Тексты для конкурса «Живая классика»
Тексты для конкурса "Живая классика"
«Дантес» Виктор Захаров
Когда учительница литературы рассказала нам о смерти Пушкина, то сразу же несколько человек спросили: «А что потом стало с Дантесом? Как сложилась его жизнь?» Учительница смутилась и сказала, что он уехал за границу, прожил счастливую жизнь, окружённый теплом семейного уюта. Было видно, что она не хотела об этом говорить, потому что испытывала то же самое чувство, какое испытали мы, - недоумение. Как такое могло произойти, почему такое страшное злодеяние осталось безнаказанным, почему убийцу не настигла карающая рука справедливого возмездия?
- Трудно сказать, насколько счастливой на самом деле была жизнь этого человека. Возможно, его терзала совесть, наверное, он чувствовал на душе тяжесть греха!
Но эти слова вызвали возмущённый гул: подумаешь, «терзала совесть», да за такое преступление полагается лютая казнь.
Я хорошо помню ощущение какой-то фатальной несправедливости в устройстве мироздания, как будто бы в фундамент вселенской постройки залили некачественный бетон и по стене пошли трещины. Нет, в целом жизнь зиждется на прочном основании справедливости! Злых людей наказывают, добрых воспевают. Но почему-то возникают какие-то необъяснимые бреши: почему-то некоторые злодеяния пропускаются, словно чьё-то бдительное око на секунду потеряло эту свою бдительность и безнаказанный подлец успел затеряться в толпе. Вот, например, читаешь про какого-то нацистского преступника, который во время Второй мировой войны расстреливал мирных людей. Живёт сейчас где-нибудь в Южной Америке, на берегу тёплого моря, ему девяносто лет, а он бодр, свеж и здоров. Но почему его не загрызла совесть, где следы мучительных страданий?
Может быть, справедливость, как и медаль, имеет свою оборотную сторону? И, скажем, Дантеса, убившего великого поэта, если смотреть на этот факт глазами беспристрастного судьи, следует считать участником дуэли, тогда было бы несправедливым карать человека, защищавшего в поединке свою честь? Или тот, кого мы называем нацистским преступником, всего лишь солдат проигравшей армии, который, как и подобает военному, послушно выполнял приказы своего начальства? А вот если бы фашисты победили в той войне, тогда что же: преступниками объявили бы тех, кого мы сегодня называем героями? Да, если покрутить справедливостью туда-сюда, то многое может поменяться в наших взглядах и оценках!
Но мне думается, что манипуляции со справедливостью, с общечеловеческими ценностями, нормами морали становятся возможными, когда добро уравнивается со злом. Вроде бы как пришёл человек на рынок жизни, а там два продавца: одного зовут Добро, оно скучное, неразговорчивое, торгует простым товаром в блёклой упаковке, а рядом стоит весёлое Зло, шутит с покупателями, нахваливает свой товар, который хоть и дрянь, но зато в позолоченной фольге. Неискушённый человек покупается на яркую упаковку! И кто же виноват в том, что он обманулся? Конечно, Добро! Надо сражаться за своего клиента, не следует отдавать инициативу более креативному конкуренту.
Но Добро и Зло не выступают в нашем мире как физические силы, существующие помимо человека. Они прямой результат наших действий. 3ло ничего не созидает, оно не строит домов, не лечит больных, не рожает детей, не кормит голодных, не пишет сказок... Оно разрушает. Вот почему несправедливо ставить знак равенства между Добром и Злом как между двумя равноправными силами жизни. Вот почему справедливость неустанно ищет убийц, презирает трусов и ненавидит лжецов.
Аркадий Гайдар. Война и дети
Фронтовая полоса. Пропуская гурты колхозного скота, который уходит к
спокойным пастбищам на восток, к перекрестку села, машина останавливается.
На ступеньку вскакивает хлопчик лет пятнадцати. Он чего-то просит.
Скотина мычит, в клубах пыли щелкает длинный бич.
Тарахтит мотор, шофер отчаянно сигналит, отгоняя бестолковую скотину,
которая не свернет до тех пор, пока не стукнется лбом о радиатор. Что
мальчишке надо? Нам непонятно. Денег? Хлеба?
Потом вдруг оказывается:
- Дяденька, дайте два патрона.
- На что тебе патроны?
- А так... на память.
- На память патронов не дают.
Сую ему решетчатую оболочку от ручной гранаты и стреляную блестящую
гильзу.
Губы мальчишки презрительно кривятся:
- Ну вот! Что с них толку?
- Ах, дорогой! Так тебе нужна такая память, с которой можно взять
толку? Может быть, тебе дать вот эту зеленую бутылку или эту черную, яйцом,
гранату? Может быть, тебе отцепить от тягача вот ту небольшую
противотанковую пушку? Лезь в машину, не ври и говори все прямо.
И вот начинается рассказ, полный тайных недомолвок, уверток, хотя в
общем нам уже все давно ясно.
Сурово сомкнулся вокруг густой лес, легли поперек дороги глубокие
овраги, распластались по берегам реки топкие камышовые болота. Уходят отцы,дяди и старшие братья в партизаны. А он еще молод, но ловок, смел. Он знает все лощинки, последние тропинки на сорок километров в округе.
Боясь, что ему не поверят, он вытягивает из-за пазухи завернутый в
клеенку комсомольский билет. И не будучи вправе рассказать что-либо больше,
облизывая потрескавшиеся, запыленные губы, он ждет жадно и нетерпеливо.
Я смотрю ему в глаза. Я кладу ему в горячую руку обойму. Это - обойма
от моей винтовки. Она записана на мне.
Я беру на себя ответ за то, что каждая выпущенная из этих пяти патронов
пуля полетит точно в ту, куда надо, сторону.
- Как тебя зовут?
- Яков.
- Послушай, Яков, ну зачем тебе патроны, если у тебя нет винтовки? Что
же ты, из пустой крынки стрелять будешь?
Грузовик трогается. Яков спрыгивает с подножки, он подскакивает и
весело кричит что-то несуразное, бестолковое. Он смеется и загадочно грозит мне вдогонку пальцем. Потом, двинув кулаком по морде вертевшуюся около корову, он исчезает в клубах пыли.
Ой, нет! Этот паренек заложит обойму не в пустую крынку.
Дети! На десятки тысяч из них война обрушилась точно так же, как и на
взрослых, уже хотя бы потому, что сброшенные над мирными городами фашистские бомбы имеют для всех одинаковую силу.
Остро, чаще острее, чем взрослые, подростки - мальчуганы, девочки -
переживают события Великой Отечественной войны.
Они жадно, до последней точки, слушают сообщения Информбюро, запоминают все детали героических поступков, выписывают имена героев, их звания, их фамилии.
Они с беспредельным уважением провожают уходящие на фронт эшелоны, с безграничной любовью встречают прибывающих с фронта раненых.
Я видел наших детей в глубоком тылу, в тревожной прифронтовой полосе и даже на линии самого фронта. И повсюду я видел у них огромную жажду дела, работы и даже подвига.
Пройдут годы. Вы станете взрослыми. И тогда в хороший час отдыха после
большой и мирной работы вы будете с радостью вспоминать о том, что когда-то,
в грозные дни для Родины, вы не болтались под ногами, не сидели сложа руки,
а чем могли помогали своей стране в ее тяжелой и очень важной борьбе с
человеко-ненавистным фашизмом.
В.Розов «Дикая утка» из цикла «Прикосновение к войне»)
Кормили плохо, вечно хотелось есть. Иногда пищу давали раз в сутки, и то вечером. Ах, как хотелось есть! И вот в один из таких дней, когда уже приближались сумерки, а во рту не было ещё ни крошки, мы, человек восемь бойцов, сидели на высоком травянистом берегу тихонькой речушки и чуть не скулили. Вдруг видим, без гимнастёрки. Что-то держа в руках. К нам бежит ещё один наш товарищ. Подбежал. Лицо сияющее. Свёрток – это его гимнастёрка, а в неё что-то завёрнуто.
- Смотрите! – победно восклицает Борис. Разворачивает гимнастёрку, и в ней … живая дикая утка.
- Вижу: сидит, притаилась за кустиком. Я рубаху снял и – хоп! Есть еда! Зажарим.
Утка была некрепкая, молодая. Поворачивая голову по сторонам, она смотрела на нас изумлёнными бусинками глаз. Она просто не могла понять, что это за странные милые существа её окружают и смотрят на неё с таким восхищением. Она не вырывалась, не крякала, не вытягивала натужно шею, чтобы выскользнуть из державших её рук. Нет, она грациозно и с любопытством озиралась. Красавица уточка! А мы – грубые, нечисто выбритые, голодные. Все залюбовались красавицей. И произошло чудо, как в доброй сказке. Как-то просто произнёс:
- Отпустим!
Было брошено несколько логических реплик, вроде: «Что толку, нас восемь человек, а она такая маленькая», «Ещё возиться!», «Боря, неси её обратно». И, уже ничем не покрывая, Борис бережно понёс утку обратно. Вернувшись, сказал:
- Я её в воду пустил. Нырнула. А где вынырнула, не видел. Ждал-ждал, чтоб посмотреть, но не увидел. Уже темнеет.
Когда меня заматывает жизнь, когда начинаешь клясть всех и всё, теряешь веру в людей и тебе хочется крикнуть, как я однажды услыхал вопль одного очень известного человека: «Я не хочу быть с людьми, хочу с собаками!» - вот в эти минуты неверия и отчаяния я вспоминаю дикую утку и думаю: нет-нет, в людей можно верить. Это всё пройдёт, всё будет хорошо.
Мне могут сказать; «Ну да, это были вы, интеллигенты, артисты, о вас всего можно ожидать». Нет, на войне всё перемешалось и превратилось в одно целое – единое и невидимое. Во всяком случае, та, где я служил. Были в нашей группе два вора, только что выпущенные из тюрьмы. Один с гордостью рассказывал, как ему удалось украсть подъёмный кран. Видимо, был талантлив. Но и он сказал: «Отпустить!»
"Записка". Татьяна Петросян
Записка имела самый безобидный вид.
В ней по всем джентльменским законам должна была обнаружиться чернильная рожа и дружеское пояснение: "Сидоров - козёл".
Так что Сидоров, не заподозрив худого, мгновенно развернул послание... и остолбенел.
Внутри крупным красивым почерком было написано: "Сидоров, я тебя люблю!".
В округлости почерка Сидорову почудилось издевательство. Кто же ему такое написал?
Прищурившись, он оглядел класс. Автор записки должен был непременно обнаружить себя. Но главные враги Сидорова на сей раз почему-то не ухмылялись злорадно.
(Как они обычно ухмылялись. Но на сей раз - нет.)
Зато Сидоров сразу заметил, что на него не мигая глядит Воробьёва. Не просто так глядит, а со значением!
Сомнений не было: записку писала она. Но тогда выходит, что Воробьёва его любит?!
И тут мысль Сидорова зашла в тупик и забилась беспомощно, как муха в стакане. ЧТО ЗНАЧИТ ЛЮБИТ??? Какие последствия это повлечёт и как теперь Сидорову быть?..
"Будем рассуждать логически,- рассуждал Сидоров логически.- Что, к примеру, люблю я? Груши! Люблю - значит, всегда хочу съесть..."
В этот момент Воробьёва снова обернулась к нему и кровожадно облизнулась. Сидоров окоченел. Ему бросились в глаза её давно не стриженные... ну да, настоящие когти! Почему-то вспомнилось, как в буфете Воробьёва жадно догрызала костлявую куриную ногу...
"Нужно взять себя в руки, - взял себя в руки Сидоров. (Руки оказались грязными. Но Сидоров игнорировал мелочи.) - Я люблю не только груши, но и родителей. Однако не может быть и речи о том, чтобы их съесть. Мама печет сладкие пирожки. Папа часто носит меня на шее. А я их за это люблю..."
Тут Воробьёва снова обернулась, и Сидоров с тоской подумал, что придётся ему теперь день-деньской печь для неё сладкие пирожки и носить её в школу на шее, чтобы оправдать такую внезапную и безумную любовь. Он пригляделся и обнаружил, что Воробьёва - не худенькая и носить её будет, пожалуй, нелегко.
"Ещё не всё потеряно,- не сдавался Сидоров.-Я также люблю нашу собаку Бобика. Особенно когда дрессирую его или вывожу гулять..." Тут Сидорову стало душно при одной мысли о том, что Воробьёва может заставить его прыгать за каждым пирожком, а потом выведет на прогулку, крепко держа за поводок и не давая уклоняться ни вправо, ни влево...
"...Люблю кошку Мурку, особенно когда дуешь ей прямо в ухо...- в отчаянии соображал Сидоров,- нет, это не то... мух люблю ловить и сажать в стакан... но это уж слишком... люблю игрушки, которые можно сломать и посмотреть, что внутри..."
От последней мысли Сидорову стало нехорошо. Спасение было только в одном. Он торопливо вырвал листок из тетрадки, сжал решительно губы и твердым почерком вывел грозные слова: "Воробьёва, я тебя тоже люблю". Пусть ей станет страшно.
Ч.Айтматов. «И дольше века длится день»
В этом противоборстве чувств она вдруг увидела, перевалив через пологую гряду, многочисленное стадо верблюдов, вольно выпасавшихся по широкому долу Найман-Ана приударила свою Акмаю, пустилась со всех ног и вначале прямо-таки захлебнулась от радости, что наконец-то отыскала стадо, потом испугалась, озноб прошиб, до того страшно стало, что увидит сейчас сына, превращённого в манкурта. Потом снова обрадовалась и уже не понимала толком, что с ней происходит.
И когда приблизилась, когда узнала сына, не помнила Найман-Ана, как скатилась со спины верблюдицы. Показалось ей, что она упала, но до того ли было!
- Сын мой, родной! А я ищу тебя кругом! - Она бросилась к нему как через чащобу, разделявшую их. - Я твоя мать!
И сразу всё поняла и зарыдала, топча землю ногами, горько и страшно, кривя судорожно прыгающие губы, пытаясь остановиться и не в силах справиться с собой. Чтобы устоять на ногах, цепко схватилась за плечо безучастного сына и всё плакала и плакала.
Сын-манкурт как ни в чём не бывало бессмысленно и равнодушно посмотрел на неё из-под плотно нахлобученной шапки, и что-то вроде слабой улыбки скользнуло по его измождённому, начерно обветренному, огрубевшему лицу. Но глаза, выражая дремучее отсутствие интереса к чему бы то ни было на свете, остались по-прежнему отрешёнными.
- Что они сделали с тобой! - прошептала мать, и опять губы её запрыгали помимо воли, и, задыхаясь от обиды, гнева и горя, она снова стала всхлипывать, тщетно пытаясь унять себя. Горести матери никак не трогали манкурта.
- МОЖНО ОТНЯТЬ ЗЕМЛЮ, МОЖНО ОТНЯТЬ БОГАТСТВО, МОЖНО ОТНЯТЬ И ЖИЗНЬ, ПРОГОВОРИЛА ОНА ВСЛУХ, - НО КТО ПРИДУМАЛ, КТО СМЕЕТ ПОКУШАТЬСЯ НА ПАМЯТЬ ЧЕЛОВЕКА?! О ГОСПОДИ, ЕСЛИ ТЫ ЕСТЬ, КАК ВНУШИЛ ТЫ ТАКОЕ ЛЮДЯМ? РАЗВЕ МАЛО ЗЛА НА ЗЕМЛЕ И БЕЗ ЭТОГО?
И тогда вырвались из души её причитания, долгие безутешные вопли среди безмолвных бескрайних сарозеков…
Но ничто не трогало сына её, манкурта.
В это время вдали завиднелся человек, едущий на верблюде. Он направлялся к ним.
- Кто это? - спросила Найман-Ана.
- Он везёт мне еду, - ответил сын.
Найман-Ана забеспокоилась. Надо было поскорее скрыться, пока объявившийся некстати жуаньжуан не увидел её. Она осадила свою верблюдицу на землю и взобралась в седло.
- Ты ничего не говори. Я скоро приеду, - сказала Найман-Ана.
Сын не ответил. Ему было всё равно.
Это был один из врагов, захвативших сарозеки, угнавших немало народа в рабство и причинивших столько несчастий её семье. Но что могла она, невооружённая женщина, против свирепого воина-жуаньжуана? НО ДУМАЛОСЬ ЕЙ О ТОМ, КАКАЯ ЖИЗНЬ, КАКИЕ СОБЫТИЯ ПРИВЕЛИ ЭТИХ ЛЮДЕЙ К ТАКОЙ ЖЕСТОКОСТИ, ДИКОСТИ - ВЫТРАВИТЬ ПАМЯТЬ РАБА…
И к ней пришло решение не оставлять сына в рабстве, попытаться увезти его с собой. Пусть он манкурт, пусть не понимает что к чему, но лучше пусть он будет у себя дома, среди своих, чем в пастухах у жуаньжуаней в безлюдных сарозеках. Так подсказывала ей материнская душа. Примириться с тем, с чем примирялись другие, она не могла. Не могла она оставить кровь свою в рабстве. А вдруг в родных местах вернётся к нему рассудок, вспомнит вдруг детство…
Не знала она, однако, что, вернувшись, озлобленные жуаньжуаны стали избивать манкурта. Но какой с него спрос. Только и отвечал:
- Она говорила, что она моя мать.
- Никакая она тебе не мать! У тебя нет матери! Ты знаешь, зачем она приезжала? Ты знаешь? Она хочет содрать твою шапку и отпарить твою голову! - запугивали они несчастного манкурта.
При этих словах манкурт побледнел, серым-серым стало его чёрное лицо. Он втянул шею в плечи и, схватившись за шапку, стал озираться вокруг, как зверь.
- Да ты не бойся! На-ка, держи! - Старший жуаньжуан вложил ему в руки лук со стрелами.
- А ну целься! - Младший жуаньжуан подкинул свою шляпу высоко в воздух. Стрела пробила шляпу. - Смотри! - удивился владелец шляпы. - В руке память осталась!
Поехали прочь рядком, не оглядываясь. Найман-Ана долго не спускала с них глаз и, когда они скрылись вдали, решила вернуться к сыну. Теперь она во что бы то ни стало хотела увезти его с собой.
И, озираясь по сторонам в беспокойстве, не заметила она, что сын её, манкурт, прячась в тени верблюда, уже изготовился с колена, целясь натянутой на тетиве стрелой. Отсвет солнца мешал ему, и он ждал удобного момента для выстрела.
- Жоламан! Сын мой! - звала Найман-Ана, боясь, что с ним что-то случилось. Повернулась в седле. - Не стреляй! - успела вскрикнуть она и только было понукнула белую верблюдицу Акмаю, чтобы развернуться лицом, но стрела коротко свистнула, вонзаясь в левый бок под руку.
То был смертельный удар. Найман-Ана наклонилась и стала медленно падать, цепляясь за шею верблюдицы. Но прежде упал с головы её белый платок, который превратился в воздухе в птицу и полетел с криком: "Вспомни, чей ты? Как твоё имя?
То место, где была похоронена Найман-Ана, стало называться в сарозеках кладбищем Ана-Бейит - Материнским упокоем…_
Марина Дружинина. Лекарство от контрольной
Классный выдался денёк! Уроки закончились рано, погода отличная. Мы ка-а-ак выскочили из школы! Ка-а-ак начали кидаться снежками, прыгать по сугробам и хохотать! Всю жизнь бы так веселился!
Вдруг Владик Гусев спохватился:
— Братцы! Завтра же контроша по математике! Готовиться нужно! — и, отряхиваясь от снега, поспешил к дому.
— Подумаешь, контроша! — Вовка швырнул снежок вслед Владику и развалился на снегу. — Я предлагаю её пр-ропустить!
— Как это? — не понял я.
— А вот так! — Вовка запихнул в рот снег и широким жестом обвёл сугробы. — Вон сколько тут антиконтролина! Препарат сертифицирован! Лёгкая простуда на время контрольной гарантирована! Завтра поболеем — в школу не пойдём! Здорово?
— Здорово! — одобрил я и тоже принял противоконтрольного лекарства.
Потом мы ещё попрыгали по сугробам, слепили снеговика в виде нашего завуча Михаила Яковлевича, съели по дополнительной порции антиконтролинчика — для верности — и отправились по домам.
Утром я проснулся и сам себя не узнал. Одна щека стала раза в три толще другой, и при этом ужасно болел зуб. Ничего себе лёгкая простуда на один день!
— Ой, какой флюс! — всплеснула руками бабушка, увидев меня. — Немедленно к врачу! Школа отменяется! Я позвоню учительнице.
В общем, противоконтрольное средство сработало безотказно. Это, конечно, меня порадовало. Но не совсем так, как хотелось бы. У кого хоть когда-нибудь болели зубы, кто попадал в руки к зубным врачам, тот меня поймёт. А доктор к тому же «утешил» напоследок:
— Зуб поболит ещё пару дней. Так что терпи и не забывай полоскать.
Вечером звоню Вовке:
— Как дела?
В трубке раздалось какое-то шипение. Я с трудом разобрал, что это Вовка отвечает:
— У меня голос пропал.
Разговора не получилось.
На следующий день, в субботу, зуб, как и было обещано, продолжал ныть. Каждый час бабушка давала мне лекарство, и я старательно полоскал рот. Болеть ещё и в воскресенье никак не входило в мои планы: мы с мамой собирались идти в цирк.
В воскресенье я вскочил чуть свет, чтоб не опоздать, но мама тут же испортила мне настроение:
— Никакого цирка! Сиди дома и полощи, чтоб к понедельнику выздороветь. Не пропускать же опять занятия — конец четверти!
Я — скорей к телефону, Вовке звонить:
— Твой антиконтролин, оказывается, ещё и антицирколин! Цирк из-за него отменился! Предупреждать надо!
— Он ещё и антикинол! — сипло подхватил Вовка. — Из-за него меня в кино не пустили! Кто же знал, что будет столько побочных действий!
— Думать надо! — возмутился я.
— Сам дурак! — отрезал он!
Короче говоря, мы совсем разругались и отправились полоскать: я — зуб, Вовка — горло.
В понедельник подхожу к школе и вижу: Вовка! Тоже, значит, подлечился.
— Как жизнь? — спрашиваю.
— Отлично! — хлопнул меня по плечу Вовка. — Главное, контрошу-то проболели!
Мы расхохотались и пошли в класс. Первый урок — математика.
— Ручкин и Семечкин! Выздоровели! — обрадовалась Алевтина Васильевна. — Очень хорошо! Скорее садитесь и доставайте чистые листочки. Сейчас будете писать контрольную работу, которую пропустили в пятницу. А мы пока займёмся проверкой домашнего задания.
Вот так номер! Антиконтролин оказался форменным обдурином!
Или, может, дело не в нём?
Леонид Каминский
Сочинение
Лена сидела за столом и делала уроки. Смеркалось, но от снега, лежавшего во дворе сугробами, в комнате было ещё светло.
Перед Леной лежала раскрытая тетрадь, в которой было написано всего две фразы:
Как я помогаю маме.
Сочинение.
Дальше работа не шла. Где-то у соседей играл магнитофон. Слышно было, как Алла Пугачёва настойчиво повторяла: «Я так хочу, чтобы лето не кончалось!..».
«А правда, – мечтательно подумала Лена, – хорошо, если бы лето не кончалось!.. Загорай себе, купайся, и никаких тебе сочинений!».
Она снова прочла заголовок: «Как я помогаю маме». «А как я помогаю? И когда тут помогать, если на дом столько задают!».
В комнате загорелся свет: это вошла мама.
– Сиди, сиди, я тебе мешать не буду, я только в комнате немного приберу. – Она стала протирать книжные полки тряпкой.
Лена начала писать:
«Я помогаю маме по хозяйству. Убираю квартиру, вытираю тряпкой пыль с мебели».
– Что же ты свою одежду разбросала по всей комнате? – спросила мама. Вопрос был, конечно, риторическим, потому что мама и не ждала ответа. Она стала складывать вещи в шкаф.
«Раскладываю вещи по местам», – написала Лена.
– Кстати, передник твой постирать бы нужно, – продолжала мама разговаривать сама с собой.
«Стираю бельё», – написала Лена, потом подумала и добавила: «И глажу».
– Мама, у меня там на платье пуговица оторвалась, – напомнила Лена и написала: «Пришиваю пуговицы, если нужно».
Мама пришила пуговицу, потом вышла на кухню и вернулась с ведром и шваброй.
Отодвигая стулья, стала протирать пол.
– Ну-ка подними ноги, – сказала мама, проворно орудуя тряпкой.
– Мама, ты мне мешаешь! – проворчала Лена и, не опуская ног, написала: «Мою полы».
Из кухни потянуло чем-то горелым.
– Ой, у меня картошка на плите! – крикнула мама и бросилась на кухню.
«Чищу картошку и готовлю ужин», – написала Лена.
– Лена, ужинать! – позвала из кухни мама.
– Сейчас! – Лена откинулась на спинку стула и потянулась.
В прихожей раздался звонок.
– Лена, это к тебе! – крикнула мама.
В комнату, румяная от мороза, вошла Оля, одноклассница Лены.
– Я ненадолго. Мама послала за хлебом, и я решила по дороге – к тебе.
Лена взяла ручку и написала: «Хожу в магазин за хлебом и другими продуктами».
– Ты что, сочинение пишешь? – спросила Оля. – Дай-ка посмотреть.
Оля заглянула в тетрадь и прыснула:
– Ну ты даёшь! Да это же всё неправда! Ты же всё это сочинила!
– А кто сказал, что нельзя сочинять? – обиделась Лена. – Ведь поэтому так и называется: со-чи-не-ние!
Месть фокусника. Стивен Ликок
— А теперь, леди и джентльмены, — сказал фокусник, — когда вы убедились, что в этом платке ничего нет, я выну из него банку с золотыми рыбками. Раз, два! Готово.
Все в зале повторяли с изумлением:
— Просто поразительно! Как он делает это?
Но Смышленый господин, сидевший в первом ряду, громким шёпотом сообщил своим соседям:
— Она… была… у него… в рукаве.
И тогда все обрадованно взглянули на Смышленого господина и сказали:
— Ну, конечно. Как это мы сразу не догадались?
И по всему залу пронёсся шепот:
— Она была у него в рукаве.
— Следующий мой номер, — сказал фокусник, — это знаменитые индийские кольца. Прошу обратить внимание на то, что кольца, как вы можете убедиться сами, не соединены между собой. Смотрите — сейчас они соединятся. Бум! Бум! Бум! Готово!
Раздался восторженный гул изумления, но Смышленый господин снова прошептал:
— Очевидно, у него были другие кольца — в рукаве.
И все опять зашептали:
— Другие кольца были у него в рукаве.
Брови фокусника сердито сдвинулись.
— Сейчас, — продолжал он, — я покажу вам самый — интересный номер. Я выну из шляпы любое количество яиц. Не желает ли кто-нибудь из джентльменов одолжить мне свою шляпу? Так! Благодарю вас. Готово!
Он извлек из шляпы семнадцать яиц, и в продолжение тридцати пяти секунд зрители не могли прийти в себя от восхищения, но Смышленый нагнулся к своим соседям по первому ряду и прошептал:
— У него курица в рукаве.
И все зашептали друг другу:
— У него дюжина кур в рукаве.
Фокус с яйцами потерпел фиаско.
Так продолжалось целый вечер. Из шепота Смышлёного господина явствовало, что, помимо колец, курицы и рыбок, в рукаве фокусника были спрятаны несколько карточных колод, каравай хлеба, кроватка для куклы, живая морская свинка, пятидесятицентовая монета и кресло-качалка.
Вскоре репутация фокусника упала ниже нуля. К концу представления он сделал последнюю отчаянную попытку.
— Леди и джентльмены, — сказал он. — В заключение я покажу вам замечательный японский фокус, недавно изобретённый уроженцами Типперэри. Не угодно ли будет вам, сэр, — продолжал он, обращаясь к Смышленому господину, — не угодно ли вам передать мне ваши золотые часы?
Часы были немедленно переданы ему.
— Разрешаете вы мне положить их вот в эту ступку и растолочь на мелкие кусочки? — с ноткой жестокости в голосе спросил он.
Смышленый утвердительно кивнул головой и улыбнулся.
Фокусник бросил часы в огромную ступку и схватил со стола молоток. Раздался странный треск.
— Он спрятал их в рукаве, — прошептал Смышлёный.
— Теперь, сэр, — продолжал фокусник, — разрешите мне взять ваш носовой платок и проткнуть в нем дырки. Благодарю вас. Вы видите, леди и джентльмены, тут нет никакого обмана, дырки видны простым глазом.
Лицо Смышлёного сияло от восторга. На этот раз все казалось ему действительно загадочным, и он был совершенно очарован.
— А теперь, сэр, будьте так любезны передать мне ваш цилиндр и разрешите потанцевать на нем. Благодарю вас.
Фокусник поставил цилиндр на пол, проделал на нем какие-то па, и через несколько секунд цилиндр стал плоским, как блин.
— Теперь, сэр, снимите, пожалуйста, ваш целлулоидный воротничок и разрешите мне сжечь его на свечке. Благодарю вас, сэр. Не позволите ли вы также разбить молотком ваши очки? Благодарю вас.
На этот раз лицо Смышлёного приняло выражение полной растерянности.
— Ну и ну! — прошептал он. — Теперь уж я решительно ничего не понимаю.
В зале стоял гул. Наконец фокусник выпрямился во весь рост и, бросив уничтожающий взгляд на Смышленого господина, сказал:
— Леди и джентльмены! Вы имели возможность наблюдать, как с разрешения вот этого джентльмена я разбил его часы, сжёг его воротничок, раздавил его очки и протанцевал фокстрот на его шляпе. Если он разрешит мне ещё разрисовать зелёной краской его пальто или завязать узлом его подтяжки, я буду счастлив и дальше развлекать вас… Если нет — представление окончено.
Раздались победоносные звуки оркестра, занавес упал, и зрители разошлись, убеждённые, что все же существуют и такие фокусы, к которым рукав фокусника не имеет никакого отношения.
Валентина Осеева. Бабка.
Бабка была тучная, широкая, с мягким, певучим голосом. «Всю квартиру собой заполонила!..» – ворчал Борькин отец. А мать робко возражала ему: «Старый человек... Куда же ей деться?» «Зажилась на свете... – вздыхал отец. – В инвалидном доме ей место – вот где!»
Все в доме, не исключая и Борьки, смотрели на бабку, как на совершенно лишнего человека.
Бабка спала на сундуке. Всю ночь она тяжело ворочалась с боку на бок, а утром вставала раньше всех и гремела в кухне посудой. Потом будила зятя и дочь: «Самовар поспел. Вставайте! Попейте горяченького-то на дорожку...»
Подходила к Борьке: «Вставай, батюшка мой, в школу пора!» «Зачем?» – сонным голосом спрашивал Борька. «В школу зачем? Тёмный человек глух и нем – вот зачем!»
Борька прятал голову под одеяло: «Иди ты, бабка...»
В сенях отец шаркал веником. «А куда вы, мать, галоши дели? Каждый раз во все углы тыкаешься из-за них!»
Бабка торопилась к нему на помощь. «Да вот они, Петруша, на самом виду. Вчерась уж очень грязны были, я их обмыла и поставила».
...Приходил из школы Борька, сбрасывал на руки бабке пальто и шапку, швырял на стол сумку с книгами и кричал: «Бабка, поесть!»
Бабка прятала вязанье, торопливо накрывала на стол и, скрестив на животе руки, следила, как Борька ест. В эти часы как-то невольно Борька чувствовал бабку своим, близким человеком. Он охотно рассказывал ей об уроках, товарищах. Бабка слушала его любовно, с большим вниманием, приговаривая: «Всё хорошо, Борюшка: и плохое и хорошее хорошо. От плохого человек крепче делается, от хорошего душа у него зацветает».
Наевшись, Борька отодвигал от себя тарелку: «Вкусный кисель сегодня! Ты ела, бабка?» «Ела, ела, – кивала головой бабка. – Не заботься обо мне, Борюшка, я, спасибо, сыта и здрава».
Пришёл к Борьке товарищ. Товарищ сказал: «Здравствуйте, бабушка!» Борька весело подтолкнул его локтем: «Идём, идём! Можешь с ней не здороваться. Она у нас старая старушенция». Бабка одёрнула кофту, поправила платок и тихо пошевелила губами: «Обидеть – что ударить, приласкать – надо слова искать».
А в соседней комнате товарищ говорил Борьке: «А с нашей бабушкой всегда здороваются. И свои, и чужие. Она у нас главная». «Как это – главная?» – заинтересовался Борька. «Ну, старенькая... всех вырастила. Её нельзя обижать. А что же ты со своей-то так? Смотри, отец взгреет за это». «Не взгреет! – нахмурился Борька. – Он сам с ней не здоровается...»
После этого разговора Борька часто ни с того ни с сего спрашивал бабку: «Обижаем мы тебя?» А родителям говорил: «Наша бабка лучше всех, а живёт хуже всех – никто о ней не заботится». Мать удивлялась, а отец сердился: «Кто это тебя научил родителей осуждать? Смотри у меня – мал ещё!»
Бабка, мягко улыбаясь, качала головой: «Вам бы, глупые, радоваться надо. Для вас сын растёт! Я своё отжила на свете, а ваша старость впереди. Что убьёте, то не вернёте».
* * *
Борьку вообще интересовало бабкино лицо. Были на этом лице разные морщины: глубокие, мелкие, тонкие, как ниточки, и широкие, вырытые годами. «Чего это ты такая разрисованная? Старая очень?» – спрашивал он. Бабка задумывалась. «По морщинам, голубчик, жизнь человеческую, как по книге, можно читать. Горе и нужда здесь расписались. Детей хоронила, плакала – ложились на лицо морщины. Нужду терпела, билась – опять морщины. Мужа на войне убили – много слёз было, много и морщин осталось. Большой дождь и тот в земле ямки роет».
Слушал Борька и со страхом глядел в зеркало: мало ли он поревел в своей жизни – неужели всё лицо такими нитками затянется? «Иди ты, бабка! – ворчал он. – Наговоришь всегда глупостей...»
* * *
За последнее время бабка вдруг сгорбилась, спина у неё стала круглая, ходила она тише и всё присаживалась. «В землю врастает», – шутил отец. «Не смейся ты над старым человеком», – обижалась мать. А бабке в кухне говорила: «Что это, вы, мама, как черепаха по комнате двигаетесь? Пошлёшь вас за чем-нибудь и назад не дождёшься».
Умерла бабка перед майским праздником. Умерла одна, сидя в кресле с вязаньем в руках: лежал на коленях недоконченный носок, на полу – клубок ниток. Ждала, видно, Борьку. Стоял на столе готовый прибор.
На другой день бабку схоронили.
Вернувшись со двора, Борька застал мать сидящей перед раскрытым сундуком. На полу была свалена всякая рухлядь. Пахло залежавшимися вещами. Мать вынула смятый рыжий башмачок и осторожно расправила его пальцами. «Мой ещё, – сказала она и низко наклонилась над сундуком. – Мой...»
На самом дне сундука загремела шкатулка – та самая, заветная, в которую Борьке всегда так хотелось заглянуть. Шкатулку открыли. Отец вынул тугой свёрток: в нём были тёплые варежки для Борьки, носки для зятя и безрукавка для дочери. За ними следовала вышитая рубашка из старинного выцветшего шёлка – тоже для Борьки. В самом углу лежал пакетик с леденцами, перевязанный красной ленточкой. На пакетике что-то было написано большими печатными буквами. Отец повертел его в руках, прищурился и громко прочёл: «Внуку моему Борюшке».
Борька вдруг побледнел, вырвал у него пакет и убежал на улицу. Там, присев у чужих ворот, долго вглядывался он в бабкины каракули: «Внуку моему Борюшке». В букве «ш» было четыре палочки. «Не научилась!» – подумал Борька. Сколько раз он объяснял ей, что в букве «ш» три палки... И вдруг, как живая, встала перед ним бабка – тихая, виноватая, не выучившая урока. Борька растерянно оглянулся на свой дом и, зажав в руке пакетик, побрёл по улице вдоль чужого длинного забора...
Домой он пришёл поздно вечером; глаза у него распухли от слёз, к коленкам пристала свежая глина. Бабкин пакетик он положил к себе под подушку и, закрывшись с головой одеялом, подумал: «Не придёт утром бабка!»
Георгий Скребицкий «Осень»
(Рассказ из книги «Четыре художника»)
Для своей работы художник - Осень взяла самые яркие краски и прежде всего отправилась с ними в лес. Там и принялась за свою картину.
Берёзы и клёны покрыла Осень лимонной желтизной. А листья осинок разрумянила, будто спелые яблоки. Стал осинник весь ярко - красный, весь как огонь горит.
Забрела Осень на лесную поляну. Стоит посреди неё дуб - богатырь, стоит, густой листвой потряхивает. «Могучего богатыря нужно в медную кованую броню одеть». Так вот и обрядила старика.
Глядит – а неподалёку, с края поляны, густые, развесистые липы в кружок собрались, ветви вниз опустили. «Им больше всего подойдёт тяжёлый убор из золотой парчи».
Все деревья и даже кусты разукрасила Осень по-своему, по-осеннему: кого в жёлтый наряд, кого в ярко-красный... Одни только сосны да ели не знала она, как разукрасить. У них ведь на ветках не листья, а игры, их и не разрисуешь. Пусть как были летом, так и останутся.
Вот и остались сосны да ели по-летнему тёмно-зелёными. И от этого ещё наряднее сделался лес в своём пёстром осеннем уборе.
Отправилась Осень из леса в поля, в луга. Убрала с полей золотые хлеба, свезла на гумна, а в лугах душистые копны сена сметала в высокие, словно башни, стога.
Опустели поля и луга, ещё шире, просторнее стали. И потянулись над ними в осеннем небе косяки перелётных птиц: журавлей, гусей, уток... А там, глядишь, высоко-высоко, под самыми облаками, летят большие белоснежные птицы – лебеди, летят, машут крыльями, словно платками, шлют прощальный привет родным местам.
Улетают птицы в тёплые страны. А звери по-своему, по-звериному, к холодам готовятся.
Колючего ёжика Осень загоняет спать под ворох сучьев, барсука – в глубокую нору, медведю стелет постель из опавших листьев. А вот белочку учит сушить на сучьях грибы, собирать в дупло спелые орехи. Даже нарядную сизокрылую птицу-сойку заставила проказница - Осень набрать полон рот желудей и запрятать их на полянке в мягкий зелёный мох.
Осенью каждая птица, каждый зверёк хлопочут; к зиме готовятся, некогда им даром время терять.
Спешит, торопится Осень; всё новые и новые краски находит она для своей картины. Серыми тучами покрывает небо. Смывает холодным дождём пёстрый убор листьев. И на тонкие телеграфные провода вдоль дороги, будто чёрные бусы на нитку, сажает она вереницу последних отлетающих ласточек.
Невесёлая получилась картина. Но зато есть и в ней что-то хорошее. Довольна Осень своей работой.
Степан ПИСАХОВ
Модница
Приходит в магазин модница. Вся гнется, ковыляется — нарядну походку выделыват. Руки раскинула, пальчики растопырила.
Говорить почала, и голосок тоже вывертыват, то скрозь нос, то скрозь зубы, то голос как на каблуки вздынет.
Модница хочет показать, что всегда по-иностранному разговариват, по-русскому только понимат и то не в большу силу, и вся она почти иностранка. А сама модница только по-русскому выворачиват, а ежели ругаться хватится, так всяко носово и горлово придыханье в сторону кинет и своим настояшшим голосом как в барабан ударит! Кого хошь переругат, да не то что одного — весь рынок переругивала!
Так вот пришла модница, фасонность и ногами, и руками, и всем телом проделала, головой по-особенному мотнула, глазами сначала под лоб завела, потом кругом повела и завыговаривала:
— Ах, ах, ах! Надобно мне-ка материи на платье! И самой модной-размодной! Чтобы ни у кого не было модней мого! Чтобы была сама распоследня мода!
Приказчик кренделем изогнулся, руки фертом растопырил, ноги колесом закрутил и тоже в нос да с завыванием залопотал под стать моднице:
— Да-с, у нас для вас есть в аккурат то, что вам желательно— с!
Дернул приказчик с верхной полки кусок материи, весь пыльной, о прилавок шлепнул — пыль тучей поднялась. А приказчик развернул материю, моднице опомниться не дает:
— Вот-с, как раз для вас, пожалте-с, сорт особенной поолкоо-тьерс!
Модница от пыли платочком заотмахивалась, даже нос заткнула, на материю и прямо, и сбоку поглядела, руками пошшупала, ей и не очень нравится, а коли модная материя, то что будешь делать?
— А отчего эки пятна на материи?
— Это цвет ле-жаа-нтьин-с! К вашей личности особенно очень подходяшший. Извольте примерить, к себе приставить. Ах, как пристало! Даже убирать неохота, так к вам подошло!
Модница очень довольна, что сыскала особенну модну материю.
— А кака отделка к этому поол-коо-тьеру цвета лежаантьин?
Приказчик выташшил из-за прилавка обрывки старых кружев, которым пыль вытирали. Голос выгнул так, что и сам поверил своему уменью говорить на иностранный манер.
— Для этой материи и только для вас, другим и не показывам, вот-с, извольте-с, отделка-с, проо-ваас-дуу-р!
И что бы вы думали?
Купила-таки модница материю полкотер, цвета лежантин, с отделкой про вас, дур…
Все были за бойкот!
Только одна Ленка не подняла руки.
— А ты? — удивилась Железная Кнопка.
— А я — нет, — просто сказала Ленка и виновато, как прежде, улыбнулась.
— Ты его простила? — спросил потрясенный Васильев.
— Вот дурочка, — сказала Шмакова. — Он же тебя предал!
Ленка стояла у доски, прижавшись стриженым затылком к ее черной холодной поверхности. Ветер прошлого хлестал ее по лицу: «Чу-че-ло-о-о, пре-да-тель!.. Сжечь на костре-е-е-е!»
— Но почему, почему ты против?! — Железной Кнопке хотелось понять, что мешало этой Бессольцевой объявить Димке бойкот. — Именно ты — против. Тебя никогда нельзя понять… Объясни!
— Я была на костре, — ответила Ленка. — И по улице меня гоняли. А я никогда никого не буду гонять… И никогда никого не буду травить. Хоть убейте!
— Какая храбрая! — Шмакова зловеще хихикнула: — Одна против всех!
— Раз так, то и Чучелу бойкот! — заорал Валька. — Ату-у-у их! — Он свистнул.
Но свист его погас, потому что никто его не поддержал. В это время появилась веселая и нарядная Маргарита Ивановна.
— Это что еще за собрание? Вы что, звонка не слышали? — сказала она. — Живо по местам! У меня потрясающая новость… — Маргарита Ивановна заметила Ленку: — Ты еще не уехала? Это прекрасно! — Ее взгляд остановился на Ленкиной стриженой голове. — Ты что, заболела?..
— Она спалила волосы у костра, — сказал Васильев, — и остриглась.
— У костра? — переспросила Маргарита Ивановна. — У какого костра?
Но потрясающая новость, которую Маргарита Ивановна хотела всем сообщить, била в ней ключом, и она сразу забыла или, точнее, привыкла к тому, что Ленка острижена, потому что опалила волосы у какого-то костра.
— Ребята, ребята! Внимание!.. — Она постучала костяшками пальцев по столу, чтобы всех утихомирить. Вни-ма-ние!.. Слушайте! — Голос Маргариты Ивановны звенел необыкновенно радостно: — Сейчас нам Лена Бессольцева расскажет потрясающую новость.
— Какую новость? — не поняла Ленка.
— Так ты ничего не знаешь? — удивилась Маргарита Ивановна. — Разве тебе дедушка ничего не сказал? Быть не может!.. Ну хорошо! Тогда я вам все скажу сама. — Она прошлась между рядами, вернулась к учительскому столу. — Ребята! Я только что узнала, что всем нам хорошо известный Николай Николаевич Бессольцев, дедушка Лены, подарил городу свой дом и коллекцию картин, которую собирали многие поколения Бессольцевых и которая принадлежит кисти их предка, художника, жившего в девятнадцатом веке!.. Теперь у нас тоже будет городской музей!
— Музей?! — Ленка была потрясена.
— А сколько ему заплатили? — с любопытством спросил Валька.
— Я же объяснила — он это все подарил! — вновь радостно сказала Маргарита Ивановна.
— Даром? Все-все даром?..
— Конечно, — ответила Маргарита Ивановна. — Понимаете, какое это прекрасное начало для большого и благородного дела.
Валька растерялся. Смысл жизни терял для него основу. Он хотел заработать много-много денег, он считал это самым большим счастьем, потому что на деньги он купил бы себе автомашину, цветной телевизор, моторную лодку и зажил бы в собственное удовольствие. И вдруг «кто-то», по доброй воле, отказывался от всех своих богатств. От дома, который стоит тысячи. От картин, которые, говорят, стоят «мильен».
И весь класс ахнул. Ребята, конечно, не понимали истинного значения картин, которые Николай Николаевич отдал городу, но знаменитый дом на холме они знали с самого детства. Он, хотя и был для них сказочным дворцом, про который они знали столько замечательных историй, существовал для них реально. И то, что теперь дом Бессольцевых принадлежит городу, произвело на них ошеломляющее впечатление. Они с восторгом и с большим удивлением смотрели на Ленку, как на человека, имеющего отношение к чему-то им непонятному, но чудесному.
К.Г.Паустовский «Телеграмма»
Пришел Тихон. Он кашлял, сморкался и, видимо, был взволнован.
– Что, Тиша? – бессильно спросила Катерина Петровна.
– Похолодало, Катерина Петровна! – бодро сказал Тихон и с беспокойством посмотрел на свою шапку. – Снег скоро выпадет. Оно к лучшему. Дорогу морозцем собьет – значит, и ей будет способнее ехать.
– Кому? – Катерина Петровна открыла глаза и сухой рукой начала судорожно гладить одеяло.
– Да кому же другому, как не Настасье Семеновне, – ответил Тихон, криво ухмыляясь, и вытащил из шапки телеграмму. – Кому, как не ей.
Катерина Петровна хотела подняться, но не смогла, снова упала на подушку.
– Вот! – сказал Тихон, осторожно развернул телеграмму и протянул ее Катерине Петровне.
Но Катерина Петровна ее не взяла, а все так же умоляюще смотрела на Тихона.
– Прочти, – сказала Манюшка хрипло. – Бабка уже читать не умеет. У нее слабость в глазах.
Тихон испуганно огляделся, поправил ворот, пригладил рыжие редкие волосы и глухим, неуверенным голосом прочел: «Дожидайтесь, выехала. Остаюсь всегда любящая дочь ваша Настя».
– Не надо, Тиша! – тихо сказала Катерина Петровна. – Не надо, милый. Бог с тобой. Спасибо тебе за доброе слово, за ласку.
Катерина Петровна с трудом отвернулась к стене, потом как будто уснула.
Тихон сидел в холодной прихожей на лавочке, курил, опустив голову, сплевывал и вздыхал, пока не вышла Манюшка и не поманила в комнату Катерины Петровны.
Тихон вошел на цыпочках и всей пятерней отер лицо. Катерина Петровна лежала бледная, маленькая, как будто безмятежно уснувшая.
– Не дождалась, – пробормотал Тихон. – Эх, горе ее горькое, страданье неписаное! А ты смотри, дура, – сказал он сердито Манюшке, – за добро плати добром, не будь пустельгой… Сиди здесь, а я сбегаю в сельсовет, доложу.
Он ушел, а Манюшка сидела на табурете, подобрав колени, тряслась и смотрела не отрываясь на Катерину Петровну.
Хоронили Катерину Петровну на следующий день. Подморозило. Выпал тонкий снежок. День побелел, и небо было сухое, светлое, но серое, будто над головой протянули вымытую, подмерзшую холстину. Дали за рекой стояли сизые. От них тянуло острым и веселым запахом снега, схваченной первым морозом ивовой коры.
На похороны собрались старухи и ребята. Гроб на кладбище несли Тихон, Василий и два брата Малявины – старички, будто заросшие чистой паклей. Манюшка с братом Володькой несла крышку гроба и не мигая смотрела перед собой.
Кладбище было за селом, над рекой. На нем росли высокие, желтые от лишаев вербы.
По дороге встретилась учительница. Она недавно приехала из областного города и никого еще в Заборье не знала.
– Учителька идет, учителька! – зашептали мальчишки.
Учительница была молоденькая, застенчивая, сероглазая, совсем еще девочка. Она увидела похороны и робко остановилась, испуганно посмотрела на маленькую старушку в гробу. На лицо старушки падали и не таяли колкие снежинки. Там, в областном городе, у учительницы осталась мать – вот такая же маленькая, вечно взволнованная заботами о дочери и такая же совершенно седая.
Учительница постояла и медленно пошла вслед за гробом. Старухи оглядывались на нее, шептались, что вот, мол, тихая какая девушка и ей трудно будет первое время с ребятами – уж очень они в Заборье самостоятельные и озорные.
Учительница наконец решилась и спросила одну из старух, бабку Матрену:
– Одинокая, должно быть, была эта старушка?
– И-и, мила-ая, – тотчас запела Матрена, – почитай что совсем одинокая. И такая задушевная была, такая сердечная. Все, бывало, сидит и сидит у себя на диванчике одна, не с кем ей слова сказать. Такая жалость! Есть у нее в Ленинграде дочка, да, видно, высоко залетела. Так вот и померла без людей, без сродственников.
На кладбище гроб поставили около свежей могилы. Старухи кланялись гробу, дотрагивались темными руками до земли. Учительница подошла к гробу, наклонилась и поцеловала Катерину Петровну в высохшую желтую руку. Потом быстро выпрямилась, отвернулась и пошла к разрушенной кирпичной ограде.
За оградой, в легком перепархивающем снегу лежала любимая, чуть печальная, родная земля.
Учительница долго смотрела, слушала, как за ее спиной переговаривались старики, как стучала по крышке гроба земля и далеко по дворам кричали разноголосые петухи – предсказывали ясные дни, легкие морозы, зимнюю тишину.
В Заборье Настя приехала на второй день после похорон. Она застала свежий могильный холм на кладбище – земля на нем смерзлась комками – и холодную темную комнату Катерины Петровны, из которой, казалось, жизнь ушла давным-давно.
В этой комнате Настя проплакала всю ночь, пока за окнами не засинел мутный и тяжелый рассвет.
Уехала Настя из Заборья крадучись, стараясь, чтобы ее никто нз увидел и ни о чем не расспрашивал. Ей казалось, что никто, кроме Катерины Петровны, не мог снять с нее непоправимой вины, невыносимой тяжести.
Рассказ Бориса Екимова: “Говори, мама, говори”
По утрам теперь звонил телефон-мобильник. Черная коробочка оживала: загорался в ней свет, пела веселая музыка и объявлялся голос дочери, словно рядом она:
– Мама, здравствуй! Ты в порядке? Молодец! Вопросы и пожелания? замечательно! Тогда целую. Будь-будь!
Коробочка тухла, смолкала. Старая Катерина дивилась на нее, не могла привыкнуть. Такая вроде малость – спичечный коробок. Никаких проводов. Лежит-лежит – и вдруг заиграет, засветит, и голос дочери:
– Мама, здравствуй! Ты в порядке? Не надумала ехать? Гляди… Вопросов нет? Целую. Будь-будь!
А ведь до города, где дочь живет, полторы сотни верст. И не всегда легких, особенно в непогоду.
Хутор, еще недавно людный, с кончиной колхоза разошелся, разъехался, вымер. Остались лишь старики да пьянь. И хлеб не возят, про остальное не говоря. Тяжело старому человеку зимовать. Вот и решила ехать на зиму к своим. Но с хутором, с гнездом насиженным нелегко расставаться. Куда девать малую живность: Тузика, кошку да кур? Распихивать по людям?.. И о хате душа болит. Пьянчуги залезут, последние кастрюлешки упрут.
Да и не больно весело на старости лет новые углы обживать. Хоть и родные дети, но стены чужие и вовсе другая жизнь. Гостюй да оглядывайся. Вот и думала: ехать, не ехать?.. А тут еще телефон привезли на подмогу – «мобилу». Долго объясняли про кнопки: какие нажимать, а какие не трогать. Обычно звонила дочь из города, по утрам.
Запоет веселая музыка, вспыхнет в коробочке свет. Поначалу старой Катерине казалось, что там, словно в малом, но телевизоре, появится лицо дочери. Объявлялся лишь голос, далекий и ненадолго:
– Мама, здравствуй! Ты в порядке? Молодец. Вопросы есть? Вот и хорошо. Целую. Будь-будь.
Не успеешь и рта раскрыть, а коробочка уж потухла.
– Это что за страсть такая… – ворчала старая женщина. – Не телефон, свиристелка. Прокукарекал: будь-будь… Вот тебе и будь. А тут…
А тут, то есть в жизни хуторской, стариковской, было много всего, о чем рассказать хотелось.
– Мама, слышишь меня?
– Слышу, слышу… Это ты, доча? А голос будто не твой, какой-то хрипавый. Ты не хвораешь? Гляди одевайся теплей. А то вы городские – модные, платок пуховый повяжи. И нехай глядят. Здоровье дороже. А то я ныне сон видала, такой нехороший. К чему бы? Вроде на нашем подворье стоит скотиняка. Живая. Прямо у порога. Хвост у нее лошадиный, на голове – рога, а морда козиная. Это что за страсть? И к чему бы такое?
– Мама, – донеслось из телефона строгое. – Говори по делу, а не про козиные морды. Мы же тебе объясняли: тариф.
– Прости Христа ради, – опомнилась старая женщина. Ее и впрямь упреждали, когда телефон привезли, что он дорогой и нужно говорить короче, о самом главном.
Но что оно в жизни главное? Особенно у старых людей… И в самом деле ведь привиделась ночью такая страсть: лошадиный хвост и козья страшенная морда.
Вот и думай, к чему это? Наверное, не к добру.
Снова миновал день, за ним – другой. Старой женщины жизнь катилась привычно: подняться, прибраться, выпустить на волю кур; покормить да напоить свою малую живность да и самой чего поклевать. А потом пойдет цеплять дело за дело. Не зря говорится: хоть и дом невелик, а сидеть не велит.
Прошел еще один день. А утром слегка подморозило. Деревья, кусты и сухие травы стояли в легком куржаке – белом пушистом инее. Старая Катерина, выйдя во двор, глядела вокруг, на эту красоту, радуясь, а надо бы вниз, под ноги глядеть. Шла-шла, запнулась, упала, больно ударившись о корневище.
Неловко начался день, да так и пошел не в лад.
Как всегда поутру, засветил и запел телефон мобильный.
– Здравствуй, моя доча, здравствуй. Одно лишь звание, что – живая. Я ныне так вдарилась, – пожаловалась она. – Не то нога подыграла, а может, склизь. Где, где… – подосадовала она. – Во дворе. Воротца пошла отворять, с ночи. А тама, возля ворот, там грушина-черномяска. Ты ее любишь. Она сладимая. Я из нее вам компот варю. Иначе бы я ее давно ликвидировала. Возля этой грушины…
– Мама, – раздался в телефоне далекий голос, – конкретней говори, что случилось, а не про сладимую грушину.
– А я тебе о чем и толкую. Тама корень из земли вылез, как змеюка. А я шла не глядела. Да тут еще глупомордая кошка под ноги суется. Этот корень… Летось Володю просила до скольких разов: убери его Христа ради. Он на самом ходу. Черномяска…
– Мама, говори, пожалуйста, конкретней. О себе, а не о черномяске. Не забывай, что это – мобильник, тариф. Что болит? Ничего не сломала?
– Вроде бы не сломала, – все поняла старая женщина. – Прикладаю капустный лист.
На том и закончился с дочерью разговор. Остальное самой себе пришлось досказывать: «Чего болит, не болит… Все у меня болит, каждая косточка. Такая жизнь позади…»
И, отгоняя горькие мысли, старая женщина занялась привычными делами во дворе и в доме. Но старалась больше толочься под крышей, чтобы еще не упасть. А потом возле прялки уселась. Пушистая кудель, шерстяная нить, мерное вращенье колеса старинной самопряхи. И мысли, словно нить, тянутся и тянутся. А за окном – день осенний, словно бы сумерки. И вроде зябко. Надо бы протопить, но дровишек – внатяг. Вдруг и впрямь зимовать придется.
В свою пору включила радио, ожидая слов о погоде. Но после короткого молчания из репродуктора донесся мягкий, ласковый голос молодой женщины:
– Болят ваши косточки?..
Так впору и к месту были эти душевные слова, что ответилось само собой:
– Болят, моя доча…
– Ноют руки и ноги?.. – словно угадывая и зная судьбу, спрашивал добрый голос.
– Спасу нет… Молодые были, не чуяли. В доярках да в свинарках. А обувка – никакая. А потом в резиновые сапоги влезли, зимой и летом в них. Вот и нудят…
– Болит ваша спина… – мягко ворковал, словно завораживая, женский голос.
– Заболит, моя доча… Век на горбу таскала чувалы да вахли с соломой. Как не болеть… Такая жизнь…
Жизнь ведь и вправду нелегкой выдалась: война, сиротство, тяжкая колхозная работа.
Ласковый голос из репродуктора вещал и вещал, а потом смолк. Старая женщина даже всплакнула, ругая себя: «Овечка глупая… Чего ревешь?..» Но плакалось. И от слез вроде бы стало легче.
И тут совсем неожиданно, в обеденный неурочный час, заиграла музыка и засветил, проснувшись, мобильный телефон. Старая женщина испугалась:
– Доча, доча… Чего случилось? Не заболел кто? А я всполохнулась: не к сроку звонишь. Ты на меня, доча, не держи обиду. Я знаю, что дорогой телефон, деньги большие. Но я ведь взаправду чуток не убилась. Тама, возля этой дулинки… – Она опомнилась: – Господи, опять я про эту дулинку, прости, моя доча…
Издалека, через многие километры, донесся голос дочери:
– Говори, мама, говори…
– Вот я и гутарю. Ныне какая-то склизь. А тут еще эта кошка… Да корень этот под ноги лезет, от грушины. Нам, старым, ныне ведь все мешает. Я бы эту грушину навовсе ликвидировала, но ты ее любишь. Запарить ее и сушить, как бывалоча… Опять я не то плету… Прости, моя доча. Ты слышишь меня?..
В далеком городе дочь ее слышала и даже видела, прикрыв глаза, старую мать свою: маленькую, согбенную, в белом платочке. Увидела, но почуяла вдруг, как все это зыбко и ненадежно: телефонная связь, видение.
– Говори, мама… – просила она и боялась лишь одного: вдруг оборвется и, может быть, навсегда этот голос и эта жизнь. – Говори, мама, говори…
Владимир Тендряков.
Хлеб для собаки
Как-то вечером мы сидели с отцом дома на крылечке.
У отца в последнее время было какое-то темное лицо, красные веки, чем-то он напоминал мне начальника станции, гулявшего вдоль вокзального сквера в красной шапке.
Неожиданно внизу, под крыльцом, словно из-под земли выросла собака. У нее были пустынно-тусклые, какие-то непромыто желтые глаза и ненормально взлохмаченная на боках, на спине, серыми клоками шерсть. Она минуту-другую пристально глядела на нас своим пустующим взором и исчезла столь же мгновенно, как и появилась.
— Что это у неё шерсть так растет? — спросил я.
Отец помолчал, нехотя пояснил:
— Выпадает… От голода. Хозяин ее сам, наверное, с голодухи плешивеет.
И меня словно обдало банным паром. Я, кажется, нашел самое, самое несчастное существо в поселке. Слонов и шкилетников нет-нет да кто-то и пожалеет, пусть даже тайком, стыдясь, про себя, нет-нет да и найдется дурачок вроде меня, который сунет им хлебца. А собака… Даже отец сейчас пожалел не собаку, а ее неизвестного хозяина — «с голодухи плешивеет». Сдохнет собака, и не найдется даже Абрама, который бы ее прибрал.
На следующий день я с утра сидел на крыльце с карманами, набитыми кусками хлеба. Сидел и терпеливо ждал — не появится ли та самая…
Она появилась, как и вчера, внезапно, бесшумно, уставилась на меня пустыми, немытыми глазами. Я пошевелился, чтоб вынуть хлеб, и она шарахнулась… Но краем глаза успела увидеть вынутый хлеб, застыла, уставилась издалека на мои руки — пусто, без выражения.
— Иди… Да иди же. Не бойся.
Она смотрела и не шевелилась, готовая в любую секунду исчезнуть. Она не верила ни ласковому голосу, ни заискивающим улыбкам, ни хлебу в руке. Сколько я ни упрашивал — не подошла, но и не исчезла.
После получасовой борьбы я наконец бросил хлеб. Не сводя с меня пустых, не пускающих в себя глаз, она боком, боком приблизилась к куску. Прыжок — и… ни куска, ни собаки.
На следующее утро — новая встреча, с теми же пустынными переглядками, с той же несгибаемой недоверчивостью к ласке в голосе, к доброжелательно протянутому хлебу. Кусок был схвачен только тогда, когда был брошен на землю. Второго куска я ей подарить уже не мог.
То же самое и на третье утро, и на четвертое… Мы не пропускали ни одного дня, чтоб не встретиться, но ближе друг другу не стали. Я так и не смог приучить ее брать хлеб из моих рук. Я ни разу не видел в ее желтых, пустых, неглубоких глазах какого-либо выражения — даже собачьего страха, не говоря уже о собачьей умильности и дружеской расположенности.
Похоже, я и тут столкнулся с жертвой времени. Я знал, что некоторые ссыльные питались собаками, подманивали, убивали, разделывали. Наверное, и моя знакомая попадала к ним в руки. Убить ее они не смогли, зато убили в ней навсегда доверчивость к человеку. А мне, похоже, она особенно не доверяла. Воспитанная голодной улицей, могла ли она вообразить себе такого дурака, который готов дать корм просто так, ничего не требуя взамен… даже благодарности.
Да, даже благодарности. Это своего рода плата, а мне вполне было достаточно того, что я кого-то кормлю, поддерживаю чью-то жизнь, значит, и сам имею право есть и жить.
Не облезшего от голода пса кормил я кусками хлеба, а свою совесть.
Не скажу, чтоб моей совести так уж нравилась эта подозрительная пища. Моя совесть продолжала воспаляться, но не столь сильно, не опасно для жизни.
В тот месяц застрелился начальник станции, которому по долгу службы приходилось ходить в красной шапке вдоль вокзального скверика. Он не догадался найти для себя несчастную собачонку, чтоб кормить каждый день, отрывая хлеб от себя.
Небольшой рассказ о войне
Евгений Рыбаков
Я в Бога поверил на войне, - рассказывал мне дед, - и из-за одного человека. Звали Анатолий. Он служил в нашем танковом расчете с декабря 1941-го. Механиком. Парень был с Псковщины из городка Порхова. Он был весь спокойный, с виду неторопливый. И всегда крест на шее. Перед всяким боем он обязательно осенял себя крестным знамением.
Наш командир – Юра, яростный комсомолец, прямо видеть не мог ни крестика этого медного, ни крестного знамения.
; Ты что, из попов?! – так и налетал он на Анатолия. – И откуда вы, такие, беретесь? И как тебя только на фронт позвали? Ты же не наш человек!
Толя с обычным своим достоинством отвечал, не спеша с расстановкой: «Я наш, пскопской, русской, стало быть. И не из попов, а из крестьян. Верующая у меня бабушка, дай ей Бог здравия, она и воспитала в вере. А на фронте я – доброволец, ты же знаешь. Православные всегда за Отечество воевали».
Юрка кипел от злости, но придраться к Толе, кроме креста, было не за что - танкист был как полагается. Когда в 42-м мы однажды едва не попали в окружение, помню, как Юрий нам всем сказал:
; Значит, если у немцев окажемся, всем приказ – застрелиться. Нельзя сдаваться!
Мы молчали, подавлено и напряженно, один Толя ответил, как всегда не торопясь: «Я стреляться не могу, этого греха Господь не прощает, самоубийства, стало быть».
;А если к немцем попадешь и предателем заделаешься? – зло бросил Юрий.
Не заделаюсь, - ответил Толя. Слава Богу, мы тогда избежали окружения и плена…
В начале 1944-го, в Белоруссии, несколько экипажей получили приказ идти к узловой станции, где наша пехота уже несколько часов вела бой. Там застрял немецкий состав с боеприпасами – он тянулся на подмогу крупному соединению, что пыталось отбить у нас ключевую позицию... Бой был короткий. Две наши машины сразу запылали. Наш танк обогнул их и, на полном ходу, шел к уже видневшейся за деревьями станции, когда что-то шарахнуло по броне, и вдруг вспыхнул огонь внутри в кабине. …Танк встал. Мы с Толей выволокли самого молодого из нас, Володю, из люка, на землю опустили и отбежали с ним метров на сорок. Смотрим – мертвый. Бывает, что сразу видно… И тут Толя кричит: «А где командир?»
И верно, нету Юрия… А танк уже горит весь, полыхает. Толя перекрестился, бросил мне: «Прикрой!» - и назад. …Когда я подбежал к танку, он уже тащил Юрку вниз. Командир был жив, его просто сильно контузило и обожгло. Он почти ничего не видел. Но именно он, услыхав вдруг скрежет, … закричал: «Братцы, поезд! Прорывается!» … И вдруг мы услышали, как взревел и зарокотал наш танк… Танк горел весь, горел, как огромный факел. … Немцы, увидев несущийся на них огненный смерч, подняли беспорядочную стрельбу, но остановить Т-34 уже не смогли. Полыхая пламенем, танк на полном ходу врезался в передние вагоны немецкого состава. Помню, как лопнул воздух от адского грохота: это стали один за другим взрываться ящики со снарядами. … В медсанбате Юрка плакал, как мальчишка, и повторял хрипло кашляя: «Миша, слушай, а как-же Бог-то? Ему же Тольке-то нельзя было себя убивать. Раз он верующий! Что же теперь будет-то!»
Спустя два года я приехал на Псковщину, в маленький Порхов. … Я нашел небольшую церковь. Там бабушку Толи и самого Толю помнили. Тамошний старенький батюшка благословлял его перед уходом на фронт. Этому батюшке я честно, как на духу рассказал всю Толину историю и как он погиб. Батюшка задумался, перекрестился, покачал головой. И по полному чину отпел раба Божия Анатолия, за Отечество и веру православную убиенного. Душу свою положившего за Отечество.»
Марина Дружинина
Мой приятель - супермен
На уроке русского языка нас ожидал сюрприз.
- Диктанта сегодня не будет! - объявила Татьяна Евгеньевна. - Зато сейчас вы будете писать сочинение под условным названием "Мой друг". Надеюсь, вы отнесётесь к этому заданию ответственно и творчески. Итак, жду от вас кратких и ярких портретов друзей, одноклассников или просто знакомых!
"Напишу-ка про Петьку! - решил я. - Может, он не очень-то мне и друг, но что знакомый - это факт. Да и сидит прямо передо мной - очень уж удобно его описывать!"
В этот момент Петька как будто почувствовал, что я за ним наблюдаю, и пошевелил ушами. Поэтому сочинение я начал так: "Мой друг здорово шевелит ушами..."
Описывать Петьку оказалось очень интересно. Я даже не заметил, как подошла Татьяна Евгеньевна.
- Вова, очнись! Все уже закончили работу!
- Я тоже закончил!
- А про кого это ты с таким упоением писал?
- Так, про одного человека из нашего класса, - загадочно ответил я.
- Прекрасно! - воскликнула учительница. - Читай вслух, а мы будем угадывать, кто этот человек.
- "Мой друг здорово шевелит ушами, - начал я. - Хотя они у него огромные, как лопухи, и с первого взгляда очень неповоротливые…"
- Да это же Пашка Ромашкин! - выкрикнула Людка Пустякова. - У него как раз такие уши!
- Вот и неправильно! - отрезал я и продолжал: - "Мой друг не любит учиться. Зато он очень любит поесть. В общем, прожорливый такой друг. Несмотря на это, он тощий и бледный. Плечики у друга узенькие, глазки маленькие и хитрые. Он очень невзрачный с виду - так, сутулая спичка в школьной форме. Или бледная поганка…"
- Тогда это Владик Гусев! Вон он какой тощий! - снова закричала Пустякова.
- А уши-то не сходятся! - закричали другие.
- Перестаньте шуметь! - вмешалась учительница. - Вова закончит, тогда и разберёмся.
- "Иногда мой друг бывает ужасно вредный, - прочитал я дальше. - А иногда не ужасно. Он обожает смеяться над другими. И зубы у него торчат в разные стороны. Как у вампира…"
- Ребята! Да это же сам Вовка! - вдруг завопил Петька. - Всё совпадает! И плечи! И вредный! И зубы торчат!
- Правильно! - подхватили другие ребята. - Вот так Вовка! Здорово сам себя описал!
Некоторые девчонки даже захлопали в ладоши.
- Раз все хором угадали, значит, действительно похож, - сказала учительница. - Но очень уж ты к себе критически относишься. Карикатуру какую-то изобразил!
- Да не я это! Ничего вы не понимаете! - Я прямо-таки взмок от возмущения. - Это Петька! Разве не ясно?!
Все захохотали, а Петька показал мне язык и запрыгал на стуле.
- Петя, уймись. Сейчас мы послушаем, что ты написал, - сказала Татьяна Евгеньевна. - А тебе, Вова, есть над чем подумать.
Я сел, а Петька встал. И провозгласил:
- "У моего друга безумно красивое лицо! Он потрясающе сложён, умён и силён. И это сразу заметно. У него длинные крепкие пальцы, стальные мускулы, толстая шея и широченные плечи. О голову моего друга можно запросто разбить кирпич. А друг и глазом не моргнёт. Только засмеётся. Мой друг знает всё на свете. Я люблю с ним поговорить о том о сём. То и дело мой друг приходит мне на помощь. И днём, и ночью!.."
- Вот это друг! - восхитилась Татьяна Евгеньевна. - Позавидуешь! Я бы сама не отказалась от такого супердруга! Ну-ка, ребята, быстренько: кто это?
Но мы ничего не понимали и недоумевающе переглядывались.
- А я знаю! Это Сильвестр Сталлоне! - неожиданно выпалила Пустякова.
Но никто не отреагировал на такую глупость: будет ещё Сталлоне с Петькой болтать о том о сём!
А Татьяна Евгеньевна всё же уточнила:
- А друг-то из этого класса?
- Из этого! - подтвердил Петька. И мы опять стали вытаращивать глаза и вертеться во все стороны.
- Ладно, Петя, сдаёмся! - наконец сказала учительница. - Кто же герой твоего рассказа?
Петька потупил глаза и застенчиво произнёс:
- Это я.
Монопьеса Монолог слепой девушки
Танечка Седых
На сцене стоит два стула. Играет медленная классическая музыка. В зал входит девушка, в плащике, на шее повязан платок, в легких туфлях. Взгляд ее обращен в никуда, видно, что она слепа. Она стоит, переминается с ноги на ногу, садится на один из стульев, потом опять встает, смотрит на часы. Садится опять, наслаждается музыкой. Чувствует, что кто-то к ней подходит. Встает.
"Это ты? Здравствуй! Я узнала тебя. Ты всегда так мягко и тяжело дышишь и походка у тебя такая плавная, летящая. Сколько жду? Нет, совсем недолго, я пришла минут 15 назад. Ты же знаешь, как я люблю шум фонтана и смех играющих детей на детской площадке. А шелест листвы напоминает мне о чудесных, летних и беззаботных днях моего детства. Наивная? Нет, просто я люблю мечтать и умею радоваться мелочам! Таким как аромат травы и прохлада тумана, прикосновение теплой ладони и мелодия раннего утра, музыка пробуждения. А все остальное для меня не имеет значения. Я научилась чувствовать те вещи, которые нельзя увидеть, которые можно только понять сердцем. Как бы я хотела, чтобы ты ими проникся как и я…Господи, что же я говорю! Мое желание эгоистично! Ты владеешь божественным даром…Что в нем божественного??? Вопрос зрячего человека! Всем людям свойственно не ценить то, что они имеют, и лишь потеряв, страдать. Но только слепые могут сказать тебе, что реальность есть и за рамками видимого. В том самом запахе, мелодии и объятии. Прости меня… Ты прощаешь меня?..."
Девушка садится на один из стульев, смотрит мечтательно в пустоту.
"Пройдемся? Или сядем и послушаем, как играет на флейте уличный музыкант? Расскажи мне, как он выглядит! Как я думаю? Я думаю, он похож на Джона Леннона, он одет в поношенный коричневый пиджак с кожаными заплатками на локтях, клетчатую рубашку и брюки с подтяжками… Да, ты прав, так должен был бы быть одет саксофонист. А рядом с ним лежит черный футляр от его флейты, в который дети насыпали пшена и голуби клюют его прямо из футляра. Фантазия разыгралась… Зато я могу описать на что похожа мелодия музыканта. Звуки флейты подобны пению птиц весенним утром, они подобны каплям дождя и переливам радуги. Они заставляют мою душу рваться высоко-высоко к небесам! Я просто чувствую, как во мне растет непреодолимое желание подняться на мысочки, вскинуть руки к верху и запеть, запеть, конечно, запеть, только у этой мелодии нет слов, как у меня нет света в глазах… Я не плачу. Просто иногда я чувствую недостаток чего-то. Сама не пойму чего. Да, я научилась воспринимать и чувствовать людей по голосу, по их дыханию, походке. Я легко могу определить цвет кожи, длину волос, рост и цвет глаз говорящего или поющего. Но я трогаю свое лицо, и я не знаю, какое оно. Я как будто потеряна для самой себя…Как закрытая книга. Я могу понюхать, потрогать и услышать все на этом свете. Но я для самой себя останусь загадкой навсегда".
Девушка хватается за руку, как будто кто-то потрогал ее там. Она опускает вторую руку на первую и гладит воображаемую руку собеседника.
"Ты взял меня за руку. Твое прикосновение я узнаю из тысячи других. Твоя рука – как путеводная нить, ведущая меня по лабиринту темноты, которая лишь изредка приобретает серый оттенок. Когда? В минуты, когда я плачу. Веришь, слезы как будто смывают эту завесу с моих глаз. Я слушаю музыку…И когда ритм, тональность и слова звучат и сочетаются, когда они находятся на пике взаимной гармонии, это как кульминация, оргазм и у меня из глаз льются слезы. Но это не горькие слезы, не слезы страдания или горечи. Это благодарные слезы, лечащие и успокаивающие. Но что это я все про слёзы….Ты улыбаешься! Я чувствую это, я слышу, как шевелятся твои волосы, как сужаются в улыбке глаза".
Девушка встает, обходит стул, опирается на его спинку, как будто кладет руки на плечи собеседника.
"Мы с тобой сидим так, очень дружно и уютно, держимся за руки, улыбаемся. Это незабываемое ощущение. И искренность и доброту твоей ладони не заменят никакие красочные картинки и разноцветные фломастеры!!!"
Девушка садится на стул опять, и больше уже не встает. Она уже не смотрит на собеседника, она смотрит в зал, как бы пытаясь рассмотреть каждого в зале, но у нее не получается. Музыка играет чуть громче.
"Мимо проходят люди, они улыбаются, потому что ярко светит солнце. Я ощущаю его на лице и теле. Его тепло окутывает все тело, словно пуховое одеяло. Люди радуются голубому небо, солнцу и теплу! Дети бегают босиком по теплому асфальту. А взрослые надевают легкие мокасины и ситцевые платки, развивающиеся на ветерке. А ты знаешь, я очень люблю, когда зимой с неба сыпятся большие хлопья снега. Я чувствую, как они тают у меня на веках и губах, и тогда я верю, что я принадлежу этому миру. Наравне с солнцем, небом, птицами и песнями. Каждый человек, каждая фенечка и грушенька по-своему приспосабливается к огромному миру вокруг нас. Я – его частичка, незрячая, но верящая, что благодаря силе любви ко всему живому, ко всему, что поет, пахнет и греет, я тонко чувствую все палитру и радугу его переплетений…Ты меня понимаешь? Нет, ты же зрячий. Ты меня любишь? Я тоже тебя люблю. И этого для нас достаточно".
~ 2009
Марина Дружинина. Звоните, вам споют!
В воскресенье мы пили чай с вареньем и слушали радио. Как всегда в это время, радиослушатели в прямом эфире поздравляли своих друзей, родственников, начальников с днём рождения, днём свадьбы или ещё с чем-нибудь знаменательным; рассказывали, какие они расчудесные, и просили исполнить для этих прекрасных людей хорошие песни.
— Ещё один звонок! — в очередной раз ликующе провозгласил диктор. — Алло! Мы слушаем вас! Кого будем поздравлять?
И тут... Я ушам своим не поверил! Раздался голос моего одноклассника Владьки:
— Это говорит Владислав Николаевич Гусев! Поздравляю Владимира Петровича Ручкина, ученика четвёртого класса «Б»! Он получил пятёрку по математике! Первую в этой четверти! И вообще первую! Передайте для него лучшую песню!
— Замечательное поздравление! — восхитился диктор. — Мы присоединяемся к этим тёплым словам и желаем уважаемому Владимиру Петровичу, чтобы упомянутая пятёрка была не последней в его жизни! А сейчас — «Дважды два — четыре»!
Заиграла музыка, а я чуть чаем не поперхнулся. Шутка ли — в честь меня песню поют! Ведь Ручкин — это я! Да ещё и Владимир! Да ещё и Петрович! И вообще, в четвёртом «Б» учусь! Всё совпадает! Всё, кроме пятёрки. Никаких пятёрок я не получал. Никогда. А в дневнике у меня красовалось нечто прямо противоположное.
— Вовка! Неужели ты пятёрку получил?! — Мама выскочила из-за стола и бросилась меня обнимать-целовать. — Наконец-то! Я так мечтала об этом! Что же ты молчал? Скромный какой! А Владик-то — настоящий друг! Как за тебя радуется! Даже по радио поздравил! Пятёрочку надо отпраздновать! Я испеку что-нибудь вкусное! — Мама тут же замесила тесто и начала лепить пирожки, весело напевая: «Дважды два — четыре, дважды два — четыре».
Я хотел крикнуть, что Владик — не друг, а гад! Всё врёт! Никакой пятёрки не было! Но язык совершенно не поворачивался. Как я ни старался. Уж очень мама обрадовалась. Никогда не думал, что мамина радость так действует на мой язык!
— Молодец, сынок! — замахал газетой папа. — Покажи пятёрочку!
— У нас дневники собрали, — соврал я. — Может, завтра раздадут, или послезавтра...
— Ну ладно! Когда раздадут, тогда и полюбуемся! И пойдём в цирк! А сейчас я сбегаю за мороженым для всех нас! — Папа умчался как вихрь, а я кинулся в комнату, к телефону.
Трубку снял Владик.
— Привет! — хихикает. — Радио слушал?
— Ты что, совсем очумел? — зашипел я. — Родители тут голову потеряли из-за твоих дурацких шуток! А мне расхлёбывать! Где я им пятёрку возьму?
— Как это где? — серьёзно ответил Владик. — Завтра в школе. Приходи ко мне прямо сейчас уроки делать.
Скрипя зубами, я отправился к Владику. А что мне ещё оставалось?..
В общем, целых два часа мы решали примеры, задачи... И всё это вместо моего любимого триллера «Арбузы-людоеды»! Кошмар! Ну, Владька, погоди!
На следующий день на уроке математики Алевтина Васильевна спросила:
— Кто хочет разобрать домашнее задание у доски?
Владик ткнул меня в бок. Я ойкнул и поднял руку.
Первый раз в жизни.
— Ручкин? — удивилась Алевтина Васильевна. — Что ж, милости просим!
А потом... Потом случилось чудо. Я всё решил и объяснил правильно. И в моём дневнике заалела гордая пятёрка! Честное слово, я даже не представлял, что получать пятёрки так приятно! Кто не верит, пусть попробует...
В воскресенье мы, как всегда, пили чай и слушали
передачу «Звоните, вам споют». Вдруг радиоприёмник опять затараторил Владькиным голосом:
— Поздравляю Владимира Петровича Ручкина из четвёртого «Б» с пятёркой по русскому языку! Прошу передать для него лучшую песню!
Чего-о-о-о?! Только русского языка мне ещё не хватало! Я вздрогнул и с отчаянной надеждой посмотрел на маму — может, не расслышала. Но её глаза сияли.
— Какой же ты у меня умница! — счастливо улыбаясь, воскликнула мама.
Надежда Тэффи
Счастливая
Да, один раз я была счастлива.
Я давно определила, что такое счастье, очень давно - в шесть лет. А когда оно пришло ко мне, я его не сразу узнала. Но вспомнила, какое оно должно быть, и тогда поняла, что я счастлива.
* * *
Я помню: мне шесть лет, моей сестре - четыре.
Мы долго бегали после обеда вдоль длинного зала, догоняли друг друга, визжали и падали. Теперь мы устали и притихли.
Стоим рядом, смотрим в окно на мутно-весеннюю сумеречную улицу.
Сумерки весенние всегда тревожны и всегда печальны.
И мы молчим. Слушаем, как дрожат хрусталики канделябров от проезжающих по улице телег.
Если бы мы были большие, мы бы думали о людской злобе, об обидах, о нашей любви, которую оскорбили, и о той любви, которую мы оскорбили сами, и о счастье, которого нет.
Но мы - дети, и мы ничего не знаем. Мы только молчим. Нам жутко обернуться. Нам кажется, что зал уже совсем потемнел и потемнел весь этот большой, гулкий дом, в котором мы живем. Отчего он такой тихий сейчас? Может быть, все ушли из него и забыли нас, маленьких девочек, прижавшихся к окну в темной огромной комнате?
Около своего плеча вижу испуганный, круглый глаз сестры. Она смотрит на меня - заплакать ей или нет?
И тут я вспоминаю мое сегодняшнее дневное впечатление, такое яркое, такое красивое, что забываю сразу и темный дом, и тускло-тоскливую улицу.
- Лена! - говорю я громко и весело.- Лена! Я сегодня видела конку!
Я не могу рассказать ей все о том безмерно радостном впечатлении, какое произвела на меня конка.
Лошади были белые и бежали скоро-скоро; сам вагон был красный или желтый, красивый, народа в нем сидело много, все чужие, так что могли друг с другом познакомиться и даже поиграть в какую-нибудь тихую игру. А сзади на подножке стоял кондуктор, весь в золоте,- а может быть, и не весь, а только немножко, на пуговицах,- и трубил в золотую трубу:
- Ррам-рра-ра!
Само солнце звенело в этой трубе и вылетало из нее златозвонкими брызгами.
Как расскажешь это все! Можно сказать только:
- Лена! Я видела конку!
Да и не надо ничего больше. По моему голосу, по моему лицу она поняла всю беспредельную красоту этого видения.
И неужели каждый может вскочить в эту колесницу радости и понестись под звоны солнечной трубы?
- Ррам-рра-ра!
Нет, не всякий. Фрейлейн говорит, что нужно за это платить. Оттого нас там и не возят. Нас запирают в скучную, затхлую карету с дребезжащим окном, пахнущую сафьяном и пачулями, и не позволяют даже прижимать нос к стеклу.
Но когда мы будем большими и богатыми, мы будем ездить только на конке. Мы будем, будем, будем счастливыми!
Сергей Куцко
ВОЛКИ
Так уж устроена деревенская жизнь, что если и до полудня не выйдешь в лес, не прогуляться по знакомым грибным да ягодным местам, то к вечеру и бежать нечего, всё попрячется.
Так рассудила и одна девушка. Солнце только поднялось до верхушек елей, а в руках уже полное лукошко, далеко забрела, но зато грибы какие! С благодарностью она посмотрела вокруг и только собралась было уходить, как дальние кусты неожиданно вздрогнули и на поляну вышел зверь, глаза его цепко следили за фигурой девушки.
— Ой, собака! — сказала она.
Где-то недалеко паслись коровы, и знакомство в лесу с пастушьей собакой не было им большой неожиданностью. Но встреча с ещё несколькими парами звериных глаз ввела в оцепенение…
“Волки, — мелькнула мысль, — недалеко дорога, бежать…” Да силы исчезли, корзинка невольно выпала из рук, ноги стали ватными и непослушными.
— Мама! — этот внезапный крик приостановил стаю, которая дошла уже до середины поляны. — Люди, помогите! — троекратно пронеслось над лесом.
Как потом рассказывали пастухи: “Мы слышали крики, думали, дети балуются…” Это в пяти километрах от деревни, в лесу!
Волки медленно подступали, впереди шла волчица. Бывает так у этих зверей — волчица становится во главе стаи. Только у неё глаза были не столь свирепы, сколь изучающи. Они словно вопрошали: “Ну что, человек? Что ты сделаешь сейчас, когда нет в твоих руках оружия, а рядом нет твоих сородичей?”
Девушка упала на колени, закрыла глаза руками и заплакала. Внезапно к ней пришла мысль о молитве, словно что-то встрепенулось в душе, словно воскресли слова бабушки, памятные с детства: “Богородицу проси! ”
Девушка не помнила слов молитвы. Осеняя себя крёстным знамением, она просила Матерь Божию, словно свою маму, в последней надежде на заступничество и спасение.
...Когда она открыла глаза, волки, минуя кусты, уходили в лес. Впереди не спеша, опустив голову, шла волчица.
Виталий Закруткин. Матерь человеческая
В эту сентябрьскую ночь небо вздрагивало, билось в частой дрожи, багряно светилось, отражая полыхавшие внизу пожары, и не было на нем видно ни луны, ни звезд. Над глухо гудящей землей громыхали ближние и дальние пушечные залпы. Все вокруг было залито неверным, тусклым медно-красным светом, отовсюду слышалось зловещее урчание, и со всех сторон наползали невнятные, пугающие шумы...
Прижавшись к земле, Мария лежала в глубокой борозде. Над ней, едва различимая в смутном полумраке, шуршала, покачивала высохшими метелками густая чаща кукурузы. Кусая от страха губы, закрыв уши руками, Мария вытянулась в ложбине борозды. Ей хотелось втиснуться в затвердевшую, поросшую травой пахоту, укрыться землей, чтоб не видеть и не слышать того, что творилось сейчас на хуторе.
Она легла на живот, уткнулась лицом в сухую траву. Но долго лежать так ей было больно и неудобно - беременность давала о себе знать. Вдыхая горьковатый запах травы, она повернулась на бок, полежала немного, потом легла на спину. Вверху, оставляя огненный след, гудя и высвистывая, проносились реактивные снаряды, зелеными и красными стрелами пронзали небо трассирующие пули. Снизу, от хутора, тянулся тошнотворный, удушливый запах дыма и гари.
- Господи, - всхлипывая, шептала Мария, - пошли мне смерть, господи... Нет у меня больше сил... не могу я... пошли мне смерть, прошу тебя, боже...
Она поднялась, стала на колени, прислушалась. "Будь что будет, подумала она в отчаянии, - лучше помереть там, со всеми". Подождав немного, оглядываясь по сторонам, как затравленная волчица, и ничего не видя в алом, шевелящемся мраке, Мария поползла на край кукурузного поля. Отсюда, с вершины покатого, почти неприметного холма, хутор был хорошо виден. До него было километра полтора, не больше, и то, что увидела Мария, пронизало ее смертным холодом.
Все тридцать домов хутора горели. Колеблемые ветром косые языки пламени прорывались сквозь черные клубы дыма, вздымали к потревоженному небу густые россыпи огненных искр. По освещенной заревом пожара единственной хуторской улице неторопливо ходили немецкие солдаты с длинными пылающими факелами в руках. Они протягивали факелы к соломенным и камышовым крышам домов, сараев, курятников, не пропуская на своем пути ничего, даже самого завалящего катушка или собачьей конуры, и следом за ними вспыхивали новые космы огня, и к небу летели и летели красноватые искры.
Два сильных взрыва потрясли воздух. Они следовали один за другим на западной стороне хутора, и Мария поняла, что немцы взорвали новый кирпичный коровник, построенный колхозом перед самой войной.
Всех оставшихся в живых хуторян - их вместе с женщинами и детьми было человек сто - немцы выгнали из домов и собрали на открытом месте, за хутором, там, где летом был колхозный ток. На току, подвешенный на высоком столбе, раскачивался керосиновый фонарь. Его слабый, мигающий свет казался едва заметной точкой. Мария хорошо знала это место. Год тому назад, вскоре после начала войны, она вместе с женщинами из своей бригады ворошила на току зерно. Многие плакали, вспоминая ушедших на фронт мужей, братьев, детей. Но война им казалась далекой, и не знали они тогда, что ее кровавый вал докатится до их неприметного, малого, затерянного в холмистой степи хутора. И вот в эту страшную сентябрьскую ночь на их глазах догорал родной хутор, а сами они, окруженные автоматчиками, стояли на току, словно отара бессловесных овец на тырле, и не знали, что их ждет...
Сердце Марии колотилось, руки дрожали. Она вскочила, хотела кинуться туда, на ток, но страх остановил ее. Попятившись, она снова приникла к земле, впилась зубами в руки, чтобы заглушить рвущийся из груди истошный крик. Так Мария лежала долго, по-детски всхлипывая, задыхаясь от едкого, ползущего на холм дыма.
Хутор догорал. Стали стихать орудийные залпы. В потемневшем небе послышался ровный гул летящих куда-то тяжелых бомбардировщиков. Со стороны тока Мария услышала надрывный женский плач и короткие, злые выкрики немцев. Сопровождаемая солдатами-автоматчиками нестройная толпа хуторян медленно двинулась по проселочной дороге. Дорога пролегала вдоль кукурузного поля совсем близко, метрах в сорока.
Мария затаила дыхание, приникла грудью к земле. "Куда ж они их гонят? - билась в ее воспаленном мозгу лихорадочная мысль. - Неужто расстреливать будут? Там же малые дети, ни в чем не повинные женщины..." Широко открыв глаза, она смотрела на дорогу. Толпа хуторян брела мимо нее. Три женщины несли на руках грудных детей. Мария узнала их. Это были две ее соседки, молодые солдатки, мужья которых ушли на фронт перед самым приходом немцев, а третья - эвакуированная учительница, она родила дочку уже здесь, на хуторе. Дети повзрослее ковыляли по дороге, держась за подолы материнских юбок, и Мария узнала и матерей и детей... Неуклюже прошагал на своих самодельных костылях дядя Корней, ногу ему отняли еще в ту германскую войну. Поддерживая друг друга, шли двое ветхих стариков-вдовцов, дед Кузьма и дед Никита. Они каждое лето сторожили колхозную бахчу и не раз угощали Марию сочными, прохладными арбузами. Хуторяне шли тихо, и лишь только кто-нибудь из женщин начинал громко, навзрыд плакать, к ней тотчас же подходил немец в каске, ударами автомата сбивал ее с ног. Толпа останавливалась. Ухватив упавшую женщину за ворот, немец поднимал ее, быстро и сердито лопотал что-то, указывая рукой вперед...
Всматриваясь в странный светящийся полумрак, Мария узнавала почти всех хуторян. Они шли с корзинками, с ведрами, с мешками за плечами, шли, повинуясь коротким окрикам автоматчиков. Никто из них не говорил ни слова, в толпе слышался только плач детей. И лишь на вершине холма, когда колонна почему-то задержалась, раздался душераздирающий вопль:
- Сволочи! Пала-а-чи! Фашистские выродки! Не хочу я вашей Германии! Не буду вашей батрачкой, гады!
Мария узнала голос. Кричала пятнадцатилетняя Саня Зименкова, комсомолка, дочка ушедшего на фронт хуторского тракториста. До войны Саня училась в седьмом классе, проживала в школьном интернате в далеком районном центре, но школа уже год не работала, Саня приехала к матери и осталась на хуторе.
- Санечка, чего это ты? Замолчи, доченька! - запричитала мать. Прошу тебя, замолчи! Убьют они тебя, деточка моя!
- Не буду молчать! - еще громче крикнула Саня. - Пускай убивают, бандиты проклятые!
Мария услышала короткую автоматную очередь. Хрипло заголосили женщины. Лающими голосами закаркали немцы. Толпа хуторян стала удаляться и скрылась за вершиной холма.
На Марию навалился липкий, холодный страх. "Это Саню убили", молнией обожгла ее страшная догадка. Она подождала немного, прислушалась. Человеческих голосов нигде не было слышно, только где-то в отдалении глуховато постукивали пулеметы. За перелеском, восточное хутора, то здесь, то там вспыхивали осветительные ракеты. Они повисали в воздухе, освещая мертвым желтоватым светом изуродованную землю, а через две-три минуты, истекая огненными каплями, гасли. На востоке, в трех километрах от хутора, проходил передний край немецкой обороны. Вместе с другими хуторянами Мария была там: немцы гоняли жителей рыть окопы и ходы сообщения. Извилистой линией они вились по восточному склону холма. Уже много месяцев, страшась темноты, немцы по ночам освещали линию своей обороны ракетами, чтобы вовремя заметить цепи атакующих советских солдат. А советские пулеметчики - Мария не раз видела это трассирующими пулями расстреливали вражеские ракеты, рассекали их, и они, угасая, падали на землю. Так было и сейчас: со стороны советских окопов затрещали пулеметы, и зеленые черточки пуль устремились к одной ракете, ко второй, к третьей и погасили их...
"Может, Саня живая? - подумала Мария. Может, ее только ранили и она, бедненькая, лежит на дороге, истекает кровью?" Выйдя из гущины кукурузы, Мария осмотрелась. Вокруг - никого. По холму тянулся пустой затравевший проселок. Хутор почти догорел, лишь кое-где еще вспыхивало пламя, да над пепелищем мельтешили искры. Прижимаясь к меже на краю кукурузного поля, Мария поползла к тому месту, откуда, как ей казалось, она слышала крик Сани и выстрелы. Ползти было больно и трудно. На меже сбились согнанные ветрами жесткие кусты перекати-поля, они кололи коленки и локти, а Мария была босиком, в одном старом ситцевом платье. Так, раздетой, она минувшим утром, на рассвете, убежала с хутора и теперь проклинала себя за то, что не взяла пальто, платок и не надела чулки и туфли.
Ползла она медленно, полуживая от страха. Часто останавливалась, вслушивалась в глухие, утробные звуки дальней стрельбы и снова ползла. Ей казалось, что все вокруг гудит: и небо, и земля, и что где-то в самых недоступных глубинах земли тоже не прекращается это тяжкое, смертное гудение.
Саню она нашла там, где и думала. Девочка лежала, распростертая, в кювете, раскинув худые руки и неудобно подогнув под себя босую левую ногу. Еле различая в зыбком мраке ее тело, Мария прижалась к ней, щекой ощутила липкую влажность на теплом плече, приложила ухо к маленькой, острой груди. Сердце девочки билось неровно: то замирало, то колотилось в порывистых толчках. "Живая!" - подумала Мария.
Оглядевшись, она поднялась, взяла Саню на руки и побежала к спасительной кукурузе. Короткий путь показался ей бесконечным. Она спотыкалась, дышала хрипло, боясь, что вот сейчас уронит Саню, упадет и больше не поднимется. Уже ничего не видя, не понимая, что вокруг нее жестяным шелестом шумят сухие стебли кукурузы, Мария опустилась на колени и потеряла сознание...
Очнулась она от надрывного стона Сани. Девочка лежала под ней, захлебываясь от заполнившей рот крови. Кровь залила лицо Марии. Она вскочила, подолом платья протерла глаза, прилегла рядом с Саней, приникла к ней всем телом.
- Саня, деточка моя, - шептала Мария, давясь слезами, - открой глазки, дите мое бедное, сиротиночка моя... Открой свои глазоньки, промолви хоть одно словечко...
Дрожащими руками Мария оторвала кусок своего платья, приподняла Санину голову, стала вытирать клочком застиранного ситца рот и лицо девочки. Прикасалась к ней бережно, целовала солоноватый от крови лоб, теплые щеки, тонкие пальцы покорных, безжизненных рук.
В груди у Сани хрипело, хлюпало, клокотало. Поглаживая ладонью детские, с угловатыми колонками ноги девочки, Мария с ужасом почувствовала, как холодеют под ее рукой узкие ступни Сани.
- Прокинься, деточка, - стала молить она Саню. - Прокинься, голубочка... Не умирай, Санечка... Не оставляй меня одну... Это я с тобой, тетя Мария. Слышишь, деточка? Мы же с тобой только двое остались, только двое...
Над ними однообразно шелестела кукуруза. Утихли пушечные залпы. Потемнело небо, лишь где-то далеко, за лесом, еще содрогались красноватые отсветы пламени. Наступил тот предутренний час, когда убивающие друг друга тысячи людей - и те, кто, подобно серому смерчу, несся на восток, и те, кто грудью своей сдерживал движение смерча, уморились, устали корежить землю минами и снарядами и, одуревшие от грохота, дыма и копоти, прекратили страшную свою работу, чтобы отдышаться в окопах, отдохнуть немного и вновь начать трудную, кровавую жатву...
Саня умерла на рассвете. Как ни старалась Мария согреть смертельно раненную девочку своим телом, как ни прижималась к ней горячей своей грудью, как ни обнимала ее - ничего не помогло. Похолодели Санины руки и ноги, замолкло хриплое клокотание в горле, и вся она стала застывать.
Мария закрыла Сане чуть приоткрытые веки, сложила на груди исцарапанные, со следами крови и лиловых чернил на пальцах, одеревеневшие руки и молча села рядом с мертвой девочкой. Сейчас, в эти минуты, тяжкое, неутешное горе Марии - смерть мужа и малого сына, два дня назад повешенных немцами на старой хуторской яблоне, - как бы уплыло, заволоклось туманом, сникло перед лицом этой новой смерти, и Мария, пронзенная острой внезапной мыслью, поняла, что ее горе только невидимая миру капля в той страшной, широкой реке горя людского, черной, озаренной пожарами реке, которая, затапливая, руша берега, разливалась все шире и шире и все быстрее стремилась туда, на восток, отдаляя от Марии то, чем она жила на этом свете все свои недолгие двадцать девять лет...
Борис Ганаго
ЗЕРКАЛО
Точка, точка, запятая,
Минус, рожица кривая.
Палка, палка, огуречик -
Вот и вышел человечек.
С этим стишком Надя закончила рисунок. Потом, боясь, что её не поймут, подписала под ним: “Это я”. Она внимательно осмотрела своё творение и решила, что ему чего-то не хватает.
Юная художница подошла к зеркалу и стала разглядывать себя: что ещё нужно дорисовать, чтобы любой мог понять, кто изображён на портрете?
Надя очень любила наряжаться и вертеться перед большим зеркалом, пробовала разные причёски. На этот раз девочка примерила мамину шляпку с вуалью.
Ей захотелось выглядеть загадочной и романтичной, как длинноногие девушки, показывающие моды по телевизору. Надя представила себя взрослой, бросила в зеркало томный взгляд и попробовала пройтись походкой манекенщицы. Получилось не очень красиво, а когда она резко остановилась, шляпа съехала ей на нос.
Хорошо, что никто не видел её в этот момент. Вот бы посмеялись! В общем, быть манекенщицей ей совсем не понравилось.
Девочка сняла шляпу, и тут её взгляд упал на бабушкину шапочку. Не удержавшись, она примерила её. И замерла, сделав удивительное открытие: как две капли воды она была похожа на свою бабулю. Только морщин у неё пока не было. Пока.
Теперь Надя знала, какой она станет через много лет. Правда, это будущее казалось ей очень далёким…
Наде стало понятно, почему бабушка так любит её, почему с нежной грустью наблюдает за её шалостями и украдкой вздыхает.
Раздались шаги. Надя торопливо положила шапку на место и побежала к дверям. На пороге она встретила… саму себя, только не такую резвую. А вот глаза были совсем такие же: по-детски удивленные и радостные.
Наденька обняла себя будущую и тихо спросила:
- Бабушка, а правда, что в детстве ты была мной?
Бабушка помолчала, потом загадочно улыбнулась и достала с полки старинный альбом. Перелистав несколько страниц, она показала фотографию маленькой девочки, очень похожей на Надю.
- Вот какой я была.
- Ой, и правда, ты похожа на меня! – в восторге воскликнула внучка.
- А может, это ты похожа на меня? – лукаво прищурившись, спросила бабушка.
- Это не важно, кто на кого похож. Главное – похожи, – не уступала малышка.
- Разве не важно? А ты посмотри, на кого была похожа я…
И бабушка стала листать альбом. Каких там только не было лиц. И каких лиц! И каждое было по-своему красиво. Покой, достоинство и тепло, излучаемые ими, притягивали взгляд. Надя заметила, что все они – маленькие дети и седые старики, юные дамы и подтянутые военные – были чем-то похожи друг на друга… И на неё.
- Расскажи мне о них, – попросила девочка.
Бабушка прижала к себе свою кровинку, и заструился рассказ об их роде, идущем из давних веков.
Уже подошло время мультиков, но девочке не захотелось их смотреть. Она открывала что-то удивительное, бывшее давно, но живущее в ней.
А ты знаешь историю своих дедов, прадедов, историю своего рода? Может быть, эта история и есть твоё зеркало?
Сергей Степанов
КЛАД ДЛЯ ПОТОМКОВ
Однажды Дима сидел с ребятами во дворе на лавочке. А неподалеку чей-то малыш ковырял лопатой землю.
- Вот бы клад найти! - сказал Леня. - Может, за лопатой сбегать? А вдруг?..
- Здесь мы точно ничего не найдем, - остудил его Дима. - Здесь пять лет назад пустырь был. И сто лет назад. И никто, конечно, о нас не позаботился и ничего не закопал.
- Жаль:
- А давайте мы закопаем клад для наших потомков! - предложил Дима.
- Здорово! - сказал Олег. - Вот они обрадуются, когда найдут!
- А что мы закопаем? - спросил Леня.
- Давайте сделаем так, - сказал Дима. - У меня есть большая пятилитровая банка. Каждый положит в нее что-то для него ценное, и эту банку мы закопаем!
- Обязательно ценное? - спросил кто-то.
- А как же! Это ведь клад!
И все разошлись по домам и вскоре собрались опять. И девчонки пришли - они всегда все знают.
Дима принес стеклянную банку с крышкой и свою любимую книгу "Приключения Тома Сойера".
Наташка положила в банку какие-то бусы и свою фотографию в двухлетнем возрасте.
- А фото зачем? - удивился Дима. - У них точно такие же дети будут! Это же НАШИ потомки!
- Это еще неизвестно! - возразила Наташка. - По телевизору говорили, что в будущим люди будут с большой головой и маленьким туловищем!
- Ну-ну! Точь-в-точь как ты на этом снимке!
- А потом, я собираюсь стать знаменитой! Тогда эта фотография будет очень ценной!
- Да я не против! - сказал Дима.
Вадик принес старые монеты - не старинные, а просто недавно отмененные.
- Монеты - это хорошо! - похвалил его Дима. - Они сейчас просто старые, а полежат лет сто-двести - глядишь, и превратятся в старинные!
Было видно, что Вадику вдруг стало жалко отдавать такие ценные, почти старинные монеты, но он ничего не сказал.
А Леня хотел положить в банку свой прошлогодний дневник.
- А что же в нем ценного? - удивился Дима. - В нем и пятерок-то почти нет!
- Зато эти тройки и четверки мне дались дорогой ценой! Знаешь, сколько я учил "Мороз и солнце"? Три дня!
Но тут все поддержали Диму и отказали Лене в праве передать
свой дневник потомкам. Тогда Леня достал фотоаппарат "Смена".
- А тебе не жалко? - спросил Дима.
- Мне для истории ничего не жалко! - торжественно сказал Леня.
Дима хотел щелкнуть затвором, но затвора на месте не оказалось.
- Ничего! В музей поставят! Под стекло! - сказал Леня.
Маринка положила в банку журнал мод.
А Олег хотел положить дощечку с какими-то каракулями.
- Это что за иероглифы? - спросил Дима.
- Я эти значки из головы выдумал! Нарочно! Пусть они попробуют расшифровать! Головы сломают!
- Ты что же - над нашими родными потомками поиздеваться решил? - строго спросил Дима. И Олег выбросил эту дощечку и положил в банку игрушечный пистолет.
- Пусть знают, что у нас тут были трудные времена, - сказал он.
И Дима закрыл банку крышкой. Выбрали укромное место в углу двора, и мальчишки по очереди стали копать яму - не очень мелкую, но и не очень глубокую - чтобы клад все-таки нашелся, а не сгинул под землей навеки. Положили в ямку банку, засыпали землей, притоптали и разошлись.
В течение ближайших нескольких дней Дима часто вспоминал о "Приключениях Тома Сойера". Так захотелось перечитать!
"Вот перечитаю и опять положу! - подумал он. - Вообще можно и через год положить. Потомки-то еще не скоро будут откапывать: Они еще не родились даже:"
И вот, улучив момент, когда во дворе никого не было, Дима откопал клад. И с удивлением увидел, что в банке лежит только его книга! Больше ничего не было! Ни фотоаппарата, ни монет, ни бус, ни журнала мод, ни пистолета…
СОЛДАТСКОЕ СЕРДЦЕ (По С. Алексееву)
|
Е.И.Носов "Малая родина"
Вот пишут: малая родина... Что же это такое? Где ее границы? Откуда и докуда она простирается?
По-моему, малая родина — это окоем нашего детства. Иными словами, то, что способно объять мальчишеское око. И что жаждет вместить в себя чистая, распахнутая душа. Где эта душа впервые удивилась, обрадовалась и возликовала от нахлынувшего восторга. И где впервые огорчилась, разгневалась или пережила свое первое потрясение.
Тихая деревенская улица, пахнущий пряниками и кожаной обувью тесный магазинчик, машинный двор за околицей, куда заманчиво пробраться, тайком посидеть в кабине еще не остывшего трактора, потрогать рычаги и кнопки, блаженно повздыхать запах наработавшегося мотора; туманное таинство сбегающего под гору колхозного сада, в сумерках которого предостерегающе постукивает деревянная колотушка, гремит тяжелой цепью рыжий репьистый пес. За садом — змеистые зигзаги старых, почти изгладившихся траншей, поросших терновником и лещиной, которые, однако, и поныне заставляют примолкнуть, говорить вполголоса... И вдруг, снова воротясь к прежнему, шумно, наперегонки умчаться в зовущий простор луга с блестками озерков и полузаросших стариц, где, раздевшись донага и взбаламутив воду, майкой начерпать в этом черном киселе чумазых карасей пополам с пиявками и плавунцами. И вот наконец речушка, петлявая, увертливая, не терпящая открытых мест и норовящая улизнуть в лозняки, в корявую и петлючую неразбериху. И если не жалеть рубах и штанов, то можно продраться к старой мельнице с давно разбитой плотиной и обвалившейся кровлей, где сквозь обветшалые мостки и в пустые проемы буйно бьет вольный кипрей. Здесь тоже не принято говорить громко: 210 ходит молва, будто и теперь еще в омуте обретается мельничный водяной, ветхий, обомшелый, и будто бы кто-то слыхал, как он кряхтел и отдувался в кустах, тужась столкнуть в омут теперь уже никому не нужный жернов. Как же не пробраться туда и не посмотреть, страшась и озираясь, лежит ли тот камень или уже нет его... За рекой — соседняя деревня, и забредать за реку не полагается: это уже иной, запредельный мир. Там обитают свои вихрастые окоемщики, на глаза которых поодиночке лучше не попадаться... Вот, собственно, и вся мальчишеская вселенная. Но и того невеликого обиталища хватает с лихвой, чтобы за день, пока не падет солнце, набегаться, наоткрывать и на-впечатляться до того предела, когда уже за ужином безвольно начнет клониться опаленная солнцем и вытрепанная ветром буйная молодецкая головушка, и мать подхватывает и несет исцарапанное, пахнущее рогозом и подмаренником, отрешенное, обмякшее чадо к постели, как с поля боя уносит павшего сестра милосердия. И видится ему сон, будто взбирается он на самое высокое дерево, с обмирающим сердцем добирается до вершинных ветвей, опасно и жутко раскачиваемых ветром, чтобы посмотреть: а что же там дальше, где он еще не бывал? И вдруг что-то ломко хрустит, и он с остановившимся дыханием кубарем рушится вниз. Но, как бывает только во снах, в самый последний момент как-то так удачно расставляет руки, подобно крыльям, ветер упруго подхватывает его, и вот уже летит, летит, плавно и завораживающе набирая высоту и замирая от неописуемого восторга. Малая родина — это то, что на всю жизнь одаривает нас крыльями вдохновения.