за подружек — другая. Без приданого обошлись, но подарков — хватило: одеяло тёплое, ткани — жениху на костюм и невесте на платье. Из посуды нанесли всякого, курочек пару, тёлочку — это от колхоза. Из района начальник приезжал — про ударный труд кузнеца молодого и красавицы-доярочки говорил, про врагов-богатеев ругался, чтоб и на том свете им пусто было, про светлое будущее сказал, поздравил тоже: наряд на лес выписал, чтобы дом починить, и на железо — на крышу.
Что ж после такого не жить? И работа есть, и люди добрые рядом, и дом крепкий. А из окон дома луг травяной видать. Как время придёт, так он весь в васильках.
Вот Васильком и малыша назвали, что от любви хорошей народился.
Родился Василёк первого сентября тысяча девятьсот тридцать четвёртого года. Первого сентября тысяча девятьсот сорок первого года в школу идти собирался. Учиться шибко хотел, чтобы агрономом стать. Профессия уж больно хорошая — хлеб растить, людей кормить.
Дорогу такую на всю жизнь Василёк сам выбрал. С детства раннего. «Голоштанного! — как председатель шутил, когда Василька совсем маленького вспоминал. — Без штанов ещё бегал, слов не знал, а сам — в поле: сунет зёрнышко в землю и сядет ждать, когда вырастет. А то и поливать вздумает, воду носил, чтоб скорее в колос вошло».
Так бы вот всегда: выбрал дорогу и — шагай по ней, пока не дойдёшь, куда собирался. Только… Жизнь ли так крутит, чёрт ли подворачивает; выходишь на развилок, а то и на перекрёсток. Тут и думай: куда.
3
Проводница, тётка пожилая, возраста пенсионного, на вопрос, какое место занимать, ответила:
— Где пусто, там и садись.
По её словам выходило: можно и в тамбуре, можно и на крыше. По мыслям: где не занято, там и примащивайся.
На прямой поезд — от родной станции до Москвы — билетов мне не хватило. Взял на проходящий.
В вагоне пустовала только боковушка возле туалета. Но — повезло. Правда, сначала не поверил, долго принюхивался; ан нет, запахов тех самых не было!
Проводнице — а кому же ещё?! — я сказал. От всей души:
— Спасибо!
Вагонохозяйка прошлась по своим владениям со стандартными в общем-то словами:
— Чай, кофе, постель… На здоровье!
Последнее, про постель и здоровье, относилось ко мне.
Город за окном вагона исчез как-то уж слишком быстро: дома и домики, железо моста через Каму — с холодком в груди, — а вдруг с моста да прямо в реку! Затем множество путей и составов, пятиэтажки, высотки, и всё.
Я взялся за книгу. Мог бы творить сам, тем более тетрадь с собой взял толстую и ручек — три штуки, чтобы про запас. Мог бы сам, раз уж писатель, но достал труд чужого автора — детектив приятеля. Там все, как положено, было: оружие на обложке, автограф внутри. Ну и, зачитался. В смысле, стал клевать носом — задрёмывать. И вдруг! Вздрогнул!
И — соскочил с места. Сперва от страха, затем от желания бежать на помощь.
Чужой был голос, страшный. Крик. Слова русские, путаясь с иноземной речью, метались по вагону:
— Не бейте! Я не виновата! Ich arbeiten! Ich warten Kind!
Соседи напротив — он, она и достаточно взрослый ребёнок — заулыбались, отложив карты, а играли в подкидного, наперебой стали объяснять:
— Это тут одна во сне кричит!
— Бабулька, божий одуванчик.
— Чокнутая! — отпрыск картёжного семейства покрутил пальцем у виска.
— Мы тоже сначала также прыгали.
— Потом привыкли.
— А меня всё равно достаёт!
Совсем рядом прибежавшая из своего купе проводница будила старуху. Сгорбленную седую бабку. Та извинялась:
— Опять я вас? Прости, сердечная! Простите, люди добрые!
В Балезино, это уже в Удмуртии было, стояли долго — меняли электровоз.
Вагон опустел; народ разминался на перроне — кто курил, кто вышагивал, поглядывая по сторонам, иные закупали нехитрую стряпню местных поварих.
Я остался на своей боковушке. Родню, что жила на узловой станции, о себе не предупреждал. От чужой стряпни закаялся давно, берёг желудок. Сидел за тетрадкой — писал рассказ. В сюжет ушёл — будто и не в этом мире оказался. Вздрогнул, когда почувствовал холод чужой руки на запястье.
Старуха сидела напротив меня. Страшная: сгорбленная, седая, на плечи накинуто чёрное неновое пальто, в руке палка-клюка.
— Не письмо ведь пишешь?
— Нет, — мотнул я головой.
— Журналист?
— Нет, — снова односложно ответствовал я.
— Писатель! — старуха оскалилась в улыбке; радовалась, что догадалась.
«Со второго раза!» — подумал я про чужую догадку; но на разговоры меня не тянуло, хотелось дописать начатое. Вот и выходило: старуху нужно было чем-то занять.
— У меня книжка есть. Читать будете? — из сумки я достал книгу. Но не детектив приятеля — свою.
— Сказки? — удивилась старуха, глянув на обложку. — Ну-ка, ну-ка…
Она ушла в своё плацкартное купе, держа в одной руке книгу, а другой опираясь на палку. Ушла медленно-медленно, я слышал бормотанье:
— Надо же, сказки! Молодой, а сказки! Ну-ну…
Она читала долго — не тяжело, нет, а так, будто смакуя изысканное блюдо.
И, пожалуйста, не думайте, что хвастаюсь творчеством, нет! Просто некоторым нравится.
Ещё до ночи многие пассажиры угомонились, улеглись на постели: кто-то накрылся простынкой, кто-то укутался одеяльцем.
Собрался на боковую и я. Тем более что по проторённой дорожке в сторону тамбура перестали шаркать подошвами тапочек и цокать каблуками туфель.
Старуха вновь подошла неожиданно. Подошла, опираясь на палку-клюку, протянула мою книгу:
— Молодец. Давно пишешь?
Я пожал плечами: как сказать, назвать количество лет или год, с которого занялся творческой деятельностью?
Старуха расценила это по-своему:
— Всю жизнь, значит. От родителей?
— Мама — медик, фельдшер, — непонятно почему, но я стал говорить о родителях. — Отец — рабочий, на заводе слесарем работал, механиком.
— Живы? — завязывала разговор старуха.
— Мама.
— А отец?
— Рак. Опухоль. Умер.
— Но пожил?
— Шестьдесят лет.
— Это хорошо.
— Мало! — я вздохнул. — Не хватает его.
— Мне тоже, — пригорюнилась старуха, села на мою постель; до этого стояла рядом. — Мне тоже моих не хватает.
— Но ведь пожили? — взял я в оборот старухины слова.
Она покачала головой:
— Нет. Сожгли их.
На мгновение я оцепенел. А старуха вдруг села рядом со мной и нервно дёрнулась.
Чёрное пальто упало с плеч.
У толстого фланелевого халата, в который была одета старуха, были короткие рукава.
И я оцепенел снова.
Её руки до локтей украшали наколки. Наверное, татуировка шла и дальше: какие-то слова, цветы, нечто похожее на московский Кремль… И среди всего этого, ближе к кисти, — цифры. Несколько.
Старуха быстро и зябко подхватила пальто.
— Хорошие у тебя сказки. Хочешь, я тебе тоже сказку расскажу?
4
На остров Зинка приползла под утро. Мокрая и грязная насквозь. Сил не хватало, мотало из стороны в сторону, вот и сорвалась с тропки в трясину. Камнем вниз пошла да рванулась от ужаса к твёрдому, ухватилась под топью за землю — тропку через болото — и вытянула собственное тельце. Повезло. Дальше, правда, идти уже не могла, ноги от пережитого свело, — потому ползком ползла. Ревела да ползла.
А и рёва не было — то ли сипела, то ли шипела.
Тётка Саша услыхала, пошла глянуть, что такое. Чуть на девчонку не наступила.
Трое суток Зинку трясло да выворачивало: болотом, гадостью какой-то да внутренностями. Думали, всё, отдаст душу куда незнамо, кому неведомо. Да нет. Видно, есть Бог на свете. Начальник раненый, даром что красный командир, все три дня и ночи от Зинки не отходил — что по медицинской части знал, сделал, а потом молился. По-настоящему молился.
Это уж потом Зинка узнала, что он, полковник, раньше в царской армии служил, роду-племени дворянского, от того и Бога не забыл.
На четвёртый день Зинка первый раз есть попросила:
— Хоть крошечку хлебную. Дайте…
Раненые, а их на острове посреди болота к тому времени уже богато душами было, сухарь старый нашли — подали.
Тётка Саша Зинке рассказывала:
— Здоровые-то ушли. Не совсем, нет. Хотят на немцев напасть: пропитания раздобыть, медикаментов, а коли повезёт, старший сказал, то и оружия. На шестерых у них целыми две винтовки всего…
Вот такой партизанский отряд получался. Всех вместе двадцать три человека. Две винтовки из оружия, шесть патронов — по три на ствол, если поровну делить, и три особых ножа-финки.
Что с Зинкой случилось, никто не спрашивал. Сами через ад прошли, понимали: придёт время, сама всё расскажет.
Рассказала.
Под вечер сквозь деревню мотоциклисты промчались. За ними грузовиков несколько приползло да танкетки с бронемашинами; скоро фашисты везде будто были. Говорили — лаялись словно, речь у них чужая, злая.
Разбрелись немцы по деревне, во все избы, во все сарайки заглянули: всех живых — старых и малых, дедов и грудничков с матерями — в одно место собирали. Из винтовок да автоматов в воздух стреляли, прикладами людей били, сапогами коваными — куда попадёт.
С офицерами переводчик был. Когда со всей деревни народ в колхозный клуб согнали, объявил:
— Из вашей деревни коммунисты уничтожили девятнадцать доблестных солдат великой германской армии. За это ваша деревня подлежит полному уничтожению!
Сперва и не понял никто, что дальше будет.
А дальше закрыли немецкие солдаты двери клубные, окна досками позабивали, и — бензином потянуло.
— Господи! — ахнул кто-то. — Да неужто они, ироды, нас жечь собрались?!.
Клуб знатно полыхнул. Дерево сухое, дождя давненько не было. Затрещали досочки, крыша занялась.
Народ сперва дымом захлёбываться начал. А там и жар прихватил.
— Ой, бабоньки! Горю! — крик чей-то взвился.
Закричали, заголосили люди. Кто в двери запертые, кто в окна забитые — ломиться стали. Лавками одну створку дверную выбили. Огонь сразу внутрь рванул: по одежде, по волосам, по рукам-ногам.
Кто смог, наружу выскочил.
Да только не было там спасения.
Солдаты немецкие всех, кто из клуба выбраться пытался, в упор расстреливали.
Зинка с дедом, матерью да сестрой старшей в середине толпы стояли. Тоже сперва выбежать хотели, да дед остановил.
— Стойте! — рыкнул. И откуда сил на то хватило? Сам старый, хромой, на грудь больной. А медведем рыкнул: — Я ужо! — Затем тише сказал, от жара щурясь: — Вкруг Зинки давай встанем. Так побежим. А там… Ты, Зинка, не оглядывайся! Беги! Беги подальше! Беги да помни…
Дед первым под ноги Зинкины упал. Перешибло его очередью автоматной.
Потом матери рядом не стало.
За спиной сестра старшая вскрикнула; почудилось Зинке, руками она, словно птица, крыльями всплеснула, и вниз. Птицей подстреленной.
Над головой очередь пронеслась. Ещё рядом свистело.
Сапоги чужие тяжело топали. Да куда им за босоногой!
* * *
Смолкла Зинка. Тётка Саша в голос взвыла, не таясь. По своей боли — по сыну, по общей — по деревне. Мужики раненые глаза кулаками утирали, желваками на скулах играли. Полковник сказал. Сухо. Глухо. Коротко:
— Отомстим.
… К вечеру вернулись здоровые. Принесли две немецкие винтовки, пулемёт с мотоцикла. Ещё — провод телефонный с аппаратами, — связисты гитлеровские попались. Повезло.
Бинты с йодом пошли на перевязки, консервы с хлебом — на стол. С оружием другим днём засаду устроили; ещё троих своих фрицы недосчитались. А в отряде прибыло; двое окруженцев к своим пробивались да двое местных парней — комсомольцы! — на остров вышли.
5
Через месяц полковник стал приноравливаться к костылям. Кто-то из красноармейцев срубил деревянные подпорки командиру.
Командир костылями поскрипел, лицом покривился от боли и таким, страшным, народ собрал. Речь сказал короткую, но верную.
— Врага мы бьём помаленьку — это хорошо. Одного-двух-трёх на тот свет отправим — Красной Армии полегче. Однако надо, чтобы люди наши, советские, кто под чужой властью остался, знали: не фашисты здесь хозяева! Требуется что-то громкое сделать. Склад какой взорвать или ещё что. Сами понимаете. Ну, и для дела такого разведка нужна. Кому идти, товарищи?
Зинка сама вызвалась. Первой. Вот так выдала:
— Я не взрослая. Не военная. Тринадцать лет всего! Зайду в село или деревню, мол, побираюсь. Дома голодно, вот и пошла по людям, может, кто чего съестного подаст. А сама всё, что нужно выгляжу, запомню! — И ещё аргумент выложила: — Если взрослый кто в разведку пойдёт, чужого лаской не встретят. Да и немцы неладное поймут.
Не хотел полковник девчонку одну отпускать. Однако, подумав хорошенько, понял: дело Зинка сказала. Дал добро. И двоих бойцов — в сопровождение, чтобы по лесу не так страшно идти было.
От сожжённой деревни в двадцати километрах другая стояла: и домов в ней побольше было, и целая ещё, не спалили фашисты. Туда Зинка и отправилась.
Тяжко пришлось. Даже не от немцев страху натерпелась, от своих — от полицаев. И откуда только сволочи такие берутся? Мало того что котомку пустую почти, с одной картофелиной да сухариками, для виду положенными, перетрясли, так ещё и ощупали всю с ног до грудок. Ржали, кобели проклятые, в сарай затащить грозились — побаловаться по-ихнему. Морды косые от самогона, руки в наколках, — тьфу!
Немцев в деревне оказалось немного — какая-то команда по заготовке продовольствия для нужд германской армии. Десяток вояк, что коров со свиньями в одно место согнали под охрану, а сами кур по дворам ловили да яйца воровали.
Полицаи им в помощь были приставлены, их столько же по счёту выходило, как немцев. Сами все из тюрьмы, фашисты выпустили, на себя служить пригласили…
Из съестного в деревне — Зинка и не думала, что люди последним делиться станут — богато в котомку досталось: картошка, морковка, капусты вилок, хлеба полкаравая, крупы с полкило — ещё довоенных запасов. Тётка одна молока дала, бутыль литровую вынесла, сказала, словно в воду глядела:
— Напоишь кого. Знаешь.
Обо всём Зинка своим взрослым товарищам рассказала. Тем, что у деревни в лесу ждать её оставались. И про то, что склада в деревне никакого нет. Так что взрывать нечего. И что немцев тут небогато. Зато полицаев — всех бы в болото по маковку! И молоком — напоила. И самое главное не забыла: с утра пораньше, чтобы не к ночи ближе, поведут немцы стадо, в деревне собранное, в райцентр. Коров своим ходом, свиней сегодня заколют, в телегах повезут. Немцев десяток и полицаев столько же, чтоб им!
Полковник, когда разведка домой вернулась, Зинку обнял, как дочь родную, расцеловал — радовался, что жива-здорова. Поблагодарил за дело. Потом думал сколько-то недолго, времени не оставалось, решил:
— Значит, так! Фашистов с их прислужниками бить только вдали от деревни. Чтобы деревенские не пострадали. Чтобы немцы потом их не пожгли. Стадо, продукты — половину обратно вернуть в деревню. Не сразу, попозже, когда всё стихнет. А другую половину — в отряд, нам запасы нужно делать. Воевать придётся долго…
Никто Зинку в бой не посылал. Попробовала бы пикнуть!
Пикнула, так её сразу — к тётке Саше на пригляд: сделала своё дело — спасибо, теперь сиди на острове, раненым помогай, по хозяйству тоже.
Здоровые бойцы с комсомольцами местными — десяток против двадцати — под вечер на задание отправились. Загодя. Чтобы до ночи место для нападения выбрать, подготовиться, ну и отдохнуть-выспаться до немцев.
Зинка с острова ночью подалась. Тётка Саша задремала, она — раз! — и была готова. Нож только прихватила, которым картошку в похлёбку резала, к ужину.
* * *
Отряд немецкий в лесочке, где партизаны засаду устроили, рано-рано появился. Видно, из деревни так вышли, до рассвета — по ночи ещё.
Солнце над деревьями подняться не успело. Да и что от него толку-то, от осеннего! Так, свет только, тепла мало.
А приморозило крепко. Ветерок, меж веток да лап еловых пробираясь, снегом попахивал.
Зинка хоть и в ватнике толстом была, а всё зуб на зуб не попадал. Даже испугалась: ну как услышат её свои, всыплют потом! И пускать никуда не будут. А надо было.
За сестрёнку. За мамку. За деда. За тех, с кем тринадцать лет рядышком прожила.
Хотя бы одного! Хотя бы того! Пусть не немца! Другого, который, когда в деревне обыскивал, под рубашку забрался, за грудь ухватил, — зверь! Человек разве такое дурное сделает? Только зверь дикий в обличье человечьем.
«Зверя и убью!» — Зинка решила, рукоятку ножа покрепче сжала.
Коровы в стаде на разные голоса ревели, голоса немцев и полицаев заглушая. Колёс скрипучих от подвод тоже почти не слышно было.
«Господи! — ахнула Зинка про себя, когда стадо увидела. — Да они же коров с утра не подоили! Так бедных повели! Звери! Дикие звери!»
У каждой коровы вымя от молока разбухло. Потрескалось.
При каждом шаге брызгали на дорогу белые струйки.
Мычали коровы — плакали. От боли.
Полицаи на то внимания не обращали. Немцы — тоже; спешили, скорей бы лес миновать да обоз со стадом в нужное место доставить. Туда, где не так страшно. Где своих, фашистов, побольше. А то ведь винтовки на взводе держать приходится, по сторонам смотреть — а ну как партизаны!
Ну, те и — пожалуйста, вам!
Зинка, хоть и ждала, что стрельба начнётся, всё равно от неожиданности испугалась. Пулемёт застрочил — присела, нож выронила.
Защелкали по лесу винтовочные выстрелы. Кто-то закричал по-русски, кто-то — по-немецки. Коровы вовсе не своими голосами взвыли. Затем граната хлопнула.
Во все стороны лес затрещал: люди бежали, скотина, осколки летели, пули…
Зинка нож найти не успела, выскочил на неё фашист раненый — лицо в крови, не видит, куда бежит. Наступил на Зинку, сбил с корточек, та спиной назад полетела да затылком о корень!
И всё, будто свечку кто затушил, — тьма в глаза ударила и в голову.
* * *
— Кто есть это? — голос обрушился на Зинку откуда-то сверху.
И чьи-то руки подняли её с холодного пола, и кто-то поставил её вертикально и подпёр со спины своим телом:
— Держись, дочка!
Толстая холёная физиономия фашиста в мундире, украшенном крестом и чем-то ещё, была прямо перед её глазами. Размером в высоту немец не отличался, только вширь.
— Партизан?
Хотела Зинка фашисту ответить, как положено, по-советски, в физиономию его толстую холёную плюнуть, да не вышло. Сильно затылком в лесу приложилась, да и, по-медицински говоря, прошлое потрясение нервное сказалось.
Вылетело у Зинки изо рта одно мычание.
Из-за спины дедок какой-то за неё отвечал:
— Больная она, чокнутая. Мы тут её все знаем! Без разума, без ума — ходит по белу свету. А нам жалко, вот и подкармливаем.
— Фи! — физиономию фашиста перекосило. — И это есть партизан? Вон её! — голос немец повысил. — Вон!
Так бы и сошло Зинке с рук, так бы и в лес снова попала, да — судьба-злодейка!
Когда выводили девчонку из подвала, оказался рядом Зверь. Тот самый полицай, что за день до того в деревне над ней измывался. Выжил, гад, в лесу, схоронился как-то. А после того, как партизаны стадо у фашистов отбили да к своим ушли, к немцам пробрался.
Ну, немцы облаву тот час же! Да кого ловить? Партизаны давно из лесу исчезли, одни только немцы да полицаи побитыми на дороге лесной лежат. Да Зинка в стороне под деревом.
Зинку в райцентр и привезли. На телегах вместе с трупами.
В тюрьму Зинку бросили, в подвал. Подумаешь, без сознания! Дышит ведь!
Потом туда же, в тюрьму, из деревни народ пригнали. Пытать собрались; вдруг скажет кто что про партизан.
А тут в райцентр фашист какой-то главный приехал. И вздумалось ему на партизан посмотреть. Вот для него подвал и открыли. А он инспекцию устроил, решил, видно, добреньким показаться. Облагодетельствовал — юродивую на свет Божий выпустил…
— Она это, она, господин начальник! — Зверь фашисту кричал. — Это она партизан на нас навела! Партизанка она! Дозвольте мне за неё, ваше благородие, взяться! Я у неё всё узнаю-выведаю! Сама к партизанам приведёт!
6
В воскресенье Василёк с отцом встали пусть и не в самую рань, а всё не поздно. День хоть и выходной, и у мамки на ферме не смена, да работа по хозяйству нашлась. Железо на крыше поправить надо стало. А то ведь было дело! — гулял ветер, несколько листов железа оторвало. Вон как бывает!
Хорошо на крыше, привольно! Во все стороны гляди — вон он, мир, большой какой! Тут поле, там лес, дальше небо синее, с неба — солнце яркое! И ещё! От трубы печной вку-усно попахивает: и дымком, и стряпнёй мамкиной, воскресной — праздничной. Одно слово: хорошо!
— Мужики мои, вы скоро? — мамка на крылечко вышла, от печки разрумянилась, руки о передник вытирает.
И без того мамка красивей всех, а тут и вовсе — самая лучшая!
— Сей секунд! — Василёк мамке прокричал. Прямо как папка, когда его в кузне про работу спрашивали.
Да и, правда, что делов осталось? Один лист железный гвоздями прибить!
Василёк лист держит, папка молотком по шляпкам стучит: раз-два, раз-два! — ве-се-ло!
— Всё! Сделано!
Выпрямился отец, спину разогнул, руки раскинул — потягивается. Во все стороны на мир поглядывает: на небо, на лес, на поле! Большой! Сильный! Улыбается!
И вдруг!
Исчезла с папкиного лица улыбка. Что такое? Отчего?
Взглянул Василёк туда, куда отец глядел, и сам удивился.
Прямо по полю, без дороги, во весь опор всадник спешит! Коня не жалеет, плетью его жжёт: то справа, то слева. Давай, родимый! Лети!
Не выдержал конь, на лугу у дома Василька упал: ноги передние подкосились, полетел всадник через голову.
Отец с крыши по лестнице — вниз! Василёк — следом! Мамка за ними, прихрамывая:
— Куда вы?
А всадник, пеший теперь, уже у ограды:
— Председатель где?
— Да где ж ему быть? — папка Василька удивился. — У себя, наверное. Дома. Выходной же сегодня!
— А в правлении что, сторожа нет? — человек удивляется, дышит через слово, будто сам бежал, а не на коне мчался. — Мы вам из райцентра звоним-звоним! Звоним-звоним!
— Ветер был! Сильный! — Василёк в разговор взрослых встрял. — Провода порвало, у нас с крыши железо снесло!
Хотел Василёк ещё про ветер сообщить, про беды деревенские сказать, да тут мамка поспела:
— А случилось что?
Глянул на неё человек из райцентра, всадник бывший, а теперь пеший, и словно из пушки картечью выстрелил — одним словом ранил всех:
— Война!
Схватилась мамка за сердце, лицом побелела, из глаз болью плеснуло. Отец вздрогнул. Василёк замолчал, сжался.
— Война! С немцами!
… Потом митинг был. В колхозном клубе тесно-тесно собрались. Все до единого, никого по домам-избам не осталось.
Человек из райцентра речь говорил долгую, обстоятельную, — отдышался уже и чаю напиться успел, у председателя. Говорил человек и про врага коварного, и про страну нашу великую, и про то, что каждый теперь в нашей стране — воин! Кто с винтовкой на фронт должен идти, кто на полях, на фермах трудиться по-военному: без сна-отдыха!
Кто-то из стариков спросил-прошамкал беззубо:
— Ейнто чегось, мобилизацию объявят, всех мужиков под гребёночку?
— До мобилизации пока далеко! Красная Армия у нас самая сильная! День-другой, и на чужой земле воевать будем! — человек ответил уверенно, так что все бабки, бабы и девчонки разом с облегчением вздохнули, но потом огорошил: — Однако все, кто призывного возраста, прямо сейчас же в райцентр, в военкомат! Там решение примут!
* * *
Мамка не плакала. Молча всё делала. Но не сердито, как редко-редко случалось, когда отец по весёлым делам с праздников деревенских возвращался. Такое и впрямь редко было, Василёк и пяти раз за всю свою жизнь не помнил. Делала мамка всё, как и отец в кузне, расчётливо: шаг — миску железную взяла, другой шаг — полотенцем белым обтёрла, третий шаг — в руках ложка алюминиевая оказалась. Четвёртым шагом, пятым да другими собирала мамка папкин сидор — мешок солдатский.
И улеглись в сидор не абы как, а по порядочку, как положено, плотненько: рубашка с портками да портянок пара — чистые, посуда с кружкой — в полотенце вышитое завёрнутые, станок бритвенный с кисточкой пушистой, мыла два бруска — одно для стирки, другое умываться, пакетик бумажный с махоркой — не себе курить, угостить товарищей. Себе — сухариков ржаных мешочек, пирогов свежих — тёплых ещё, из печи, хлеба домашнего — каравай. Попали в сидор и другие припасы: сала кусок, консервов банка железная, тяжёлая, конфет сладких десяток, сахара полголовки…
Напоследок мамка вспомнила, носки шерстяные с варежками — сама вязала! — папке из чулана принесла, первый раз после клуба слова сказала. Горько, еле себя сдерживая:
— Вдруг оно… она… затянется…
Ничего папка мамке не ответил, обнял только и так крепко к себе прижал, что косточки захрустели.
Потом сели они оба на лавку у печи, и опять тишина избу наполнила. Долгая тишина, тягостная. Страшная чуток. Василёк поёжился даже.
Но вот поднялся папка, а мамку остановил:
— Жди! Василёк проводит!
И осталась мамка ждать, а Василёк стремглав — вот радость-то, папка его с собой берёт! — в сени кинулся, а там и за ограду.
А за оградой плач да рёв, да вой, будто покойника на кладбище везут.
Полдеревни дорогой идёт. За деревню.
За каждым мужиком, что мешок-сидор за плечами тянет, человек по нескольку: жёны под руку, матери с другой стороны, детвора вокруг, старичьё ещё, что ходить может. Все со слезами кормильцев на войну провожают.
Вот тут по-настоящему Васильку страшно стало. Сердце заторопилось куда-то, в горле ком встал — вцепился Василёк папке в рукав пиджака:
— Папка! Не ходи! Не надо! Зачем?
— Так! — строго папка сказал, сверху вниз глянул: — Ты у меня кто, мужик?
— Мужик, — нетвёрдо Василёк ответил, добавил увереннее: — Буду!
— Вот! — улыбнулся папка грустно. — Кто у нас защитники: мужики или бабы?
— Мужики! — уже без колебаний Василёк выдал.
Почти сразу за домом сошёл папка с дороги, что на войну вела, на луг васильковый, на кочку уселся, людям, что на него недоумённо глянули, сказал:
— Пять минут, догоню! — И Василька рядом посадил: — Вот, говоришь, не ходи. Не надо. Зачем. Затем! Родину защищать! Напали на неё враги: землю хлебную хотят захватить, заводы-фабрики себе забрать, людей — кого погубить, кого рабами сделать. Такое уже было, знаешь, почему у тебя дедов нет.
— Родина, она большая! — Василёк из себя выжал. Сам понимал, что не то говорит, а вот, вылетело же! — Народу у нас много. И Красная Армия большая. Тебе — зачем воевать?
— А что? Может, и вправду дома остаться? — папка вдруг будто удивился мысли такой. — Я останусь! Так ведь и другой так решит. А там третий, четвёртый! Вся деревня, за ней — город, потом дальше. Из армии солдаты домой пойдут, и что? Иди через границу любой — делай, что хочешь, бери, что видишь! Нет, неправильно это, не по-людски. Не по-мужицки. Да и что люди про меня подумают: трус?
— Нет, ты не трус! — замотал головой Василёк головой. И быстро-быстро заговорил, чтоб не подумал папка про него чего недоброго. — И я не трус! Я это, я тебя проверял как бы! А то ты мне: мужик — не мужик! А я мужик! Я с тобой пойду! Я тоже родину защищать буду! Мы вместе…
— Стоп! — папка вдруг Василька остановил. — Я на войну уйду, ты на войну уйдёшь, а кто тогда с мамкой останется? Кто её защищать будет? А ведь она у нас… Ты хоть понимаешь, что такое Родина?
— Да! — Василёк головой закивал. — Это страна наша!
— И так оно, и не так, — папка головой покачал.
— Это почему это не так? — Василёк удивился.
— Ну… — папка хотел было одно сказать, да вместо того вопрос задал: — А с чего она, родина, начинается, знаешь?
— С Москвы! — Василёк выпалил.
— А ты её видел хоть раз? — папка всерьёз спросил, без улыбки. — Вживую! Вот так, чтобы рядом?
— Нет! — мотнул Василёк головой. Добавил затем: — На картинке только видел. В книжке. В библиотеке. В клубе.
— А вживую что видел? — папка спросил.
Огляделся Василёк:
— Деревню нашу. Лес вон, поле. Небо видел! — И — удивился: — Это Родина?
— Она! — согласился папка. — Страна наша и Москва далее этих мест будут. Но и деревня наша — не первая.
— А что первое? — Василёк аж рот раскрыл, позабыл и про войну, и про другое всё прочее.
— Что-о! — папка сердито протянул. — Не что, а кто! Сам-то догадаться не можешь?
— Да как?
— Да так! Просто! Просто, когда человек рождается, кого он первым видит? К кому прижимается? От кого всю любовь с молоком берёт?
— Мамка?! — Василёк ахнул, с кочки луговой соскочил. — Мамка — наша Родина?!
— Для каждого человека так! — папка сказал. Серьёзно сказал, серьёзней не бывает. — Для каждого самое святое — его мамка. Ведь ты представь! — как со взрослым говорил с Васильком отец. — Вот не будет матерей, кто нам жизнь дарить будет? Некому за такое дело взяться! И не будет тогда ни деревни твоей, ни города. Ни поля, ни леса, ни неба огромного! Страны — и той не будет! Вовсе!
…Уже давно ушёл папка дорогой, что вела его на войну. И все мужики деревенские, кому в военкомат полагалось, ушли.
Опустела дорога. Луг опустел.
Один только Василёк среди травы высокой стоял, и звучали в сердце отцовские слова:
— Я нашу Родину на дальних рубежах защищать стану. А ты — здесь! Без тебя мамки нашей не будет. Ты ей последняя защита! Помни это, Василий!
7
— Странная штука — память. Что только не хранит! И с каких времён! Я вот себя с десяти месяцев помню. Правда-правда! Мне и матушка говорила — подтверждала, мол, да, было. Это когда я у неё спросил, а, правда, было? А что… Я с десяти месяцев рисовать начал. На ноги встал в девять, а рисовать — в десять. Как сейчас помню! У отца со стола карандаш упал, я и подполз ближе. Так посмотрел, с другой стороны глянул. А отец посмеяться решил, спросил: «Рисовать будешь или нет?» И лист бумажный дал. Я этот листок на полу разложил и — давай! — солнце рисовать: круг, а от него палочки — лучи, значит… Жалко, рисунок не сохранился. Отец в тридцать восьмом умер. На работе повздорил, домой вернулся, на кровать лёг — и не встал больше. Бумаги его забрали. Он же у меня ответственным работником был! Пришли с работы, все папки, все книги, с которыми он дома работал, всё! С собой! Где-то в одной из папок и мой первый рисунок оказался… Сколько их потом было! Спрашивали: сколько? Отвечал! Каждый помню. Самый неудавшийся эскиз — и тот. В памяти. А сколько картин в голове сейчас! Меня ведь в армию не брали: художник! Плакаты предлагали рисовать, над листовками работать! Я считал: нет, моё место на фронте. В военкомате турнули. В комитете комсомола тоже подождать предложили. А потом… Захожу в институт, а там в ополчение записывают. Есть в Москве площадь Пушкина, вот там я и стал солдатом. То есть ополченцем сперва. До первого привала. В деревушке какой-то. Письмо решил с дороги домой черкануть, матушке отправить. Пошёл почту искать и отстал от своих. Туда, сюда, время военное, никто не знает, куда ополченцы ушли. Мужики деревенские даже арестовать хотели, как шпиона. А тут ваша, ну, теперь наша, часть. «Кто таков?» — командир спросил. Я, как есть, доложился, покаялся, а потом и говорю: «Возьмите к себе!» Взяли… Эх, краски я дома оставил! Карандаша не взял! Думал, не дело на войне рисованием заниматься. Да к тому же, думал, неделя-другая, месяц-второй, и закончится всё. А сейчас — руки ноют! Сплю, вижу: карандашом по ватману вожу — линия за линией, тени… Всех бы сейчас нарисовал! И всё бы!
Молодой солдат глубоко вздохнул и замолчал, запрокинув голову к небу.
Сапёры отдыхали. Был обед. Время за полдень.
Кухня пришла по расписанию. Ложками по котелкам отстучали: кашу перловую с мясным концентратом умяли, из кружек вместо чая молока деревенского выпили. Хозяйки, что солдатками стали, последним готовы были поделиться: молоко что! И овощи, и сладости красноармейцам несли, вздыхали:
— Может, и наших кто сейчас так…
Ребятня тоже рядом с сапёрами крутилась, все деревенские — от тех, у кого усы пробиваться начали, до тех, кто только ходить научился. Девчонки от пацанов не отставали. Пока старшие парни помогать пытались красноармейцам в работе, воду холодную, колодезную, для питья носили, в перекуры слушали — головами, как большие, покачивали, вздыхали по-бабьи:
— Да-а…
Сапёры готовили место под армейские склады: ямы глубокие копали, из леса брёвна таскали, стенки ставили да крыши настилали — добротно всё получалось, крепко.
В деревне, несмотря на военную тайну, знали: в поле возле леса будут боеприпасы хранить, много. Снаряды для пушек, мины для миномётов, патроны для пулемётов и винтовок.
…Молодой солдат вздохнул ещё раз, и старший из сапёров, по званию старшина — четыре треугольника в каждой петлице! — вдруг выдал:
— А нарисуй!
— Как?!
— А вот так! — старшина обвёл взглядом столпившихся вокруг ребят. — У кого дома краски и бумага есть?
— У меня! — не колеблясь, боясь, что опередят, шагнула вперёд Зинка. — Я сейчас! Я быстро!
И, не дожидаясь ни слов, ни того, что кто-то так же скажет, припустила со всех ног в деревню. А потом — обратно.
Молодой солдат, что учился на художника, поморщился, глядя на высохшие, уже почти полностью использованные акварели, и взялся за карандаш:
— Им нарисую!
— Кого? — одно слово ребятня выдохнула хором, ближе к солдату придвинулась, каждый в душе птичку-надежду держал — а вдруг его нарисуют? Не кто-нибудь, а художник! И не простой, а военный!
— Давай вас, товарищ старшина! — выдержав паузу, предложил солдат.
Старшина улыбнулся в густые пшеничные усы, поскрёб пятернёй коротко стриженный затылок — пилотка за ремень была заткнута, — и махнул рукой:
— Ну, ты, парень, это!
Сапёры поняли это по-своему, засмеялись:
— Хотел Ваня начальству угодить!
— Поближе к голове — подальше от работы!
— Рыба ищет, где глубже…
— Да я, да, честное слово! — солдат-художник даже покраснел от таких слов. — Да как вы подумать могли! Да я же комсомолец!
— А ну, тихо! — останавливая и смех и грех, старшина голос повысил. — Меня, оно, конечно, можно. И про начальство здесь — зря! Однако… Вон, их рисуй! — махнул он рукой в сторону ребят. Девчонка вон, зря, что ли, за красками бегала? Вырастет, замуж соберётся, рисунок за приданое сойдёт!
Тут уже покраснела Зинка — ребята наперебой своё выдавать начали:
— Зинка замуж собралась!
— Невеста, где жених?
— Цыть! — цыкнул старшина на ребятню. И снова художнику сказал, выбрав из толпы того, кто в сторонке стоял: — Вон, его изобрази!
У Василька бровки вверх взлетели от удивления: «Меня?!» Он до того в сторонке стоял, думал, как поступить. Вместе со всеми оставаться — интересно. А вот на ферме у мамки дел много — ей бы помочь. Мамка теперь устаёт сильно, работать за двоих приходится. На ферме воды надо накачать — коровы пить хотят, навоз надо убрать — на двор вывезти. И с солдатами побыть хочется: а вдруг им по срочной какой связи скажут, когда война закончится, и папка домой вернётся.
— Да! Точно! Витязь на распутье! — выдохнул художник, на Василька глянув. И рукой взмахнул, поманил: — Иди сюда!
* * *
Склады сапёры сделали. Всё как положено. Даже минное поле вкруговую. Генерал какой-то распорядился. С инспекцией приезжал. На машине пропылённой, сам от пыли белый весь. Старшине руку пожал, красноармейцев словом кратким поблагодарил. Воды холодной, что девчонки принесли, выпил, крякнул и обратно в машину — только пыль столбом!
Старшина первым делом ребятню, что с сапёрами крутилась, собрал. Приказал, как солдатам своим:
— А ну, стройся!
После того про минное поле рассказал.
— Знаю, — сказал, — что вы — люди советские, врагу секретов военных не выдадите. Но для вашей же безопасности, для того, чтобы родители ваши не пострадали, говорю. Мина, она сама по себе мала, а смерти в ней — не на одного человека может быть. Здесь таких смертей вокруг много будет. Вот так мы их в землю прятать станем, — показал. — Вот так они сверху выглядеть будут: чужому взгляду неприметно, а вам понятно. Мы эти мины так положим: с краю под одной вразброс, а дальше так, что, если на одну наступишь, сработает сразу много. До неба земля встанет, лес вздрогнет — черно станет, страшно! Приказ вам, ребятня, и просьба у меня такая: не ходить сюда более.
Всё, как положено, сапёры сделали. Ушли пешком. Под ночь, когда приказ привезли. Мотоциклист привёз. И тут же назад умчался.
Ушли сапёры, а боеприпасы на склады не завезли. Не успели. Война слишком быстро к деревне подошла.
Сперва далеко грохотало — зарницами, затем ближе — грозой, а потом и вовсе самолёты залетали — жёлтобрюхие, с крестами на крыльях. Во многих домах-избах деревенских крыши пулями пробиты оказались, пожары не один раз случались.
* * *
— Рисунок я тот не сохранила! — вдруг всхлипнула старуха, возвращая меня к реальности.
Её мысль, и без того нескладная, неловкая, убежала куда-то то ли в сторону, то ли вперёд.
— Какой рисунок? — не понял я сперва.
— Да тот, на котором Василёк был. Художник нарисовал!
— Почему…
Я хотел спросить: почему рисунок Василька оказался у старухи, но та поняла иначе. Перебила, не дав договорить вопрос.
— Глупая была! В сорок пятом дали мне десять лет. Лагерей. Молодая не молодая, а отправили дорогу строить. Там горы кругом. Летом жарко, зимой холодно. Вольные взрывники гору подорвут, мы, девки да бабы, камень уносим. На носилках. Это когда вдвоём. А одна если — тачкой катали. Сперва дорога рядом была, минут двадцать ходки, затем — полчаса, потом — час, а там и больше того. А рабочий день — четырнадцать часов. И на сон — сколько от всего дня осталось. И кормили плохо. Утром встанешь: каша пустая да чай на траве. В обед к каше баланду добавляли из старой капусты. На ужин — то, что от баланды с обеда осталось. Многие тогда поумирали. Да кого это заботило!..
Январь уже был, сорок шестого. Сил совсем мало оставалось. Дали пять минут у костра погреться. Я села, да так горько стало — волком вой, а веселее не будет! Хорошо, рисунок рядом. Я, когда на него глядела, жить снова хотелось. Сила у него такая была, что ли… Нет, не что ли! Была! Я ведь с ним всю войну там выжила. Гляну — живу. И берегла его себя сильнее. А тут… Достала, в руке держу, гляжу… Задремала. Пять минут прошло, все поднялись, а я нет. Охранник подскочил, как даст прикладом по спине! Я в костёр! Руками вперёд. И понять ничего не могу, только вижу: горит мой Василёк. Руки мои тоже прихватило, ну, да с ними что, подумаешь — руки!
Не знаю, что нахлынуло, камень рядом лежал — схватила да как дам солдатику по головушке! Да в висок! И — насмерть. Вот так вот. Был человек — нет человека. За то и срок добавили, и уже другой тропкой пошла я.
8
Своих Зинка не выдала. Хотя и поиздевался Зверь над ней изрядно. Бил — это что! На вожжах к потолку подвешивал — терпела. Терпела и после, как над телом глумиться начал. Там уж и сознания почти не было.
Ничего фашисты о партизанах не узнали. А Зинку Зверь самолично на кладбище утащил. Там у немцев яма была выкопана. Для таких, как Зинка. Издевались фашисты над людьми до смерти, а потом туда — в яму. Когда штабелями — по-немецки аккуратно, когда просто так — швырнули, и всё.
Зверь думал: жизни в Зинке не осталось. Сердце послушал — молчит вроде. Ну, и ладно. Раздел её, и голышом в яму! Одёжку-то продать ведь можно, а нет, так на самогон обменять — всё прибыток. Напоследок, к счастью, карманы проверил. Рисунок Василька нашёл — посмотрел, губы поджал, плечами повёл, к Зинке кинул, в яму.
Зинка от холода оклемалась. Сверху — снег, снизу — мертвецы, сбоку — земля. Со всех сторон стыло.
На кладбище тишина: ни фашистов, ни полицаев. Зверь тоже ушёл. Что ему с покойниками рядом делать?
Чтобы согреться, пришлось Зинке чужую одежду брать. С мёртвых тел. Ботинки большие — с мужчины, у которого висок пулей пробит был, кровь пузырьком запеклась. Чулки старые — с бабки дряхлой; её-то за что? Нижнее, рубашку — с мальчишки, Зинки чуть постарше; у него руки-ноги перебиты были.
С кого ей ватник достался, Зинка не поняла; лица у человека не было — месиво.
Как Зинка из ямы выбиралась, одному Богу ведомо. Ногти на руках содрала. Лицо, и без того в синяках, до крови застывшими кусками глины исцарапала.
Рисунок Василька увидела — обрадовалась. Правда, ни слезинки не выбежало и улыбки не получилось, а силы откуда-то взялись. Вылезла Зинка из ямы.
Хотелось к своим. Тепла хотелось. Пить — хоть капельку воды. Хоть из лужи, хоть из болота! Снег не помогал, от него только хуже становилось — колотило так, что не слышала ничего, не видела. А на дорогу вышла — облава.
Сунули Зину в кузов грузовика к молодым девчонкам да парням, кто с Красной Армией уйти не успел, и на станцию железнодорожную. Там всех по вагонам, опять же грузовым, растолкали: сесть нельзя, только стоя — так тесно.
«Тук-тук, тук-тук», — вагон на стыках рельсовых постукивал.
«Тук-тук, тук-тук», — сердечко у соседки Зинкиной стучало, потом остановилось. Так и ехали: кто живой, кто неживой — все рядышком, все стоя.
Где поезд встал, когда? Среди ночи выгнали всех на холод. Тех, кто сам шёл, баландой из гнилой картошки накормили. Тех, кто умер, из вагонов выбросили — за руки за ноги и вниз: «Тук-тук, тук-тук».
И снова: «Тук-тук, тук-тук…»
В том же вагоне. В Германию.
* * *
Продавали их в каком-то пакгаузе.
Опять, как и в первый раз, выгнали из вагонов тех, кто мог двигаться, покормили супом из брюквы уже, построили по четыре и так, колонной между составов — вперёд!
Не повезло тем, кто шёл с краёв. С краёв колонну охраняли немцы с овчарками. Многих девчонок собаки покусали. Фашисты их ради смеха натравливали.
Покусанных долго никто не покупал. Зинку — тоже. И маленькая — все остальные возрастом лет по шестнадцать-двадцать, — и синяки на лице так и не зажили, и ногу овчарка порвала — стоять тяжело было, валилась-падала.
Какой-то старик позже всех приехал. В пакгаузе уже свободно сделалось. Там сперва тех, кто покрасивей был, отобрали. Немка важная ходила — даже зубы заставляла показывать. Кто-то из девчонок немецкий понимал, в школе дурочку не валял, ахнул:
— Для публичного дома! Под фашистов ложиться!
Тут же за разговоры и наказали. Раздели догола и собак натравили.
Потом молчали девчонки, даже радовались про себя тихонько: на шахту, на завод, на фабрику…
Старик, когда увидел оставшихся, расстроился: качал головой, языком цокал. После всё-таки решился: забрал сразу десятерых и Зинку в том числе. Заплатил и за доставку.
И опять куда-то ехали. Теперь в стареньком крытом тентом грузовичке. Девчонки — руки связаны — на полу, как бросили. Охрана — два пожилых немца и ещё один пацанчик с винтовками — на откидных сиденьях.
Немцы поглядывали недобро, винтовки держали наготове.
Потом Зинка узнала: за два дня до того, как их привезли, у одного местного хозяина две русские девушки сбежать пытались. Били их крепко, они и не выдержали.
* * *
Старик, что купил русских девушек, был управляющим. Не хозяином.
Хозяин появился только после того, как вооружённые немцы заставили новых рабынь выпрыгнуть из машины.
— Herr Wilhelm! — крупный грузный немец смотрел на девушек свысока. — Herr Wilhelm! — повторил он ещё раз и стукнул себя в грудь.
Старик-управляющий оказался ещё и переводчиком. Правда, на русском он объяснялся с трудом. Но хозяина это, похоже, не огорчало.
— Вам быть работать, работать и работать! На благо великой Германии и господина Вильгельма! — объявил управляющий волю хозяина. — Вы есть собственность господина Вильгельма! Он потратить собственные деньги и вас купить! Вы должен быть благодарны господину Вильгельму! Кто быть работать хорошо, тот не будут наказывать! Кто быть работать гут хорошо, тот быть кормить! Кто быть отмечен господин Вильгельм, быть жить лучше! Зер гут! Тот, кто не быть работать, мы отдать свиньям!
Что такое «отдать свиньям», Зинка узнала на другой день.
Кошка господина Вильгельма родила котят. Господину Вильгельму котята были не нужны, и он бросил их в загон к свиньям. Здоровенные зверюги, каждая весом больше ста килограммов сожрали котят живьём.
* * *
Работать и жить Зинку отправили в один из коровников.
Коров было много — пятьдесят. Да ещё телята. Ухаживали за ними две девушки: полячка Мария и украинка Ганна.
С Марией Зинка сошлась сразу.
Подружиться с Ганной у неё не получалось. Ссора в первый же день случилась. Когда Зинку силой приволокли — а она упиралась! — в коровник.
— Не буду я работать! — заявила Зинка. — Ишь, рабов нашли! Всё равно мы победим! Красная Армия сильнее всех поганых фрицев! И вильгельмов! — Я… — начала и не договорила Зинка.
Голова её дёрнулась от оплеухи, полученной от Ганны:
— Цыть, дура! Сама жить не хочешь, так других раньше времени в могилу не отправляй!
Ганна же и заявила управляющему, когда тот пришёл проверить, как идёт работа в коровнике:
— Герр Стефан, новенькая не хочет работать! И нас подбивала на то же!
— Гут! — управляющий потрепал Ганну за щёку, залез в карман своей куртки и достал оттуда плитку шоколада. — Кто работать гут хорошо, тот быть кормить.
Вся плитка Ганне не досталась, только несколько кусочков, щедро отломленных рукой управляющего. Однако она была рада и им. Она даже попыталась состроить глазки противному старику.
Управляющий не стал уделять внимания Ганне больше, чем нужно. Он подошёл к дверям коровника, открыл их и что-то прокричал на своём немецком языке.
Минутой позже в коровник вошли два крепких парня. Немцы. Не говоря ни слова, они схватили Зинку и бросили её на пол, прямо на неубранный навоз.
Потом Зинку пинали. Сапогами. В четыре ноги.
За Зинку никто не вступился.
Староста разглядывал стены и крышу. Ганна, посмотрев какое-то время на экзекуцию, отправилась в дальний угол коровника. Туда, где, с трудом сдерживая слёзы, работала Мария.
Потом немцы ушли.
Зинка осталась лежать в навозе. Было противно, больно, но работать на немцев она всё равно не собиралась.
Вечером, когда в коровник принесли еду, Зинка снова увидела хозяина.
Она по-прежнему лежала на полу.
Господин Вильгельм с минуту глядел в глаза девчонке, а затем, не говоря ни слова, наклонился, схватил её за ногу и потащил за собой.
Подняться Зинке не удалось. Голова ударилась о порог, о металлическую решётку, на которой перед входом в коровник счищали грязь с обуви, и всё. Мрак.
Мрак был и потом. А ещё холод. Жуткий холод. Ледяной холод.
Зинку бросили в каменный колодец, сделанный во дворе усадьбы господина Вильгельма для наказания непокорных работников…
Утром сквозь щель в крышке колодца пробился робкий лучик света.
Зинка, ночью пришедшая в сознание и всю ночь пропрыгавшая то на одной ноге, то на другой, чтобы не замёрзнуть, замерла. Навалилась боком на каменную стенку. Сил не оставалось.
Вернее, оставалось ровно столько, чтобы достать заветный рисунок.
Сил достать рисунок у неё хватило, спрятать обратно в карман — нет.
Господин Вильгельм, откинув крышку колодца, вновь возвысился над девчонкой. И, неожиданно ловко для своей комплекции, наклонился над колодцем и выхватил рисунок из застывших рук. И ухмыльнулся, увидев слёзы в Зинкиных глазах:
— Цена?
— Отдайте, — попросила Зинка.
— Работат! — ответил господин Вильгельм.
— Пожалуйста, — выдавила из себя Зинка.
— Работат! — повторил господин Вильгельм и, не дожидаясь ответа, вдруг надорвал уголок бумажного листа — понял: другим девчонку не взять.
Зинка вздрогнула. Будто не рисунок порвался, а родное что-то. Встали перед глазами дома деревенские, мама, дед с сестрёнкой, тётка Саша… Рисунок цел — память жива. Память жива — значит, приведётся вернуться. Домой. Только войны там уже не будет. Всё снова хорошо пойдёт.
И — сдалась Зинка, прошептала:
— Работать. Я буду работать. Только отдайте, пожалуйста.
— Работат? — переспросил господин Вильгельм.
— Да! — Зинка согласно кивнула. — Только отдайте рисунок.
Господин Вильгельм довольно захохотал, шлёпая себя по бокам кулаками, в одном из которых был зажат бумажный листок, а затем вновь наклонился над колодцем. И — схватил Зинку за ворот ватника. И — вытянул из колодца. И — отдал рисунок. И — развернул лицом в сторону коровника. И — ударил по спине так, что Зинка, не удержавшись на ногах, упала на стылую землю:
— Работат!
9
Если бы мог, Василёк отправился бы в кузницу. Заменил бы отца. Только нет теперь кузницы. Бомба с самолёта фашистского прямёхонько в неё попала.
Пошёл бы Василёк с мамкой на ферму, помочь: других кого заменить. Только пусто на ферме. Всё стадо вот уже как три дня эвакуировано.
Василька тоже эвакуировать хотели. Сам председатель колхоза за ним приходил! Правда, в дом не пошёл, в окошко тихонько стукнулся.
Уже почти ночь была. Таился председатель.
— Ты, Александра, — сказал мамке Василька, — прости, если что не так. Но в райкоме решили, и ты согласилась. Ты человек верный, жизнью проверенный. Кому, как не тебе остаться! Я ведь тоже ненадолго уйду. Потом вернусь. Надеюсь, скоро. Ты самое главное не забудь: как, что, куда, где. Когда придут: как сказать должны. Тебе: что ответить надо будет. Ну и куда отвести да где что взять. Не забудешь?
— Не забуду! — мамка вздохнула.
— Ну-ну! — председатель руку поднял, будто вздох остановить хотел. — Вот только грустить не надо! Лучше вот что… Василька своего давай-ка от худа да подале. Отправляй его со мной. Устроим его временно куда положено. А как назад, так и его — тоже.
Василёк рядом с мамкой стоял. Первые слова про кто-что-куда-где не понял, а про второе сразу сообразил.
— Я от мамки никуда! — председателю сказал. Сердито сказал и — твёрдо: — Без меня кто у неё защитой останется?
Хохотнул председатель на слова мальчишечьи коротко и посуровел сразу:
— Кто бы тут тебя спросил…
Мамка за Василька заступилась:
— Пусть останется. Если уедет, подумают люди неладное, а от кого и подозрение будет.
На том и порешили.
Ушёл председатель. Мимо дома беженцы нескончаемой чередой шли: кто на телеге, лошадкой управляя, кто сам-пешком с мешком за плечами, кто с дитём, кто с палкой-клюкой. Растворился председатель среди людей, будто не было.
Навстречу беженцам солдаты шли. Тоже тяжело. Видно, издалека. Пулемётов у них мало было, винтовки не у всех, одеты неважно — старое всё, пропотевшее, пропылённое.
Три дня так было: от зарниц — беженцы, к канонаде поближе — красноармейцы.
На четвёртый день будто обрезало: ни оттуда, ни туда. А к ночи и вовсе тихо стало.
Василёк с мамкой в погребе спали-ночевали — от фашистских самолётов прятались, вдруг налетят.
Налетели. Утром. Как раз солнце встало.
Правда, сперва не самолёты появились — пушки ударили. И не так далеко вовсе, земля задрожала.
Хотел Василёк из погреба в дом вылезти, да мамка не пустила. А самолёты появились, сама пошла посмотреть: что не так.
* * *
Этой машине не везло с самого начала войны. И ломалась, и горела, и пули скаты рвали. Водителей на ней за два с небольшим месяца поменялось — четыре человека.
И вот опять.
Только отъехали от передовой, за одинокой полуторкой увязались два немецких истребителя. Сперва мимо пролетели, затем вернулись — решили поохотиться. И какое им, фашистам, дело, что на брезентовом тенте, от солнца выгоревшем до белого цвета, большие красные кресты нарисованы! Фашисты — они же нелюди!
Фельдшер, что рядом с шофёром сидел, поторапливал:
— Ты, миленький, поскорее только, побойчее! Может, оторвёмся!
— Ты, дед, сбрендил, что ли? — водитель на фельдшера ругался. — У них скорость — уй-ё!
Фельдшер был из гражданских. Уходил от войны, а потом взял да и прибился к одной из наших частей.
— Хоть и шестьдесят годков уже, а пользу принести могу! — заявил командиру. — Ну, нет моих сил дальше отступать! Сколько же можно?!
Командир — четыре шпалы, знаки такие, в петлицах, значит, полковник! — глянул на деда усталыми глазами, бойца кликнул, приказ отдал:
— В медсанбат определить. Отведите.
— Вот спасибочки! — обрадовался фельдшер, будто большую премию получил, улыбкой лицо украсил.
Теперь от медсанбата двое осталось, а командир-полковник, перевязанный-забинтованный, с другими ранеными в кузове полуторки мотался. Било машину на ухабах, то вверх подкидывало, то вниз ухало.
— Был бы лес рядом! — водитель, парень молодой, фельдшеру кричал. — Там бы замаскироваться!
А дорога шла полем. Лес только на горизонте виднелся.
Истребители, будто на учениях, один за другим заходили на цель. Лётчики стреляли в своё удовольствие. Сперва вовсе баловались: то слева очередь пустят, то справа. То перед машиной землю фонтанчиками взметнут — притормозят полуторку, то сзади — подгонят. Затем всерьёз взялись. Когда увидели: дорога в деревню заходит, а за деревней лес — сосны да ели.
Вспороли пули вражеские брезент, прямо там, где крест медицинский красным выделялся. В кузове вскрикнул кто-то.
Фельдшер не выдержал. В халате своём, когда-то белом, на костюм гражданский накинутом, на подножку выскочил. Одной рукой за дверку держался, другой — кулаком! — в небо грозился:
— Да что ж вы делаете? Ироды! Это же раненые!..
Хотел ещё что-то выкрикнуть, да не успел. Очередью с истребителя зацепило фельдшера. Брызнула кровь. Рука, что за дверку держалась, ослабла. Упал бы фельдшер, да водитель подхватить успел. Силён: одной рукой за руль, другой — за фельдшера:
— Дурак ты, дядя! Ой, дурак!
Истребители новым заходом над машиной пронеслись.
Застучало по железу, по капоту, взревел мотор у полуторки и оборвался звук.
А следующая очередь — по колёсам!
Занесло машину — в канаву придорожную повело, как раз у крайнего дома деревенского. Никто и опомниться не успел, упала полуторка на бок: нижние колёса пылью захлебнулись, верхние крутятся.
Истребители немецкие ещё раз над машиной пролетели и обратным курсом к линии фронта ушли. То ли горючее к концу подходило, то ли патроны все истратили-расстреляли.
Когда фельдшер в себя пришёл, увидел, что лежит рядом с водителем. Погибшим.
Поднялся кое-как старик, за руку себя схватил, за бок — кровь везде. Оседать начал, потом вдруг вздрогнул: а раненые как? В кузове! Пересилил себя, вокруг полуторки, на боку лежащей, пошёл. За спиной шаги услышал, обернулся: кто?
* * *
Пока мамка старика-фельдшера перевязывала бинтами из сумки медицинской, Василёк брезент кузова, и без того нецелый, совсем разодрал. Первого живого — из раненых — на себе потащил. Откуда сил взялось?
Из пробитого бака полуторки бензин вытек, на горячее попал, — полыхнуло.
— Мамка! — Василёк закричал. — Помогай!
Втроём уже, старик фельдшер тоже, как мог, старался, про раны свои позабыв, раненых доставали, в огород волокли. Шестерых живых, остальным не помочь, спасли.
— Немец близко, — фельдшер сказал, когда отдышался. — В любой момент появиться могут. Раненых спасать надо. Они все командиры, офицеры. Фашисты их не пощадят. Не дай Бог, и пытать станут, чтобы сказали что. Где бы спрятать? Если в дом или в сарай, ведь найдут?
— Найдут, — мамка Василька согласилась. Губы строго поджала, подумала немного, решилась: — Ох, подвела я людей! Но кто ж знал, что так случится!
Дальше всё просто оказалось.
Оказалось, за полем, в лесу, там, где болота непроходимые, как война ближе подходить стала, нужные люди базу специальную готовить начали. Для особого отряда — партизанского. Всё сделать не успели, землянки только.
— Но и то хорошо, — мамка Василька сказала. — Будет где на первое время укрыться, а там разберёмся. Одна беда, как всех раненых туда унести? Дорога неблизкая, а ходячих тут нет.
Ходячих и, правда, не было. Все командиры, кто в бою ранен был, ещё и от истребителей вражеских пострадали…
Решили так. Раненых всех в погреб, в дом Василька и мамки его спрятать. Дома Василька оставить. Помогать: воду принести, если кому надо будет — попоить, покормить чуток, если кому захочется. Если рана откроется, бинтом замотать. А в лес, на остров среди болота, мамка Василька пойдёт и фельдшер. Старик хоть и сам пулями немецкими отмечен, а всё не в ноги, кое-как да ковыляет.
Из полуторки, кроме раненых, ещё носилки брезентовые достать смогли. К ним мамка из простыни — разорвала — лямки сделала. Фельдшер их через шею перекинул, одной рукой за ручку носилок взялся, сзади. Мамка Василька спереди встала, тоже за ручки взялась. Первым на носилках полковника понесли. И по званию, и по должности полковник самым старшим был — значит, его первого от немцев подальше… Понесли. Мамка — хромая, фельдшер — тоже на ноги слаб.
Василёк в погребе не застаивался. Сперва один командир застонал: пить попросил. Василёк — наверх, в дом, за ковшом и обратно. Другой офицер невольно дёрнулся, старую повязку пошевелил, кровь пошла. Василёк снова наверх, назад уже ведро воды — кровь смыть, бинтами свежими сверху рану закрыть.
А наверх выскакивал — на улицу, на дорогу посмотреть надо: всё ли спокойно.
Хорошо, немцев не было. Бой только приближался. Даже пулемётная стрельба различалась.
Мамка с фельдшером вернулись, второго раненого на носилки положили, без передышки снова в лес отправились. Василёк им вслед с крыльца глядел, сердился, что мамка не его с собой взяла, старика жалел — мотало фельдшера из стороны в сторону. Показалось Васильку: что-то чёрное над фельдшером висит — дымка какая или что. Подумалось Васильку страшное, и испугался он того.
А страшное и вышло. Потом. Когда на третий раз мамка со своим напарником назад вернулись.
Только в дом вошли, послышался на дороге шум. Моторы работали.
Кинулись все к окну: что такое? — А это немцы!
Сначала что-то на танк похожее: передние колёса, как у машины, задние — гусеницы, башни нет, а пушка длинная тонкая сверху торчит. Другая машина — грузовик с кузовом открытым. В кузове немцы сидят, во все стороны недобро поглядывают, винтовками с бортов, как ёж иглами, ощетинились.
Возле полуторки сгоревшей остановились фашисты. Кто-то из первой машины на дорогу вылез, остатки тента с красным крестом сапогами попинал, на следы, что к крайнему дому деревенскому вели, посмотрел и назад вернулся.
Снова моторы взревели.
Мамка Василька ахнула:
— К нам!
Только и успели, что на крышку погреба сундук большой тяжёлый надвинуть.
Старику-фельдшеру совсем плохо стало, его вниз не спрятали. Халат медицинский мамка в печку подальше сунула, Василька предупредила, на фельдшера рукой махнув:
— Это мой отец. Твой дед. Самолёт немецкий пролетал, его ранило. Понял?
— Понял! — Василёк головой кивнул.
За стеклом оконным страшное было. Машина с пушкой на заборчик наехала — рухнул заборчик. Поленница у сарая стояла — и её снесли, раздавили. Колодец на пути стоял, у крыльца самого — пощадили.
Из машины с пушкой немного фашистов вылезло. Из грузовика — все, будто горох — посыпались. Все одного слушались.
Василёк увидел — кого. Офицера. Стоял тот подтянутый весь, чистенький, значок какой-то на груди блестит, перчатки на руках.
10
Когда Зинка этого офицера только издалека увидела, поняла сразу: страшный человек. Страшнее господина Вильгельма будет. Так и вышло. Вечером.
Зинка с Марией вывозили из коровника навоз. Как обычно впряглись в лямки, приделанные к тяжёлой телеге, и потащились.
Ганна не помогала. Она только в двери постучала, чтобы охранники коровник открыли, сама возле коров осталась. Ну, да что с неё взять: управляющий старшей назначил. А старшей ли в навозе возиться?
Телегу нужно было доставить на поле. Точнее, одно из полей, принадлежавших господину Вильгельму. Охранник с девушками отправился один. Он-то первый и заметил приближавшегося к ним всадника.
Господин Отто был сыном господина Вильгельма. И если господин Вильгельм работал на благо Германии, находясь на территории Германии, то господин Отто, будучи офицером великой немецкой армии, воевал на благо Германии за её пределами.
Господин Отто был ранен на Восточном фронте, в России. После излечения в госпитале получил отпуск.
Добрым нравом господин Отто не отличался с детства, так говорил управляющий владениями господина Вильгельма. Теперь же он был жесток вдвойне.
Злой, как хозяин, жеребец, послушный руке всадника, буквально налетел на девушек. Мария едва успела увернуться от копыт, Зинка со страху полезла под телегу.
Всадник захохотал и соскочил на землю. Секунда, две — он смотрел на Марию. Затем схватил девушку за грудь и осклабился в похотливой улыбке:
— Гут!
Мария попыталась вырваться, но немец оказался сильнее. Несколькими резкими фразами он приказал охраннику взять его коня и увести домой. И когда охранник поспешно кинулся исполнять команду хозяина, господин Отто, ничуть никого не стесняясь, стал раздевать девушку.
Треск ткани, крики, удары… Господину Отто нравилось быть жестоким.
Лёжа под телегой, Зинка зажмурилась, закрыла уши руками, но всё равно картина происходящего вставала перед ней, как наяву.
Как помочь подруге? Да и помочь ли? За два долгих, очень долгих года неметчины Зинка испытала многое: голод, холод, побои, издевательства. Сил сопротивляться этому становилось всё меньше и меньше.
Но Мария…
Зинка знала, что у Марии есть жених. Когда началась война, они клятвенно пообещали хранить верность друг другу. И что бы ни происходило в поместье господина Вильгельма, как бы ни старались немцы добиться своего, до сегодняшнего дня счастье пусть и криво, но улыбалось доброй полячке.
А то, что Мария добрая, Зинка знала.
Когда после побоев и каменного колодца Зинка вновь оказалась в коровнике, первой, кто помог девчонке, была Мария. Она поделилась с ней последним, что у неё было — кусочком хлеба. Она научила Зинку по ночам, чтобы никто не слышал, понемногу сдаивать у коров молоко. Не себе. Хотя очень хотелось — тёплого, парного.
Неподалёку от земель господина Вильгельма находился концентрационный лагерь. По ночам кто-то из работников Вильгельма умудрялся покидать охраняемую территорию. Выходить из коровника ни Мария, ни Зинка не могли. Двери им открывали только, когда нужно было забрать молоко и вывезти навоз. Но в стене коровника было отверстие, закрываемое изнутри и снаружи кирпичом. Через него каждую ночь Мария передавала две-три кастрюльки для кого-то спасительной жидкости. Молоко переправляли в лагерь. Пустые кастрюльки Мария прятала в коровьих кормушках.
Мария неплохо говорила по-русски. Её дом был неподалёку от советско-польской границы. Многие поляки когда-то работали в России. Её отец — тоже…
— Убью!
Зинка вздрогнула, когда услышала этот крик. Даже сквозь ладони, которыми закрывала уши.
Мария, уже лёжа на земле, уже почти без одежды, пытаясь выбраться из-под тела немца, насевшего на неё сверху, силилась дотянуться до камня, что возвышался над снежной пыльцой, припорошившей дорогу.
— Не надо! — заорала Зинка не своим голосом и полезла из-под телеги.
Убьёт Зинка немца или покалечит, её расстреляют и другим достанется. Теперь Зинка это точно знала — за одного пятерых на виселицу, а сколько ещё выпорют толстенными плётками?! И кто тогда будет в концлагерь молоко по ночам переправлять? Сколько там людей Богу душу отдаст? Наших не наших — неважно кого: русских, украинцев, поляков, чехов — все люди!
Откинувшись от распростёртой под ним девушки, Отто с изумлением смотрел, как мелкая ростиком, худая девчонка вылезает из-под телеги и идёт к нему. Идёт, снимая с себя одежду: старый ватник, рубашку, штаны.
— О, майн гот! — воскликнул Отто, когда девчонка оказалась рядом с ним. — Снег и нагота. Какая искренность!
— Меня бери! — сказала Зинка, не слыша немца. — Её отпусти…
11
Когда немцы в дом, по крыльцу подошвами сапог коваными простучав, ворвались, когда немецкий офицер следом вошёл, смеялись они. Сперва смеялись.
— Кто есть здесь козяин? — офицер спросил.
— Я! — Василёк ответил, вперёд шагнул, мамку собой закрыть пытаясь.
— Я! — мамка сказала, сама вперёд шаг сделала, Василька за спину свою пряча.
— Нет, я! — Василёк возмутился, опять перед мамкой встал.
— Я! — мамка уже сердито ещё шаг сделала, и опять Василёк позади неё оказался.
— Да я же! — Василёк вперёд выступил, чуть ли не на сапоги офицера наступив.
— Гут! — офицер усмехнулся, Василька рукой в перчатке от себя отстранил, взглядом на фельдшере остановился. — Кто ест он? Зоветский зольдат?
Старик на стуле сидел, за столом, без сил совсем, голова на грудь клонилась.
— Ой, да что, вы, товарищ офицер! — мамка Василька воскликнула и осеклась.
— Найн товарищ! Я ест господин! — офицер лицом побледнел, затем покраснел, глаза в гневе выкатил. — Всех товарищ стрелят! Ест будет великий немецкий нация, тот, кто другой ест — раб! Он зольдат-официр! Он ранен! Он был в той машин! — офицер махал рукой в сторону окна, из которого был виден остов санитарной полуторки. — Где другой красный официр! Я знайт, их был много! Там ест трупы, но их мало! Где живые красный зольдат-официр?
— Да какой же он солдат, какой офицер? — мамка притворно удивлялась. — Отец мой, дед его! — Василька за плечи хватала, всё за себя пыталась увести. — Во двор выходил, а тут самолёты ваши. Стреляли! От того и раны. А где другие раненые, не знаем! Не видели! Как самолёты налетели, мы деда своего раненого с собой увели, к окнам не подходили!
— А след? — офицер мамке не верил. — Ты ест знат! Ты ест помогат красным зольдат! Будешь лгат, я буду наказыват! Кочешь, мои зольдат сожгут твой дом?
— Нет, нет, что вы! — перепугалась мамка, Василька к себе прижала.
— Где красный раненый?
— Не знаю.
— Я считат до трёх! Потом пеняй на себя! — немецкий офицер медленно стягивал с правой руки перчатку. — Один. Два. Три.
— Я не знаю, про каких раненых вы спрашиваете.
— Ты виноват сама, — офицер снял вторую перчатку, засунул их, обе, за ремень и расстегнул кобуру.
— Ох! — охнула мамка, Васильку глаза ладонями закрыла, спиной к фашисту повернулась, Василька телом закрыв.
А тот медленно достал из кобуры пистолет и выстрелил. В фельдшера.
Тело старика какое-то время оставалось на стуле, потом рухнуло на пол. С губ сорвалось крепкое русское ругательство. Наверное, первое в жизни фельдшера. И последнее.
— Ты видела, что может быт, если мне лгат и не слушат! — офицер, не пряча пистолет, взял мамку за плечо и развернул к себе. — Кого мне стрелят сейчас? Его? — оружие нашло новую цель — Василька.
— Нет! — в голос взвыла мамка.
— Где красный зольдат-официр? Ты говоришь правда, и все ест жив: ты и твой киндер. И я дам тебе свобода. И много хлеба.
Мамка неожиданно выпрямилась, хоть до этого стояла сгорбленной, словно старушка, и оказалась вдруг выше немца:
— За хлеб купить хочешь? Меня? Нас? Дурак!
Немец брови удивлённо поднял и вдруг резко мамку ударил. По лицу. Наотмашь. Свободной рукой:
— Швайне!
— Не смей! — Василёк закричал, на офицера кинулся. — Не смей мамку бить!
— Швайне! — ещё раз фашист произнёс и Василька сверху ударил. Другой рукой. В которой пистолет был.
Упал Василёк прямо под ноги матери, сознания лишился, но ненадолго. Глаза открыл — немец на мамку пистолет направил:
— Я считат до трёх. Скажешь?
Ничего мамка не сказала бы. И что дальше было бы, кто его знает. Если бы не Василёк. Поднялся с пола, кровь со лба кулаком стёр, носом ни с того ни с сего шмыгнул. Выдохнул:
— Я скажу. Только так: ежели мамку ещё хоть пальцем тронешь, ничего не узнаете!
— Гут! — немец одобрительно головой качнул, пистолет в кобуру убрал. — Где ест раненый красный зольдат?
— В лесу, — сказал Василёк.
— Василёк! Ты что?! — мамка вскрикнула. — Не надо! — И на шёпот сошла: — Пожалуйста…
Василёк, мамку не слушая, продолжил:
— Раненых в лес другие солдаты унесли. Я слышал куда. Я провожу. Только… Только вам всем со мной пойти надо будет. Красных солдат много, больше десяти.
— Гут! — согласился немецкий офицер. — Все!
И вот тут повернулся Василёк к мамке и сказал:
— Папка, когда уходил, сказал, что я — твоя защита.
* *
Зинку защищать некому было. А Отто не отставал. Первый раз прямо на дороге вдоволь наиздевался, другой раз в коровник пришёл. После того в дом сколько раз таскал, не сосчитать. До тех пор пока отпуск не закончился, пока не приехала за ним откуда-то машина военная и солдат, честь отдав, не объявил, мол, пора вам, господин Отто, снова на войну.
А через месяц поняла Зинка: что-то не так с ней. А через три месяца и Мария догадалась, спросила:
— У тебя… ребёнок будет? От этого?!
— Да, — Зинка согласилась.
Проплакали они потом всю ночь — тихонько, от Ганны хоронясь. Под утро Мария предложила от плода чужеродного избавиться.
— Да как? — спросила Зинка. Чего она в жизни знала?
И понеслось. И без того жить тяжко, работать невыносимо, так и Мария ещё добавлять стала: телегу с навозом так нагружала — колёса скрипели; тащи, Зинка, напрягайся! Раньше воду для коров носить помогала, теперь два ведра полнёхоньки наливала; неси, Зинка, тужься! Даже Ганна Марию похваливать стала, мол, так ей, задрипанке, а то, ишь, с хозяйским-то сынком разбаловалась!
А Зинке — вот жизнь счастье двужильное дала! — хоть бы что.
Мария травы специальные заваривала, солому настаивала — пей, Зинка, глядишь, вынесет! А то такую гадость даст — все внутренности наружу; давай, Зинка, не рожать же!
Родила. Семимесячного. Мелкого. Безволосого. Смогла бы — собственными руками удавила бы. Не смогла. Глянула — и не смогла. И Марии не дала.
— Пусть живёт.
Первым про ребёнка Ганна заголосила. В тот же час, когда Зинка рожать начала.
По воротам Ганна кулаками била, ногами стучала, кричала:
— Ой, да что ж это деется! Да тут же всякие такие-растакие рожать вздумали!
Управляющий господина Вильгельма прибежал. Поздненько уже, к концу дела самому, когда Зинка, родив, а Мария, всё, что по женской-акушерской части сделав, в себя приходили.
Походил управляющий вокруг Зинки, языком поцокал, бить не стал — ушёл.
На утро господин Вильгельм собственной персоной заявился, ночью-то не решился свою тушу господскую тревожить. Губы надул, глаза округлил и… тоже рукой махнул, мол, выживет, так новый работник будет.
Никаких послаблений Зинке с того не сделалось. Ну, да и то, слава Богу — не наказали.
Мальчишка рос как на дрожжах. И не чихал, не кашлял — личиком розовел, тельцем полнел, как положено. Молока у Зинки вдосталь было. Не коровьего, своего. Хоть и кормили меньше прежнего, а вот откуда-то ж было! Правда, высохла вся — тростинка толще.
Вот и радость: секундочку свободную уловить, сыночка покормить.
— Кушай, солнышко, расти, силы набирайся! Мы с тобой, солнце моё, ещё наших дождёмся!
Ещё одна радость: охранники немецкие, когда Зинка кормить начинала, двери в коровник приоткрывали. Вроде как поглазеть, а потом Мария услыхала, язык-то немецкий маленько тоже понимала, жалеют Зинку. Они же, охранники, не те, что в первый раз сапогами пинали, другие, первых на фронт забрали, хлебушек Зинке оставлять стали. А потом…
Потом беда в дом господина Вильгельма стукнула.
Сначала письмо страшное пришло. Господин Вильгельм, как прочитал его, так и лютовать начал: чуть что не так — в плети или к свиньям! Троих насмерть в хозяйстве замордовали. Ни за что ни про что.
Что в письме было, Зинка позднее узнала. Когда господин Вильгельм уехал куда-то и вернулся.
Как раз сынишка есть захотел. Присела Зинка у дверей, грудь достала: кушай. А там, глянь, машина пылит. Не простая — автобус маленький.
Как автобус во двор заехал, так и ахнули все. С переднего-то сиденья господин Вильгельм выбрался, а сзади, через дверцы специальные, носилки вынесли. А на носилках — человек не человек — обрубок человеческий. Господин Отто с фронта прибыл!
Ноги советским снарядом оторвало. По самое не хочу!
Лежал господин Отто головой на подушке, глядел на мир бессмысленно-пьяно: вот двор, свинарник, конюшни, коровник, дверь открытая. А что это в коровнике? Кто это? С кем это?
Закричал господин Отто страшно, сказать что-то хотел, но не смог — ко всему прочему ещё удар случился сердечный. Той же ночью скончался.
Три дня в поместье господина Вильгельма траур был. Никого из работников-рабов не кормили. Били только. А господин Вильгельм пил по-чёрному. Не шнапс немецкий, не вино французское, не коньяк, а свою продукцию — по-русски самогонку выходило.
На четвёртый день вышел господин Вильгельм из дома на своих ногах в твёрдом сознании и — в коровник. Допрос чинить.
И выходило так, все сказали — и Мария, которую господин Отто обидеть хотел, и Ганна, что видела, как господин Отто в коровник к Зинке наведывался и чем занимался, и Зинка, которой вовсе скрывать нечего было — выходило так: ребёнок Зинкин, кровинушка её родная, и не её вовсе, а господина Вильгельма! Единственный наследник рода немецкого! Господин Отто перед кончиной своей на одре смертном папеньке своему шёпотком, в голос не получалось, поведал — хоть раз милость проявил, к кому только непонятно — о своём семени.
Переменилась Зинкина жизнь. Ненамного, но переменилась. К лучшему.
Работать её стали заставлять меньше. Большую часть Зинкиных трудов на плечи Марии и Ганны переложили. Кормить не один раз в день стали, а четыре. С господской кухни приносили: кушайте, бите-пожалуйста, только чтобы маленький немецкий наследник молоко материнское получал.
А молоко материнское маленький немецкий наследник, маленький немчик, как теперь его Ганна называть стала, получал в хозяйском доме. Теперь он там, а не в коровнике жил. Туда теперь Зинку каждый раз гонять стали, как только ребёнок грудь материнскую требовал.
Вот только как кормить Зинка малыша собиралась, так вместо ненавистного немецкого имени-то произносила, какое при рождении само на язык вышло. Ласкала, целовала, голубила. И ещё няньку, тоже не немку — словачку по рождению, а в прислуге у господина Вильгельма кого только не было, просила:
— Ты ему, пожалуйста, говори: кто его родил, кто выкормил. Говори, как зовут его по-настоящему. Где его бабушку с прадедом живьём сжечь хотели.
В конце апреля тысяча девятьсот сорок пятого года случилась беда. Ранним утром, когда Зинка привыкла ходить в хозяйский дом, никто за ней не пришёл. И, вообще, коровник никто не открыл, молока с утренней дойки не потребовал.
Пробовали девушки кричать, звать кого — осипли только.
А всё просто оказалось. Красная Армия близко-близко к землям господина Вильгельма подошла. Ещё стрельбы далеко слышно не было, а господин Вильгельм не будь плох всё ценное с собой забрал, про внучка не забыл — будь здоров подальше от Красной Армии, к американцам с англичанами поближе. Спасибо, няньку не забыл. С другой стороны, как же он без няньки-то? Малышу какой-никакой, а уход нужен…
Два дня Мария с Зинкой из коровника выбраться пытались. Крепко немцы его построили, солидно. На третий день двери-ворота сами распахнулись. А на пороге…
— Наши! — Зинка охнула и на плечах у первого же солдатика повисла, целовать его принялась от радости куда придётся: в лоб, в глаза, в нос, в усы, в губы, махоркой пахнущие. — Наши!
Мария рядышком другого воина обнимала, в голос ревела. Куда Ганна под шумок делась, никто внимания не обратил. Обратили. Часа не прошло, появилась во дворе. Не одна. С офицером. Три звезды больших на погонах.
— Вот! — сказала торжественно и на Зинку пальцем ткнула. — Вот эта! С хозяйским сынком жила, с офицером немецким! Сынка ему родила, паскуда! Они её откармливали, в доме у них жила, а нас работать заставляли и день и ночь, беспробудно! — И в слезах зашлась, стерва.
Так Зинка снова в коровнике закрытом оказалась. Часовой её охранял. С автоматом.
Потом другой офицер пожаловал. На погонах четыре звёздочки, поменьше трёх больших. С ним ещё один парнишечка — на погонах вовсе не вызвездило, одна мелочь.
Потом трибунал был. Военный. И по законам военного времени определили Зинку в лагерь как изменницу Родины.
А дальше покатилось, зашлось — ахнуло!
12
Ахнуло в поле знатно. Почитай в каждом доме деревенском стёкла повышибало. Из тех, что до того оставались.
Ослабли ноги у мамки, подкосились. Упала она, встать не смогла. Слова не вымолвила, так губы свело…
— Пойдёмте! — Василёк офицеру немецкому сказал.
Тот команду своим солдатам отдал. Похватали фашисты оружие в руки, пулемёт ещё из машины достали и — вперёд за мальчишкой. За Васильком. Ходко. Восемнадцать нехристей, офицер девятнадцатым.
Офицер говорливым оказался. Пока за околицу выбирались, к полю подходили, много чего узнал. Спрашивал:
— Сколько тебе лет, мальшик?
— Семь! — Василёк отвечал.
— О! — говорил немецкий офицер. — Ходишь в школа?
— Сегодня в первый класс собирался.
— Ты пойдёшь первый класс! — обещал фашист. — Наше правительство решило создать вам школа. Из целых два класс! Первый и второй. С двумя предмет: немецкий язык и математик. Большего вам не нужно! Только поднимать язык нас, козяев и считать до один тысяча! — и фашист принимался хохотать. — И никакой литератур! Кто уметь читать, тот наш враг! Тот должен быть — пух! И смерть!
— Ну-ну! — качал головой Василёк, и пальцы его рук сами собой сжимались в кулаки.
— О! Ты умный парень! — восторгался Васильком офицер. — Ты сразу понял, как стать нужен немецкой власть! Ты быт обеспечен всем, что нужен для жизнь: дом, корова, работа. А кем ты хотел работат?
— Агрономом.
— Гут! Зер гут! — офицер собирался сказать что-то ещё, но Василёк его перебил.
— Осторожно! Тут начинается минное поле. Только не бойтесь! Я дорожку знаю, не один раз здесь ходил.
Насторожившийся было офицер опять подобрел с лица и вновь принялся хвалить русского мальчишку:
— О, какой расчётливый мальшик!
А перед глазами Василька незримо вставал старшина-сапёр. И будто слышался Васильку его голос:
— … Мина, она сама по себе мала, а смерти в ней — не на одного человека может быть. Здесь таких смертей вокруг много будет. Вот так мы их в землю прятать станем. Вот так они сверху выглядеть будут: чужому взгляду неприметно, а вам понятно. Мы эти мины так положим: с краю под одной вразброс, а дальше так, что, если на одну наступишь, сработает сразу много. До неба земля встанет, лес вздрогнет — черно станет, страшно!
Мимо тех мин, что вразброс нашими сапёрами уложены были, провёл Василёк фашистов. Шёл, назад оглядывался: все ли за ним идут, все ли теперь на минном поле.
Все они друг за дружкой шли. Осторожничали. Шаг в шаг ступали.
Усмехнулся Василёк про себя: «Шагайте-шагайте!»
Уловил немецкий офицер мальчишечью усмешку, спросил:
— Что ест значит твой кривой улыбка?
— А то! — Василёк ответил.
И что уж перед его глазами пронеслось: жизнь ли его короткая счастливая. Папка ли, что на великое дело жизни своей не пожалел, от дома на войну ушёл. Мамка ли — та, с которой Родина начинается великая, а значит, сама Родина. Что перед глазами Василька промелькнуло — никто не знает. Только…
Оглянулся Василёк назад, убедился, что все фашисты там, где нужно, находятся, и сошёл с тропки ему одному известной в сторону. И на бугорок, для чужого взгляда неприметный, наступил.
И поднялась земля до самого неба! И вздрогнул лес недалёкий всеми своими деревами-кустами, травинкой мелкой! И стало вокруг черно да страшно.
И долго ещё оседал на землю ветер. А когда осел, улёгся, распластался на чёрном да оплавленном, среди месива из крови, тряпок да металла, увидел ветер бумажный листок. И был на том листе мальчишка, карандашом нарисованный — будто живой, живее не бывает.
13
Там, в Москве, на перроне, немец, крепко держа старуху, нежно-нежно шептал:
— Мама!
И старуха отвечала, еле слышно шевеля губами:
— Василёк мой, Василёк…
Тема № 29. Современные поэты Прикамья.
Работа на уроке ведется по ранее заданной работе: подготовить сообщение о поэте 21 века и выразительное чтение с составленными вопросами к стихотворению.
Тема № 30. Творчество писателей и поэтов кизеловцев
Работа на уроке ведется по ранее заданной работе: подготовить сообщение о писателе, поэте г.Кизела.
174